Текст книги "Искушение Агасфера"
Автор книги: Эдуард Просецкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)
Глава вторая, в которой вновь появляется Одноглазый и искушает Фергааса опасными вопросами
В «Медведе», где простолюдины спали вповалку в общей комнате, ему выделили помещение для господ – каморку над конюшней, в которую вела наружная деревянная лестница. Обстановку ее составляла стоящая посередине дубовая кровать, покрытая серым сукном, круглый стол на резных львиных лапах и четыре тяжелых стула. Платяной шкаф заменяла ниша, образованная дощатой внутренней стеной и наклонным скатом крыши, а единственное оконце выходило во внутренний двор, ограниченный изгородью из острых кольев, а также дровяным и сенным сараями.
Из-за разболевшейся ноги монах решил устроить себе день отдыха и, разувшись и устало распластавшись на покрывале, слушал долетающие снаружи обыденные, успокаивающие звуки: всполошенные причитания несущейся курицы, старательную стукотню топора, колющего дрова, визг поросенка, приглушенный расстоянием, и характерное жестяное бренчание ведра, опускаемого в колодец.
В такие минуты доминиканцу закрадывалась мысль, что, возможно, незатейливая людская жизнь на бытовой плоскости – без духовных томлений, которые приумножают скорбь, – и есть то, истинное, завещанное Богом, а всякое умствование есть ничто иное, как искушение дьявола…
Эти размышления, как всегда, привели к осознанию своего трагического горнего одиночества, и монах, тяжко вздыхая, поднялся с ложа и начал медленно спускаться к людям по шатким ступеням наружной лестницы.
В ожидании ужина постояльцы теснились на грубых табуретках за длинным столом, покрытом несвежей холщовой скатертью в пятнистых разводах от предыдущих застолий, и перед ними расставлены были деревянные миски с ложками и помятые оловянные кружки.
Наконец, из закопченной печи, в зеве которой играл веселый трескучий огонь, был подан кипящий котел с мясом, а обильная телом блондинка, которую все ласково называли Марточкой, стала игриво разносить вино, которое цедила из стоящего неподалеку бочонка; при этом зазывно колыхалась ее высокая молочная грудь, поджатая снизу тугим корсетом.
Сотрапезники принялись шумно выуживать и делить между собой куски говядины, доминиканец же, который многие годы обходился без пищи, пригубил кисловатое рейнское.
Когда же, осушив кружку, он поднял глаза, – увидел сидящего напротив Одноглазого, словно бы материализовавшегося из воздуха.
– Будет ли брат Фергаас отрицать, что я спас ему жизнь? – усмешливо задал он тот же вопрос, что при первой встрече.
– Жизнь ничто по сравнению со смертью, – ответил монах, стараясь сохранять спокойствие. – Смерть – выражение высшей любви нашей к Богу. Умирая, человек умирает для себялюбия, смерть убивает его «я», разлучает душу с телом, так что душа вообще расстается с этим миром. А что иное заслужила она, как не уход в Бога Предвечного, который ради этой смерти через любовь станет ее жизнью?! – это были уже слова одной из проповедей доминиканца. Произнося их, он даже по привычке возвысил голос, и окружающие на минуту примолкли, глядя в его сторону с почтительной опаской.
Спохватившись, монах замолк, за столом восстановился прежний сдержанный гвалт, а Одноглазый язвительно проговорил:
– Выходит, мой поступок был излишним, поскольку святой отец ищет смерти?
– Жизнь и смерть в руках Господа нашего, – уклончиво отозвался доминиканец.
Одноглазый вытащил из своей миски кусок мяса на желтой сахарной кости, попробовал было откусить, но обжегся, с раздражением бросил его обратно и вытер руки о край скатерти.
– Скверное вино, – заметил он позже, ставя пустую кружку на стол и утирая рот узкой смуглой ладонью с крупным перстнем темного камня на холеном пальце.
– Не хуже, чем в других харчевнях, – сдержанно отозвался доминиканец, жестом подзывая Марту, чтобы принесла еще рейнского.
