Текст книги "Гепард"
Автор книги: Джузеппе Томази ди Лампедуза
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 17 страниц)
Кавриаги был влюблен в Кончетту, но, будучи еще очень юным, причем не только по возрасту, но, в отличие от Танкреди, и по своему развитию, он представлял любовь в созвучных Прати [60]60
ПратиДжованни (1814–1884) – поэт-романтик.
[Закрыть]и Алеарди романтических образах, мечтал о похищении любимой при луне, не рискуя даже помыслить, что должно было бы по логике вещей за этим последовать. Впрочем, и сама Кончетта своей «глухотой» убивала такие мысли в зародыше. Кто знает, возможно, уединившись в зеленой комнате, он предавался и более земным желаниям, однако в любовной постановке той доннафугатской осени ему выпало лишь разрисовывать облаками и туманными горизонтами задник, а не выстраивать архитектонику спектакля. Что касается сестер Каролины и Катерины, им тоже достались партии в звучавшей тогда во всех уголках дворца симфонии желаний, куда вплетались и журчащие струи фонтанов, и ржанье возбужденных жеребцов в конюшне, и безостановочное выдалбливание древоточцами брачных гнезд в старой мебели. Ни одна из этих хорошеньких и очень молоденьких девушек еще не была влюблена, но токи, пронзающие других, задевали и их, вовлекая в поток любовного томленья. Часто отвергнутый Кончеттой поцелуй Кавриаги или жадные объятья Танкреди, из которых старалась вырваться Анджелика, отзывались трепетом в их невинных телах, и у них перехватывало дыхание и влажнел сокровенный пушок от просыпающегося желания. В этот бурный водоворот оказалась втянутой даже несчастная мадемуазель Домбрей; вынужденная исполнять роль громоотвода, она разделила жребий психиатров, которые от общения с безумными пациентами и сами впадают в безумие. Когда после трудного, проведенного в неусыпных заботах о соблюдении морали дня она ложилась в свою одинокую постель, то руки ее тянулись к увядшим грудям, а губы шептали: «Танкреди… Карло… Фабрицио…»
Источником этой сексуальной энергии, естественно, была пара Танкреди – Анджелика. Объявленная, хотя и еще не близкая свадьба набрасывала покров дозволенности на сжигающие их желания. В силу сословных различий дон Калоджеро полагал, что у аристократов считается вполне естественным, когда жених с невестой надолго уединяются, а княгиня Мария-Стелла думала, что частые визиты Анджелики и определенная вольность ее поведения в порядке вещей у людей вроде Седары, – своим дочерям она такого бы ни за что не позволила. Из-за подобного недопонимания визиты Анджелики становились более длительными, и дело кончилось тем, что она начала проводить во дворце все время. Для приличия она приходила в сопровождении отца, который тут же отправлялся в мэрию, где распутывал (а то и сам плел) тайные козни, или служанки, устраивавшейся в укромном уголке с чашкой кофе, к досаде опасавшихся ее дурного глаза слуг.
Танкреди хотелось показать Анджелике весь дворец, провести ее по всем закоулкам этого запутанного здания; они осматривали старые и новые гостевые комнаты, приемные апартаменты, кухню, часовню, театр, картинные залы, конюшни, пропахшую кожей каретную, душные оранжереи, переходы, коридоры, лестницы, террасы, галереи и добирались наконец до заброшенных, много десятилетий необитаемых помещений, похожих на таинственный лабиринт. Танкреди и не догадывался (а может быть, напротив, отлично знал), что завлекает Анджелику в самый центр чувственного циклона; что же до Анджелики, она в то время хотела того же, чего хотел Танкреди. Путешествия по нескончаемому дворцу длились часами, и им, как настоящим первопроходцам, открывалась терра инкогнита. В самом деле, во многие из затерянных в глубинах замка помещения никогда не ступала нога даже самого дона Фабрицио, впрочем, именно это обстоятельство вызывало у князя чувство определенного удовлетворения и позволяло утверждать, что дворец, который изучен вдоль и поперек, недостоин того, чтобы в нем жить. Путь на Киферу к покровительнице влюбленных Афродите лежал через комнаты, погруженные во мрак и залитые светом, скромные и роскошно украшенные, голые и заставленные разностильной мебелью. Перед отплытием вместе с ними на корабль ступали мадемуазель Домбрей или Кавриаги – поодиночке или вместе (падре Пирроне со свойственной иезуитам прозорливостью в плавании не участвовал), так что внешние приличия всегда соблюдались. Позже ускользнуть от попутчиков не составляло труда: достаточно было свернуть в какой-нибудь коридор (по этим извилистым, узким коридорам с решетками на окнах нельзя было пройти без страха), выйти из него на балкон, с балкона подняться по опасной лесенке – и молодые люди оказывались вне досягаемости, вне видимости и слышимости, одни, будто на необитаемом острове. Лишь какой-нибудь выцветший пастельный портрет смотрел на них со стены подслеповатым (по вине неумелого художника) взглядом да пастушка с облупившегося потолка посылала им свое ободрение. Кавриаги не долго составлял им компанию: он быстро утомлялся, и стоило ему попасть в знакомую комнату или обнаружить ведущую в сад лестницу, он старался улизнуть, чтобы оказать услугу товарищу и получить возможность повздыхать возле холодной как лед Кончетты. Гувернантка была выносливей, но и ей не удавалось продержаться до конца: в какой-то момент голоса молодых людей начинали звучать все дальше, она кричала: «Tancrede, Angelica, ou etes-vous?» [61]61
Танкреди, Анджелика, где вы? (фр).
