Текст книги "Необъятный мир: Как животные ощущают скрытую от нас реальность"
Автор книги: Эд Йонг
Жанры:
Ботаника
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Это очень эффективный способ зрения, позволяющий не особенно загружать крохотный мозг рака-богомола[93]. Но тут есть подвох. Крайне трудно уловить движение глазом, который сам при этом движется. Когда мы идем по улице или смотрим из окна машины, глаз на самом деле фокусируется на определенных точках впереди, быстро перескакивая с одной на другую. Эти перескоки, которые называют саккадами, – одни из самых стремительных наших движений, и спасибо им за эту стремительность, поскольку на время саккад зрительная система блокируется. Наш мозг заполняет эти миллисекундные паузы, создавая у нас ощущение непрерывности зрения, однако это лишь иллюзия. То же самое происходит и у ротоногих, когда они медленно сканируют пространство своим средним поясом. «Вполне может быть, что на это время им приходится отключать детекцию движения, – говорит Хау. – Глаз движется, окружающий мир расплывается, и, вероятно, так труднее засечь приближение врага». Но вне режима сканирования зрение у рака-богомола в основном черно-белое. У паука-скакуна, с которым мы познакомились в предыдущей главе, разные зрительные задачи – улавливание движения и цветовые подробности – распределены между разными парами глаз. У рака-богомола они распределены между разными частями одного и того же глаза и разведены во времени. Чтобы заметить движение, нужно отказаться от цвета. Чтобы увидеть цвет – отказаться от движения. «Эдакий таймшер, – поясняет Кронин. – Специально такую систему вряд ли стоит создавать, но ротоногие дошли до нее случайно, и она у них работает».
Подозреваю, дорогой читатель, что ты уже сыт по горло всеми этими фоторецепторами, полушариями, средними поясами и прочими нелепыми наворотами, обеспечивающими зрение раку-богомолу. А может, они, наоборот, что-то для тебя прояснили и тебе кажется, что ты вот-вот постигнешь умвельт ротоногих? И в том и в другом случае у меня есть для тебя печальная новость: это еще не все.
Как мы помним, свет – это волна. И она колеблется, когда движется. Эти колебания могут происходить в любом направлении, перпендикулярном направлению распространения волны, но иногда они ограничиваются лишь одной плоскостью: представьте себе, что вы прикрепили конец каната к стене и качаете его вверх-вниз или из стороны в сторону. Такой свет называется поляризованным, и он часто встречается в природе. Поляризация возникает, когда свет рассеивается в воде или воздухе либо отражается от гладких поверхностей – стекла, глянцевитых листьев, водоемов. Человек обычно не замечает поляризации, но большинство насекомых, ракообразных и головоногих различают ее не хуже, чем цвет{268}. Их глаз, как правило, содержит два типа фоторецепторов, один из которых стимулируется горизонтально поляризованным, а другой – вертикально поляризованным светом. Сравнивая сигналы от этих двух рецепторов, они воспринимают свет, поляризованный в разной степени или под разными углами. Таких животных можно назвать диполятами[94].
У раков-богомолов соответствующие рецепторы находятся в верхнем полушарии глаза. В нижнем же полушарии рецепторы, улавливающие поляризацию, развернуты на 45º. А в пятом и шестом ряду среднего пояса имеется нечто совершенно уникальное. Обычно поляризованный свет колеблется в какой-то одной плоскости, но иногда эта плоскость может вращаться, и тогда свет как будто закручен винтом. Это называется круговой поляризацией. Так вот, как выяснил сотрудник Маршалла Цзыр-Хуэй Цю в 2008 г., раки-богомолы единственные из всех животных способны такую поляризацию различать{269}. Два нижних ряда среднего пояса содержат фоторецепторы, чувствительные к круговой поляризации, закрученной либо по часовой стрелке (правая поляризация), либо против (левая). Таким образом, всего у раков-богомолов имеется шесть классов поляризационных рецепторов – вертикальный, горизонтальный, два диагональных, правый и левый. Оригиналы во всем. Что ж, будем называть их гексаполятами[95].