– Святой отец совсем не ест, – заметил собеседник, заострив на монахе зоркий взгляд единственного глаза, который казался Фергаасу то черным, то голубым. – Но пьет вино.
– Спаситель наш Иисус тоже пил вино, – заметил монах.
– Вот человек, любящий есть и пить вино, – процитировал Одноглазый Евангелие. – Друг мытарей и грешников.
– Он послан был врачевать не здоровых, но больных, – напомнил доминиканец.
– Пил вино, а других призывал к трезвости, – ядовито заметил Одноглазый и привел еще одну выдержку из Писания: «Трезвитесь, бодрствуйте, потому что противник ваш диавол ходит, как рыкающий лев, ища, кого проглотить».
– Это слова апостола Петра из его Первого послания, – уточнил монах.
– А разве учитель и ученик не одно и тоже? – усмехнулся Одноглазый и добавил: – А вот слова Иисуса: «Смотрите же за собою, чтоб сердца ваши не отягчались объедением и пьянством, и заботами житейскими…»
На доминиканца потянуло опасным холодком еретической провокации, и он сомкнул уста, тревожно подумав: «Уж не шпион ли самого папы?»
– Вино возбуждает плоть, – проговорил Одноглазый, запивая рейнским наконец-то остывшее мясо. – Вы же согласитесь, святой отец, что с каждой новой кружкой бюст Марты становится все соблазнительнее.
– Вы слышали, что сказано древним: не прелюбодействуй, – отозвался монах, решительно переходя в наступление. – А я говорю вам, что всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем… Если же правый глаз твой соблазняет тебя, вырви его и брось от себя, ибо лучше для тебя, чтобы погиб один из членов твоих, а не все тело твое было ввержено в геенну… – Еще не закончив фразы, доминиканец оцепенел нутром, осознав допущенную непоправимую бестактность: у собеседника отсутствовал именно правый глаз, а в левом от слов Фергааса заплясали злые желтые огоньки.
– Кто из любви к Богу молит о смерти, не станет ли молить о жизни из любви к женщине? – саркастически произнес Одноглазый и поднялся из-за стола.
Глава третья, в которой Фергаас предается научным трудам и размышлениям, а потом появляется молодой монашек
Эти слова Одноглазого смутили доминиканца: похоже, прилипчивый незнакомец знал о тайном пороке странствующего монаха, и они прозвучали как опасное предостережение.
– Меа mihi conscientia pluris est quam omnium sermo[5]5
Моя совесть важнее мне, чем все пересуды (лат.).
[Закрыть] пробормотал Фергаас, поднимаясь к себе в плотных вечерних сумерках и зажигая свечу, оплывшую воском на кованый подсвечник.
Надо признать, что кроме молитв, исповедей и покаяний больную душу доминиканца врачевал белый лист бумаги, который он любил засеивать мелкими, аккуратными буквами: уже несколько лет он работал над трактатом «Подражание Иисусу Христу», в котором, помимо всего прочего, обосновывал необходимость борьбы с колдовством как злейшим врагом христианства.
«Должно презирать и строго исправлять тех людей, – писал он сейчас, по обыкновению далеко отстранившись от стола, – которые насмехаются над теологами, когда они говорят о демонах или приписывают демонам какие-нибудь действия – как будто все это были вещи совершенно баснословные. Это заблуждение появилось между некоторыми учеными людьми отчасти от недостатка веры, отчасти от слабости и несовершенства ума; потому что, как говорит Платон, относить все к чувствам и быть неспособным отвращаться от них есть величайшее препятствие к истине».
Этот научный труд должен был нанести сокрушительный удар по врагам веры, изобличив как бюргерские ереси (с их требованиями упразднения духовенства как особого сословия и клеветой на официальное учение церкви), так и ереси плебейские, знаменем которых было имущественное равенство, что нередко приводило к крестьянским восстаниям.