[Закрыть]Но зов ее оставался без ответа.
Они бродили в тишине и, вздрогнув от мышиной беготни над потолком или от шелеста сброшенного на пол ветром письма столетней давности, прижимались друг к другу в сладостном испуге. Лукавый Эрос сопровождал их повсюду, вовлекая в опасную чарующую игру. Оба были очень молоды, поэтому отдавались игре с радостной детской непосредственностью; им доставляло удовольствие прятаться и находить друг друга, убегать и догонять. Но едва они оказывались близко, их обостренная чувственность требовала выхода, и тогда их руки переплетались и нежное нерешительное касание пальцев кружило им головы, рисуя в воображении более смелые ласки.
Один раз Анджелика притаилась за прислоненной к стене огромной картиной, спрятав на несколько мгновений за Артуро Корберой при осаде Антиохии пугающие ее самое желания; когда же Танкреди обнаружил ее, всю в пыли и паутине, и прижал к себе, прошла целая вечность, прежде чем она сказала: «Нет, Танкреди, нет!», прозвучавшее скорее как призыв, поскольку юноша не делал ничего предосудительного, а лишь пристально смотрел своими голубыми глазами в ее ярко-зеленые глаза. Другой раз солнечным и холодным утром она дрожала от холода в летнем платье, и он, чтобы согреть ее, прижал к себе на диване с рваной обивкой. Ее взволнованное дыхание щекотало спадавшие ему на лоб волосы, и оба испытали минуты мучительного восторга, когда желания вызывают боль, а их усмирение – сладостное чувство блаженства.
В заброшенных апартаментах комнаты были безлики и безымянны, и по примеру открывателей Нового Света они присваивали им названия по собственному усмотрению. Так, просторную спальню с альковом, в котором сквозь балдахин, украшенный облетевшими страусовыми перьями, проступали призрачные контуры кровати, они окрестили «камерой пыток», ветхую рассыпающуюся деревянную лесенку Танкреди назвал «лестницей благополучного приземления». Случалось, они и сами не знали, где находятся: из-за беспорядочного кружения, игры в прятки и догонялки, внезапных остановок с прижиманием друг к другу и невнятными словами они теряли ориентацию, и им приходилось выглядывать из незастекленных окон во двор, чтобы определить, в каком крыле дворца они находятся. Иногда, правда, это не помогало, потому что окно выходило не в центральный двор с перспективой сада, а в один из маленьких внутренних совершенно им незнакомых двориков, единственной приметой которых могла быть дохлая кошка или кучка выброшенных или вытошненных кем-то макарон с томатным соусом, да еще из окна напротив на них смотрели глаза старой горничной, проводившей на покое остаток дней.
Как-то во второй половине дня они нашли в огромном треногом шкафу carillons – четыре музыкальные шкатулки, которыми увлекались в жеманном восемнадцатом веке. Три из них, покрытые пылью и паутиной, остались немы, но четвертая, более новая, в плотно закрытом ящике из темного дерева, вдруг ожила: ее медный, утыканный иголками валик стал поворачиваться, задевая стальные язычки, и тишину комнаты наполнили хрупкие серебристо-пронзительные ноты знаменитого «Венецианского карнавала». Губы влюбленных подчинились этим разочарованным звукам, и когда их объятья разомкнулись, они с удивлением обнаружили, что музыка давно кончилась, и уже не она аккомпанировала их поцелуям, а они в своих ласках пытались удержать ее призрачный след.