Я рассказываю о поляризации и цвете отдельно, и в учебниках им тоже обычно посвящены две разные главы. Но это не значит, что раки-богомолы должны расценивать их по-разному. Они вполне могут воспринимать сигналы о шести видах поляризации точно так же, как сигналы о цветах, то есть как дополнительные потоки информации для распознавания объектов окружающей среды. Но зачем им еще шесть, если у них уже есть целых двенадцать? Зачем им все эти необыкновенные сложности? «Мы знаем животных с гораздо более простыми, но очень эффективными для жизни в условиях кораллового рифа зрительными системами», – говорит Том Кронин. Таким образом, по поводу ротоногих «вопрос остается открытым: зачем это все? Ответа не знает никто».
Так, стоп, минуточку. Вернемся немного назад. А почему, собственно, рак-богомол может видеть круговую поляризацию?
В отличие от линейно поляризованного света, круговая поляризация встречается очень редко – возможно, именно поэтому больше ни у кого из живых существ не развилась способность к ее восприятию. Единственные элементы в окружении ротоногих, от которых исходит устойчивая круговая поляризация… – это сами ротоногие. Один вид отражает такой свет крупным хвостовым килем, которым самцы пользуются во время брачных игр{270}. Другой – частями тела, которые особь демонстрирует соперникам во время битвы. Так может быть, для ротоногих это способ коммуникации – разновидность света настолько эзотерическая, что никто, кроме них, ее не улавливает? Увы, с такой гипотезой мы тоже будем ходить по кругу, причем безо всякой пользы. Сигналы в форме круговой поляризации имеют смысл, только если у ротоногих уже есть глаза, способные их воспринимать. Но зачем глазу развивать эту способность, если ее не к чему применить? Что было раньше, глаз или сигнал?

Том Кронин считает, что глаз{271}. Фоторецепторы в двух нижних рядах среднего пояса выстроены таким образом, чтобы раскручивать спираль круговой поляризации, превращая ее в линейную. Именно так рак-богомол ее и ощущает. Возможно, такое устройство возникло случайно – анатомический счастливый билет, причуда фасеточного глаза, наделившая своих владельцев способностью улавливать свет с круговой поляризацией, когда и света такого вокруг практически не было. Древние раки-богомолы случайно получили новое чувство и поставили его себе на службу, постепенно развив на своем панцире структуры, отражающие поляризованный по кругу свет, и выработав тем самым подходящие для своих глаз сигналы. Такое происходит сплошь и рядом. Сигналы предназначены для того, чтобы восприниматься, и поэтому окрас меха, чешуи, перьев или экзоскелетов складывается из цветов, которые способны различать глаза их владельца. Палитру шедевров, создаваемых природой, определяет глаз.
У приматов, например, трихромазия развилась, чтобы они могли лучше отыскивать молодые листья и спелые плоды. И только после того, как их умвельт пополнился красным цветом, у них начали появляться участки безволосой кожи, способные передавать сигналы, наливаясь кровью, то есть краснея. Красные морды макак-резусов, красные зады гамадрилов, потешные красные головы лысых уакари – все это брачные сигналы, использование которых стало возможным благодаря трихромазии{272}.
Трихромазией обладает и большая часть рыб, которые водятся в коралловых рифах. Но поскольку красный свет в значительной мере поглощается водой, воспринимаемый ими диапазон сдвинут к синему краю спектра. Именно поэтому среди рифовых рыб так много желто-голубых – как голубой хирург (Paracanthurus hepatus), звезда пиксаровского мультфильма «В поисках Дори» (Finding Dory). В их варианте трихромазии желтый сливается с цветом кораллов, а синий растворяется в воде. Человеку, плавающему с маской и трубкой, эти рыбки кажутся невероятно яркими и заметными, поскольку наше трио колбочек великолепно различает желтый и синий. Но в глазах друг друга – и хищников – эти рыбки замаскированы лучше некуда{273}.
Цветовое зрение хищников подтолкнуло к диверсификации расцветки обитающую в Центральной Америке лягушку под названием «маленький древолаз». Это один вид, который имеет 15 поразительно разнообразных форм. Одна – лаймово-зеленая с бирюзовыми чулками. Другая – оранжевая в черную крапинку. Цвета настолько непохожие, что кажутся почти случайными, однако в этом визуальном безумии есть своя логика. Маленькие древолазы ядовиты, и чем они ядовитее, тем более броская у них окраска. Но, как выяснили Молли Каммингс и Мартина Маан, броская она только для птиц, а для змей и других хищников – нет{274}. Вполне вероятно, что эволюцию фантастических расцветок у лягушки-древолаза двигало тетрахроматическое зрение птиц. Это совершенно понятно: яркие цвета должны предостерегать, поэтому из поколения в поколение наибольшие шансы избежать расправы получали те лягушки, чья окраска лучше всего соответствовала особенностям зрения хищника. Каммингс и Маан показали, что выяснить, кто именно тут хищник (в данном случае это птицы), можно, проанализировав окрас добычи. Поскольку палитру природы определяет глаз, палитра конкретного животного подскажет, чей взгляд она должна цеплять.