Этот последний удар был необходим для полного торжества христианства, ибо дела церкви были на подъеме, как никогда прежде: Константский собор положил конец расколу, коронация нового папы Мартина V (заменившего трех предыдущих, низложенных – Иоанна XXIII, Григория XII и Бенедикта XIII) проводилась в Мюнстере, впервые на германской земле; папа проехал по улицам города, и по обе стороны от него, держа под уздцы белого лошака, шествовали римский король Сигизмунд и курфюрст Бургский. Новый папа решительно отринул догматические учения, а сожжением на костре Яна Гуса дал назидательный пример борьбы с ересью.
За время своих странствий по Израилю, Египту и Индии, где он припадал к родникам местных религий, Фергаасу открылось, что воли отдельно взятого человека не существует, а есть либо воля Всеблагого, которую этот человек исполняет, либо искушение сатаны, в чьи сети он попал.
События в Иерусалиме 14 нисана, описанные евангелистами, открылись Фергаасу с новой стороны, и он понял, что каждый, кто враждебно отнесся к Иисусу Христу на его мученическом пути к Голгофе, – был искушаем дьяволом.
«Две силы оспаривают власть над миром – Бог и сатана, – продолжал он изложение трактата. – Бог мог бы уничтожить сатану и его силу, но Он предоставляет ему – на предустановленном основании – право действовать в мире, искушать и совращать человечество для того, чтобы оно своим сопротивлением соблазну нечистой силы заслужило спасения».
Разволнованный творчеством доминиканец то и дело откидывался на спинку стула, часто, тяжело дыша, и тогда зыбкий огонек свечи трепетал, готовый погаснуть. Он почти не заметил, как весенняя гроза пронеслась за фиолетовым окном и сменилась ровным, усыпляющим шумом дождя.
Потянувшись сухим жилистым телом, монах встал из-за стола и прошелся по комнате, разминая затекшие ноги, и тут раздался осторожный, как бы извиняющийся стук в его дверь.
Открыв ее, доминиканец увидел на пороге молодого монашка в бурой сутане, промокший куколь которой скрывал лицо неожиданного гостя.
Тот же, сделав шаг вперед, надломленно упал на колени, низко склонив голову, и произнес тонким, умоляющим голосом:
– Святой отец, спасите меня…
Глава четвертая, в которой монашек оказывается женщиной, а Фергаас подозревает в ней суккуба[6]6
Суккуб – женщина, образ которой принимает дьявол для соблазнения мужчины.
[Закрыть]
– Спасите меня, святой отец, – повторил монашек и, дрогнув узкими плечами, разрыдался совсем по-женски.
Последнее обстоятельство насторожило доминиканца, и он, приблизившись, мягко откинул куколь с головы юноши; водопад струистых медных волос низвергнулся вниз, открылось бледное женское лицо, и от взгляда крупных изумрудных глаз семитского разреза монах даже пошатнулся, прикрывшись ладонью.
– Кто тебе угрожает, дитя мое? – после невольной паузы спросил он, немного придя в себя от ослепительной, тревожно-знакомой красоты женщины.
– Я сбежала от инквизиции Бурга, – с легкой хрипотцой отозвалась она.
Доминиканец осторожно поднял ее с колен и усадил за стол.
В свете свечи стала хорошо различима россыпь мелких веснушек у крыльев ее точеного носика с едва приметной горбинкой, а яркие губы с приподнятыми уголками, словно бы созданные для улыбки, никак не сочетались с отчаянием во взгляде.
– Как зовут тебя? – опросил монах внезапно севшим голосом.
– Эстер, – отозвалась гостья. – В детстве родители называли меня Эсфирь, их убили во время крестового похода против альбигойцев[7]7
Альбигойцы – церковная секта, проповедовавшая апостольское христианство и строго нравственную жизнь.
[Закрыть], а меня сдали в приют для девочек в Приулле.
– Дитя мое, – мягко возразил доминиканец, садясь напротив. – Этот поход был возбужден папой Иннокентием Третьим в тысяча двести девятом году. Если ты говоришь правду, тебе должно быть более двухсот лет.