Та же логика применима и к цветковым растениям. В 1992 г. Ларс Читтка и Рэндольф Менцель проанализировали 180 их видов и вычислили, какой глаз лучше всего будет распознавать их окраску{275}. Ответ – глаз с зеленой, синей и ультрафиолетовой трихромазией, то есть именно тот, которым смотрят на мир пчелы и многие другие насекомые. Ну да, все правильно, возможно скажете вы: у опылителей сформировался глаз, хорошо видящий цветы. Но нет, все происходило ровным счетом наоборот: этот тип трихромазии развился за сотни миллионов лет до появления первых цветковых, а значит, именно растения подстраивались под него{276}. Цветы вырабатывали оттенки, приковывавшие взгляд насекомого.
Мне эти взаимосвязи кажутся очень важными и глубокими – настолько, что я начинаю по-другому смотреть на сам акт восприятия. Он кажется нам пассивным, как будто глаза и другие органы чувств – это просто впускные клапаны, через которые животные принимают и поглощают стимулы окружающей среды. Однако с течением временем это простое действие расцвечивает мир новыми красками. Благодаря эволюции глаз – это живая кисть художника. Цветы, лягушки, рыбы, перья и плоды наглядно свидетельствуют: зрение влияет на то, что оно видит. Почти все восхищающие нас природные красоты сформировались за счет подстройки под зрение наших собратьев по животному царству. Красота не просто существует в глазах смотрящего. Она возникает из-за этих глаз.
На дворе солнечный мартовский день 2021 г., и я выгуливаю Тайпо, своего корги. Вот мы подходим к машине, которую сосед как раз окатывает из шланга, и Тайпо останавливается, а потом усаживается и смотрит. Я тоже смотрю – в брызгах воды сияет радуга. В глазах Тайпо она желто-бело-синяя. В моих – красно-оранжево-желто-зелено-сине-фиолетовая. Для воробьев и скворцов, рассевшихся на дереве за нашими спинами, она меняется от красного до ультрафиолетового с еще большим числом промежуточных оттенков.
В начале этой главы я сказал, что цвет по сути своей субъективен. Фоторецепторы нашей сетчатки улавливают световые волны разной длины, а мозг на основании сигналов от них выстраивает ощущение цвета. Первый процесс изучать легко, второй – чрезвычайно трудно. Это противопоставление между воспринимаемым и ощущаемым, между тем, что животные улавливают и что они, собственно, переживают, важно не только для зрения, но и для большинства других чувств. Мы можем препарировать глаз рака-богомола и выяснить, что делает каждая его составляющая, и все равно не понять, как и что он все-таки видит. Мы можем определить точную форму вкусовых рецепторов на лапках мухи и все равно не знать, что она ощущает, когда садится на яблоко. Можно расписать, как животное реагирует на то, что ощущает, но гораздо труднее выяснить, что оно при этом чувствует. Это различие особенно глубоко – и особенно важно, – когда мы задумываемся о боли.
4
Неугодное чувство
Боль
Я стою в теплом помещении, вдыхая сладкий запах кукурузы, и держу на затянутой в перчатку руке небольшого грызуна. Розовый, почти безволосый, он похож не столько на крысу или морскую свинку, сколько на сморщенный после слишком долгого отмокания в ванне палец. Выглядит почти как зародыш в утробе, однако на самом деле он совершенно взрослый. Глаза как черные бусинки. Над нижней губой нависают длинные резцы. Морщинистая шкурка, хотя и грубая на ощупь, просвечивает так, что можно разглядеть внутренние органы, включая темные очертания печени. Это голый землекоп. И его облик – это еще не самая необычная его особенность[96].
Голые землекопы живут невероятно долго для грызунов: продолжительность их жизни доходит до 33 лет{277}. Их нижние резцы сходятся и расходятся, позволяя что-то ими захватывать{278}. Сперматозоиды у них бесформенные и вялые{279}. Голый землекоп может продержаться без кислорода до 18 минут, тогда как мышь выдерживает не больше минуты{280}. Наподобие муравьев и термитов, они живут колониями, где есть одна или несколько способных к размножению маток и десятки стерильных рабочих. Одинокий голый землекоп, как тот, которого я сейчас держу на руке, – зрелище редкое. Как и голый землекоп на открытом воздухе. Ему более привычен лабиринт подземных ходов, которые он без устали расширяет, перестраивает и патрулирует в поиске питательных клубней. Томас Парк воссоздал этот лабиринт в своей чикагской лаборатории с помощью сообщающихся пластиковых вольеров с цепочками закопанных в опилки втулок от туалетной бумаги. Кто-то из землекопов инстинктивно грызет стенки вольеров в попытке расширить искусственные туннели и брыкается задними лапами, словно отбрасывая вынутый грунт. Другие отдыхают в гнездовой камере, со всех сторон привалившись морщинистыми тельцами к матке. Она значительно крупнее остальных, ее брюхо круглится, набитое вынашиваемыми детенышами. «Чудесное зрелище – для специалистов по голому землекопу», – сообщает мне Парк. Я верю ему на слово.
В дикой природе голые землекопы во время сна тоже греются, сбиваясь в большие кучи. У оказавшихся внизу довольно скоро заканчивается кислород – возможно, именно поэтому они научились подолгу обходиться без него. Кроме того, им пришлось выработать устойчивость к углекислому газу, который накапливается в гнездовой камере с каждым выдохом{281}. В наших комнатах доля углекислого газа в воздухе составляет в среднем 0,03﹪. Если она вырастет до 3﹪, у нас начнется гипервентиляция и паника. Углекислый газ будет растворяться во влаге на поверхности слизистых, закисляя ее; в глазах защиплет, в носу начнет припекать. Вы будете нервничать и не находить себе места, вам отчаянно захочется куда-нибудь сбежать. Голый землекоп от такой концентрации углекислого газа и не сбежит, и не почешется.
Томас Парк продемонстрировал это с помощью резервуара, один отсек которого был насыщен углекислым газом, а второй содержал обычный воздух{282}. Любая мышь со всех ног неслась во второй, а голые землекопы ощущали себя в густом CO2 вполне комфортно и перемещались, только когда содержание углекислого газа достигало невероятных 10﹪. Кислота просто не причиняет им боль. Они не морщась вдыхают пары концентрированного уксуса{283}. Они не замечают попавшую им под кожу каплю кислоты – это примерно как прыснуть лимонного сока на порез на руке{284}. Не действует на них и капсаицин – химическое вещество, за счет которого жжется жгучий перец и работают баллончики с перцовым газом. Если нашу кожу капсаицин воспаляет, вызывая гиперчувствительность к теплу, то на голого землекопа он такого воздействия не оказывает. Однако, вопреки распространенному утверждению, это не значит, что голые землекопы не испытывают боли. Им совсем не нравятся щипки и ссадины, они терпеть не могут химическое соединение, обеспечивающее жгучесть горчице{285}. Но к ряду веществ, которые мы ощущаем как болезненные, голые землекопы совсем нечувствительны.
За ощущение боли у нас отвечает отдельный класс нейронов, называемых ноцицепторами (от латинского nocere – «ранить, вредить»){286}. Их обнаженные окончания пронизывают нашу кожу и другие органы. Они оснащены сенсорами, улавливающими опасные стимулы – сильную жару или холод, сокрушающее давление, кислоты, токсины, химические вещества, выделяемые при повреждениях и воспалении[97]. Ноцицепторы различаются размерами, степенью возбудимости, скоростью передачи информации, то есть характеристиками, которые в совокупности определяют всю панораму того, где у нас кольнуло, дернуло, прострелило, жжет, тянет, ноет, пульсирует – и все прочее, что мы имеем несчастье испытывать.
Ноцицепторы есть почти у всех животных, и голый землекоп не исключение. Но у него их меньше, и они не всегда работают{287}. Те, которым положено активироваться кислотами, этими кислотами блокируются{288}. Те, которые обычно улавливают капсаицин, улавливают его, однако не вырабатывают нейротрансмиттеры, в норме передающие сигналы от этих рецепторов к мозгу. Какие-то из этих модификаций легко объяснимы: если бы голый землекоп ощущал боль от кислотной среды, спать в гнездовой камере, где скапливается углекислый газ, было бы мучительно. «Но зачем ему нечувствительность к капсаицину, мы не знаем», – говорит Парк. Может, они питаются каким-нибудь очень острым клубнеплодом, к которому у них и выработалась устойчивость? А может, наоборот, прожив миллионы лет в относительно безопасной среде, они утратили эту сенсорную способность просто за ненадобностью. В любом случае их невосприимчивость говорит о том, что ни в капсаицине, ни в кислотах ничего заведомо болезненного нет.