– А, может, так оно и есть, – почти дерзко отозвалась женщина, разом теряя жалобные интонации в голосе. – Я не знаю, сколько мне лет.
– И потом – Альби это юг Франции, Тарнский департамент…
– Да какая мне разница! – перебила Эстер. – Меня бросили, как собачонку к чужим людям… До чего ж я промокла, черт… – Зябко повела она плечами. – Промокла и проголодалась…
– Не поминай имя нечистого к ночи, – назидательно проговорил монах и протянул ей свою сменную сутану, извлеченную из сумы. – Переоденься. А я постараюсь добыть тебе съестного.
– И вина! – крикнула женщина ему в спину почти весело.
В харчевне пахло мочой и прогорклым кухонным тряпьем, каким вытирают со стола. Коптил у потухшей печи свисающий на цепи фонарь, слабо освещая помещение, где двое пьяных спали, уронив косматые головы на столешницу; третий, раскинувшись на полу в позе греческого сатира, громко храпел, и под ним поблескивала лужица.
В дальнем углу на скамье ярко белело полное заголенное бедро Марты, которая пыхтела, со смехом отбиваясь от облапившего ее мужчины, едва различимого в темноте; и поспешная готовность, с какой она выдала доминиканцу полголовки сыра, хлеб и кувшин вина, свидетельствовала о том, что ее сопротивление мужскому натиску было притворно, и блудница желает поскорее избавиться от нежелательного свидетеля в лице служителя церкви.
При виде принесенной провизии Эстер оживилась, а после двух кружек рейнского щеки ее порозовели и красота стала цветущей.
– Так в чем тебя обвиняют охранители веры? – поинтересовался Фергаас, подкрепившись вином вместе с гостьей.
– Зеленщик Вольфганг, дубина, украл у меня в сарае мешок, – отозвалась женщина, аппетитно поедая сыр. – И употребил на заплаты для брюк, после чего у него стали болеть колени… Трубочиста Юргена я угостила яблочным пирогом, и его вырвало… А эта дура, соседка Анна начала на меня орать, будто приманиваю ее кур, чтобы неслись у меня под крыльцом… Я ей ответила, как следует, и у нее прихватило бок… Вот они и донесли, что я ведьма, – беспечно заключила Эстер, подставляя пустую кружку под кувшин в руках доминиканца.
Хмель и безупречная красота молодой женщины пробудили в монахе тревожные флюиды вожделения, и он с опаской подумал: «Уж не суккуб ли она, Господи?»
– Убегая от инквизиции Бурга, ты попала к инквизитору, назначенному самим папой, – сказал он, ограждая себя от греховных побуждений.
– Я знаю, – неожиданно отозвалась Эстер, глядя доминиканцу прямо в глаза, что не свойственно ведьме, которая всегда смотрит исподлобья. – Ты преподобный Фергаас, папский комиссар ведьм. Добрые люди надоумили отыскать тебя. Сказали, что ты самый справедливый инквизитор во всей Германии.
«А может, и не суккуб… – засомневался доминиканец. – И все же…» – Прочти «Отче наш», – приказал он, подвергая гостью испытанию: было известно, что ведьма не способна произнести текст, не сбившись.
Эстер прочла молитву без запинки, до самого конца и усмешливо спросила:
– Святой отец не верит мне?
Поборов минутное замешательство, доминиканец продолжил допрос:
– Не был ли кто из родителей твоих осужден за колдовство?
– Я же сказала, что почти не помню своих родителей! – женщина смотрела на него с вызовом; похоже, от вопросов монаха ей сделалось жарко, и она нетерпеливым движением маленькой проворной руки высвободила из грубого ворота одежды стройную мраморную шею.
Монах даже зажмурился, испытав новый приступ вожделения.
– Когда ты в последний раз исповедовалась? – спросил он, чувствуя, как пересыхает в горле, и потянулся к ополовиненному кувшину.
– Неделю назад отец Гермоген отпустил мне грехи в соборе Бурга.
– С тех пор не грешила?
– А с кем грешить-то? – покривилась женщина. – Суконщики провоняли шерстью, у нотариуса от сидения в конторе мужская слабость, а у почтенных бюргеров такие животы… б-р-р…
От всего этого потянуло тайным сквознячком порока, столь притягательного в своей очевидной греховности, что монах вновь вспомнил про дьявола и в испуге начал мысленно творить молитву.
Глава пятая, в которой Эстер склоняет монаха к соитию, а под утро он обнаруживает на ней «печать дьявола»
Насытившись едой и вином, Эстер закинула руки за голову, изогнулась с кошачьей грацией и, томно зевнув, проворковала:
– Святой отец, можно мне в постельку?
– Отдыхай, – разрешил он, гася свечу. – А я проведу ночь в молитвенном бдении.
Гроза, кажется, возвращалась, громыхая все ближе; женщина отошла от стола, и в очередной вспышке молнии Фергаас увидел народившееся из сброшенных, как осенняя листва, одежд ее совершенное тело, исходящее золотистым сиянием.
– Et ne nas inducus in tentationem[8]8
«И не введи нас во искушение» (Евангелие от Матфея, 6,13).
[Закрыть] сто крестясь.
В комнате вновь полыхнуло, звук грома походил на треск разорвавшейся крепкой, упругой ткани; серым крылом взмахнуло вскинутое женщиной суконное постельное покрывало, и в следующее мгновенье Эстер проворно занырнула под него.
«Царь небесный, Утешитель, Дух Истины, Который везде существуешь и все Собою наполняешь… – Истово молился доминиканец, стоя на коленях. – Источник всякого добра…»
– Господи, – тихо пожаловалась Эстер. – Какая жесткая постель… Не то, что моя мягонькая домашняя перинка…
«… Податель жизни, приди и вселись в нас…» – шептал монах, стараясь не смотреть в сторону кровати.
– Бедная я сиротка, – простонала женщина, ворочаясь в постели. – Дорожные булыжники мягче этого ложа…
«…И очисти нас от всякой нечистоты…» – взывал Фергаас.
– Святой отец, мне холодно, – капризно проговорила женщина.
«…И спаси, Милосердный, наши души…» – продолжил доминиканец, сознавая, что начинает уклоняться разумом от молитвенного текста из-за возникшего сочувствия женщине.
– Холодно и страшно, – повысила та голос. – Я очень боюсь первой майской грозы…
Доминиканец вспомнил вдруг, что сегодня ночь на первое мая, и ему самому сделалось не по себе: это было время ежегодного шабаша ведьм на горе Бронкен, где они собирались вокруг сатаны вместе с другой нечистью…
– Не бойся, я с тобой, – успокоил он гостью, присаживаясь на край кровати и накрывая ладонью ее лоб.
Она поймала его руку, поднесла к губам, и в следующее мгновенье ее влажный горячий язычок проворной змейкой проскользнул меж пальцами монаха, вызвав столь крутое желание, что он с трудом сдержал стон.
– Святой отец, – почти весело проговорила Эстер. – Благородный рыцарь, не желая посягать на целомудрие дамы, кладет между ею и собой его боевой меч. Ты можешь положить между нами свой посох.
«Inter mallium et incudem»[9]9
Между молотом и наковальней (лат.).
[Закрыть] поразившись, что беспрекословно выполняет желание женщины.
В голове его шумело от выпитого вина, разбушевавшаяся стихия за окном словно бы скрывала происходящее с ним от людей и самого Творца; когда же, очутившись в постели, он ощутил бедром упругое прикосновение призывного женского тела – разнузданная плоть затмила его разум и разорвала в клочья оковы морали; под раскаты грома и тревожный перезвон церковных колоколов, прерывчато долетающих со стороны Бурга как защита от дьявольщины в Вальпургиеву ночь, – он понял, что стремительно падает в жутковатую и желанную пучину греха.