Нечувствительностью к кислотам отличаются и некоторые другие впадающие в спячку млекопитающие, которым, как и голому землекопу, приходится приспосабливаться к повышенному содержанию углекислого газа в воздухе{289}. Не болезненен капсаицин и для птиц, переносящих зернышки перца{290}. Человек нечувствителен к непеталоктону – вырабатываемому кошачьей мятой химическому веществу, которое очень не любят комары{291}. Кузнечиковые хомячки – на удивление свирепые охотники на скорпионов – совершенно не замечают жалящих укусов, которые для нас сравнимы с ожогом от окурка, потушенного о голую кожу{292}. У этих хомячков ноцицепторы перенастроились в ходе эволюции на то, чтобы переставать срабатывать при распознании яда скорпиона, то есть вещество, которое обычно вызывает жгучую боль, для них превратилось в болеутоляющее.
Люди часто думают, что боль во всем царстве животных ощущается одинаково, но это не так. Боль, как и цвет, заведомо субъективна и на удивление разнообразна. Как и свет, который не все поголовно воспринимают как красный (или синий), и запахи, которые не всем без исключения кажутся приятными или едкими, источники болевых ощущений тоже не универсальны – даже химические вещества в яде скорпиона, специально предназначенном для того, чтобы вызывать боль. Боль, предупреждающая животное об опасности или повреждении, очень важна для выживания. И хотя нет такого существа, которому нечего остерегаться, разным животным нужно избегать разного и вырабатывать нечувствительность к разному. Поэтому очень непросто бывает понять, что может причинить боль животному, испытывает ли оно боль в данный момент и способно ли испытывать ее вообще.
В начале XX в. нейрофизиолог Чарльз Скотт Шеррингтон заметил, что в коже имеется «набор нервных окончаний, особое назначение которых состоит в том, чтобы активироваться стимулами, наносящими ущерб коже»{293}. Эти нервы, будучи соединенными с мозгом, «вызывают боль в коже», однако они способны запускать защитные рефлексы, «лишенные психического содержания», даже если эта связь прервана. Собака, например, даже после травмы позвоночника будет отдергивать лапу при сильном нажатии. Шеррингтону нужен был отдельный термин, обозначающий простое улавливание вредоносных стимулов в противовес болезненным ощущениям, которые они вызывают. Преимущество этого термина состояло бы в «более высокой объективности». Так Шеррингтон ввел в науку понятие ноцицепции.
Сейчас, столетие с лишним спустя, ученые и философы по-прежнему разделяют ноцицепцию и боль{294}. Ноцицепция – это сенсорный процесс, посредством которого мы детектируем повреждения. Боль – это последующее страдание. Когда я на прошлой неделе нечаянно схватил горячую кастрюлю, ноцицепторы моей кожи уловили обжигающую температуру. Это ноцицепция – она включила рефлекс, заставивший меня отдернуть руку, не дожидаясь осознания происходящего. Вскоре после этого сигналы от ноцицепторов добрались до мозга, где и возникло ощущение дискомфорта и стресса. Это боль. Ноцицепция и боль связаны самым тесным образом – и все же принципиально различны. Ноцицепция происходила в моей руке (и спинном мозге), тогда как боль порождалась головным мозгом. Это сенсорная и эмоциональная стороны одного явления, которые большинству людей кажутся неотделимыми друг от друга.
И тем не менее они могут быть разделены. Фантомные ощущения в ампутированной конечности – это боль без ноцицепции. Есть люди, которые от природы – с самого рождения – нечувствительны к боли{295}. Те ощущения, которые другим кажутся болезненными, они просто осознают, не испытывая страданий и дискомфорта[98]. Этот эффект воспроизводят некоторые болеутоляющие, которые действуют на центральную нервную систему, не затрагивая ноцицепцию. «Я принимала викодин после операции на челюсти, – рассказывает нейробиолог Робин Крук, специализирующаяся на изучении боли. – Все ощущения по-прежнему присутствовали, я их осознавала, но меня они не беспокоили». Кроме того, человек может научиться игнорировать воздействие, на которое реагируют ноцицепторы, или даже наслаждаться источниками этого воздействия, такими, как горчица, жгучий перец или высокая температура[99].
Уточню, что отделение ноцицепции от боли ни в коем случае не означает, что вторая менее реальна. Страдающим хроническими болевыми расстройствами (особенно женщинам) долго не верили; врачи не считали нужным их лечить{296}. Таких людей ошибочно уверяли, что все их страдания существуют исключительно у них в голове или вызваны психическими проблемами, например тревожностью. Боль очень легко объявить выдумкой, потому что она субъективна. Поскольку мы, увы, никак не изживем дуализм – устаревшее представление, что сознание и тело существуют отдельно, – люди часто понимают «субъективное» как «сомнительное», а «психологическое» как «воображаемое». Это очень вредное заблуждение. Нельзя сказать, что ноцицепция – это физиологический процесс в нашем теле, а боль – психологический в нашем сознании. Оба они порождаются срабатыванием нейронов. Просто ноцицепция у человека может ограничиваться периферической нервной системой, а боль никогда не обходится без участия мозга. Боль требует некоторой степени осознанности, ноцицепция существует и без нее.
Ноцицепция – древнее чувство. Она настолько широко распространена в царстве животных и настолько неизменна, что ноцицепторы человека, курицы, форели, голожаберного моллюска и дрозофилы подавляются одним и тем же классом химических веществ – опиоидами{297}, хотя эти создания разделены эволюционной пропастью примерно в 800 млн лет. Но поскольку боль субъективна, трудно определить, кто из животных ее испытывает. Собственно, нам бывает нелегко разобраться и в ощущениях собственных сородичей. «Когда вы жалуетесь, что у вас голова раскалывается от боли, я не знаю точно, что вы в данный момент испытываете, – говорит мне Крук. – А ведь мы принадлежим к одному виду, и мозг у нас по большому счету одинаковый». В исследовании человеческой боли ученые по-прежнему опираются на слова тех, кто ее ощущает, а животные о своих ощущениях, понятно, рассказать не могут[100]. Единственное, что нам остается, – гадать об этом на кофейной гуще их поведения.
Ущипните хомяка (или голого землекопа) за лапку – он ее отдернет и, может, начнет зализывать и нянчить. Предложите ему болеутоляющее – он его примет. То же самое сделал бы в аналогичной ситуации и человек, и поскольку мозг грызуна достаточно схож с нашим, мы можем прийти ко вполне разумному заключению, что его ноцицептивный рефлекс сопровождается болью. Однако такие доказательства по аналогии всегда ущербны, особенно когда мы имеем дело с животными, тело и нервная система которых очень сильно отличаются от наших. Пиявка съеживается, если ее ущипнуть, но как расценивать это действие – как аналог человеческого страдания или как бессознательное отдергивание руки от горячей кастрюли? Бывает, что животные скрывают свою боль. Общественное животное может скулить или повизгивать, зовя на помощь, однако раненая антилопа, скорее всего, постарается тихо терпеть, чтобы не выдать своего бессилия льву. Признаки боли, вероятно, будут разными у разных видов{298}. Как же тогда понять, больно ли животному?
Для многих мыслителей прошлого, считавших животных неспособными на эмоции и сознательные переживания, этот вопрос не имел смысла{299}. Дуалист XVII в. Рене Декарт называл животных автоматами. Философ и священник Николя Мальбранш, излагая взгляды Декарта, писал, что «животные едят без удовольствия; они кричат не от страдания; они растут, не зная того; они ничего не желают; ничего не боятся; ничего не познают»[101]. За последние десятилетия представления поменялись, и теперь большинство ученых сходятся во мнении, что млекопитающие боль ощущают. Однако по поводу других животных, в том числе рыб, насекомых и ракообразных, до сих пор не утихают ожесточенные дебаты[102]{300}. Корень этих труднопреодолимых разногласий – в разграничении ноцицепции и боли. Это разграничение – «пережиток стремления подчеркнуть разницу между человеком и другими животными, или между „высшими“ животными и „низшими“», писал Дональд Брум, биолог, специализирующийся на защите животных{301}. В конце концов, когда речь идет о других чувствах, мы не подбираем отдельные термины для работы сенсорных рецепторов и субъективных переживаний, производимых мозгом. Специалисты по глазам не ломают копья, доказывая, что зрение – это у человека, а у рыб лишь фоторецепция.