Похоже, Эстер сразу почувствовала это: решительно повернувшись к Фергаасу, она с порочным смешком отбросила посох, уселась на монаха и проворными движениями курицы принялась разгребать его одежду, добираясь к телу.
Потом теплая влажная теснина поглотила доминиканца, ликующая женщина вознеслась над ним, как ведьма на помеле: в мертвенных всполохах молнии проявлялось вдруг прекрасное и пугающее лицо ее в победительном оскале наслаждения, волосы бешено вихрились словно на ветру, и Фергаас узнал ветер Иудейской пустыни, пахнущий иссохшими травами и накаленными камнями. Истребляя женщину лаской и поцелуями, сплетаясь с нею в безысходных объятиях, он оторвался, наконец, от земли и испытал давнее, единожды пережитое за долгую жизнь ощущение совместного полета сквозь пепельную вечность, и почти узнал качающееся перед ним на подушке в муке наслаждения женское лицо и подвластное его рукам гибко-податливое тело…
– Фергаас, – стонущим голосом проговорила она, остывая после их долгого, взаимоистребляющего единения. – Ты целовал меня не как распутную девку, а как возлюбленную… Почему?
– Потому что я любил тебя, – признался доминиканец.
– Я тоже любила тебя.
– Ты молода и красива, а я стар и безобразен. Разве можно меня полюбить?
– Не знаю, – призналась она. – Когда мы полетели в вечность, я увидела сверху храм Иерусалимский, и поток Кедрона, и беседку в саду над обрывом… И мне показалось, что я любила тебя всегда…
«Не иначе – ведьма», – ужаснулся монах, потому что женщина знала то, чего не должна была знать.
Под утро, когда окончательно выветрились из головы винные пары, а рассвет, поправ священное таинство ночи, уже предвещал грубую реальность начинающегося дня, – доминиканец испытал столь глубокое раскаяние за все случившееся, что краски жизни померкли для него и время остановилось.
«Помилуй меня, Боже, по великой милости Твоей и по множеству щедрот Твоих изгладь беззакония мои, – мысленно повторял он Пятидесятый псалом, и слезы жалости к самому себе выступали у него на глазах. – В особенности омой меня от беззакония моего, и от греха моего очисти меня. Ибо беззакония мои я сознаю, и грех мой всегда передо мною. Тебе, Тебе единому согрешил я, и лукавое перед очами Твоими сделал…»
Утомленная ночными ласками женщина исчерпанно спала рядом, разметавшись на постели с бесстыдством вакханки. Ее медные волосы змеились по подушке, тонкие розовые колени в лучах восхода отливали перламутром, а разлохмаченный каштановый холмик на схождении безупречных бедер еще хранил, казалось, следы недавней плотской бури.
«…Сердце чистое сотвори во мне, Боже, и дух правый обнови внутри меня. Не отвергни меня от лица Твоего, и Духа Твоего Святаго не отними от меня…» – причитал монах, шевеля губами, и необоримый мистический страх тугими холодными кольцами свивался в его душе. Издевательское предостережение Одноглазого накануне вечером, вслед за которым незамедлительно явилась искусительница, к тому же обвиняемая в колдовстве, ее неправдоподобный рассказ о родителях-альбигойцах, ее любовный пыл, в который не поверил бы ни один здравомыслящий человек, поскольку он направлен был на траченного жизнью старика с безобразно распухшей от странствий ногой, наконец, приуроченность этих событий к Вальпургиевой ночи с ее разгулом природной стихии и колокольным звоном… Тут явно не обошлось без вмешательства дьявольских сил, в чем монах – по трезвому рассуждению – уже почти не сомневался.
Существовало множество способов распознания ведьмы, и самым убедительным являлось присутствие на ее теле stigma diaboli, «печати дьявола», которой обычно метит соблазненную жертву сатана своим острым когтем после того, как составляет с нею договор, подписанный кровью.
Стараясь не разбудить спящую, монах принялся пристрастно обследовать прекрасное тело ее со множеством родинок на атласной коже и, похолодев, обнаружил под левой грудью белый рубец.