Но как мы знаем из предыдущих глав, разница между тем, что улавливают клетки сетчатки, и сознательным переживанием зрения действительно существует. И соответствующие ученые действительно разделяют простую фоторецепцию и пространственное зрение – вспомним четыре стадии эволюции глаза по Дану-Эрику Нильссону. Они предполагают, что некоторые существа, такие как гребешок, могут не укладываться в наши представления о зрении своим умением видеть без картинки. Они признают, что некоторые составляющие нашего зрительного мира – например, цвет – представляют собой конструкты мозга и что животные вроде рака-богомола, способные улавливать световые волны разной длины, могут не воспринимать цвет в принципе.
Химические чувства – обоняние и вкус – тоже обеспечивают возможность улавливать стимул и реагировать на него, не осознавая того. Собственно, этим вы сейчас и занимаетесь. Вкусовые рецепторы расположены у человека по всему телу – нет, не на коже и не на ступнях, а на внутренних органах{302}. Рецепторы сладкого в нашем кишечнике контролируют выработку гормонов, регулирующих аппетит. Рецепторы горького в легких распознают аллергены и запускают иммунный отклик. Все это происходит без участия нашего сознания. Точно так же вкусовые рецепторы на ногах комара включают рефлекс, заставляющий его убраться подальше от репеллента, но не передают никаких сведений в мозг своего обладателя. Вкусовые рецепторы на крыльях мухи запускают «умывательный» рефлекс, уловив присутствие микробов, но от мухи при этом не требуется знать, что такое микроб или крыло. Для стороннего наблюдателя эти поведенческие реакции выглядят точь-в-точь как отвращение, но мы не можем даже предположить, возникают ли подобные эмоции в мозге насекомого.
Брум совершенно прав, утверждая, что мы редко различаем неосознанный акт чувствования и субъективное переживание, которое он за собой влечет. Но это не потому, что различия нет, а потому, что обычно оно не имеет значения. Вопросы о том, что видит гребешок, или видят ли птицы и человек один и тот же красный цвет, представляют, скорее, философский интерес. Различие же между болью и ноцицепцией – это вопрос нравственно, юридически и экономически важный, поскольку он затрагивает наши культурные нормы, связанные с отловом, забоем и употреблением в пищу животных, а также с экспериментами на них. Боль (или ноцицепция, если хотите) – неугодное чувство. Это единственное из всех чувств, отсутствие которого (как у голого землекопа или кузнечиковых хомяков) воспринимается как суперспособность. Это единственное из всех чувств, которого мы пытаемся избегать, которое глушим лекарствами и которое стараемся не вызывать у других.
Ученые, занимающиеся зрением или слухом, могут предъявлять изучаемым животным изображения и звуки. Тем, кто изучает боль, приходится вредить своим подопечным – ради знаний, которые, возможно, позволят обеспечить этим животным более комфортное существование. Исследователи стремятся сократить число подопытных до минимума, но их приходится использовать столько, сколько необходимо для статистической значимости результатов. Такая работа – серьезное моральное испытание и зачастую очень неблагодарное дело. «Людям кажется либо что животные ощущают боль в точности как мы, и поэтому тут просто нечего исследовать, либо, что они, в отличие от нас, не ощущают боли, и поэтому тут просто нечего исследовать, – рассказывает Робин Крук. – Промежуточного отношения, когда человек осознает свое незнание, почти не встретишь».
Проблемная природа исследований боли лучше всего видна на примере рыб. В начале 2000-х гг. Линн Снеддон, Майк Джентл и Виктория Брейтуэйт впрыскивали в губы форели пчелиный яд или уксусную кислоту (то самое вещество, которое придает вкус уксусу){303}. Эти несчастные – в отличие от счастливчиков, которым впрыскивали физиологический раствор, – начинали тяжело дышать. Они на несколько часов переставали есть, ложились на засыпанное гравием дно аквариума и вертелись с боку на бок. Некоторые терлись губами о гравий или о стенки аквариума. Они переставали сторониться незнакомых объектов, то есть теряли бдительность, как будто на что-то отвлекаясь, причем этот эффект пропадал, когда им впрыскивали морфий. Снеддон с коллегами не понимали, как эти действия, которые продолжались довольно долго после укола, можно отнести к простой ноцицепции. Они отчетливо видели муки боли.