Однажды их поджидал сюрприз совсем иного рода: в старых гостевых покоях они заметили за шкафом потайную дверь. Столетний замок легко поддался их пальцам, возбужденно вздрагивающим от соприкосновений и совершаемых усилий, и за дверью открылась узкая лестница из розового мрамора, которая, мягко закругляясь, вела наверх и упиралась в другую, открытую дверь с ободранной стеганой обивкой. За этой второй дверью находилось странное затейливое помещение, состоящее из среднего размера гостиной и шести выходивших в нее маленьких комнат. Полы из белоснежного мрамора в каждой комнате, включая гостиную, имели уклон к желобу вдоль стены; низкие потолки украшали цветные фрески, отсыревшие настолько, что на них, к счастью, ничего нельзя было разобрать; большие потускневшие зеркала, одно из которых было разбито посередине, закрывали почему-то только нижние части стен и соседствовали с витиеватыми светильниками восемнадцатого века. Окна смотрели в глухой, похожий на колодец двор, куда не проникал солнечный свет и не выходили другие окна. В каждой комнате, даже в гостиной, стояли широкие, слишком широкие диваны с зацепившимися за оголенные гвозди лоскутами отодранной шелковой обивки и пятнами на подлокотниках; изящные мраморные камины украшала тонкая резьба, изображающая сцены истязаний и обнаженные тела в иступленных позах, частично изуродованные яростными ударами молотка. Темные пятна проступающей сырости на уровне человеческого роста растекались по стенам странными густыми разводами.
Встревоженный Танкреди не захотел, чтобы Анджелика открывала стенной шкаф в гостиной, и открыл его сам. Шкаф оказался очень глубоким и хранил удивительные вещи – мотки тонких шелковых шнуров, пузырьки с испарившимся содержимым, серебряные шкатулочки с непристойным орнаментом и крошечными этикетками, на которых, как в аптеке, изящными черными буквами было выведено: Estr. catch., Tirch-stram, Part-opp. В углу, завернутые в грязную материю, лежали маленькие кожаные хлысты и плетки из бычьих жил: хлысты были с серебряными ручками; плетки до расходящихся хвостов были обтянуты красивым старинным шелком, белым в голубую полоску, на котором можно было разглядеть три ряда темных пятнышек. Еще в шкафу лежали металлические приспособления непонятного назначения. Танкреди стало страшно, страшно за самого себя. Он понял, что обнаружил во дворце тайный источник похоти, центр излучения вожделений.
– Пойдем отсюда, дорогая, – сказал он, – здесь нет ничего интересного.
Они плотно закрыли дверь, спустились по лестнице, задвинули на место шкаф. В этот день поцелуи Танкреди были легкими, словно он целовал Анджелику во сне или молил об отпущении грехов.
По правде говоря, хлыстов и плеток в Доннафугате было, пожалуй, многовато – почти столько же, сколько и гепардов. На следующий день после обнаружения загадочных комнат влюбленным попалась на глаза еще одна плетка, правда, совсем иного назначения. И произошло это не в заброшенной части дворца, а в покоях, первозданный облик которых бережно сохранялся с давних времен. В этих покоях, называвшихся «Покои святого Герцога», в середине семнадцатого века заточил себя, как в личном монастыре, один из Салина, чтобы неустанным покаянием вымолить путь на небо. Комнаты отшельника были узкими и низкими, с полами из обыкновенного кирпича и выбеленными известкой стенами, как в жилищах бедных крестьян. Последняя из них выходила на балкон, откуда открывался вид на желтые, освещенные равнодушным светом просторы уходящих за горизонт владений Салина. Здесь же на стене было огромное распятие: голова истерзанного Бога упиралась в потолок, кровоточащие ступни касались пола; рана в ребрах походила на онемевший рот, которому жестокие мучения не позволили произнести последних слов о спасении. Рядом с изображением безжизненного тела на вбитом в стену гвозде висела плеть: от короткой ручки тянулись шесть задубевших кожаных хвостов со свинцовыми шариками на концах величиной с лесной орех. Это была disciplina святого Герцога – его орудие самобичевания. В этой комнате Джузеппе Корбера, герцог ди Салина бичевал себя перед собственным богом и собственными владениями, убежденный в том, что искупает земли, окропляя их своей кровью. Охваченный священным экстазом, он верил, что только после такого искупительного крещения земли эти станут по-настоящему его, как говорится, кровь от крови, плоть от плоти. Но он ошибся: многие из тех земель, что были видны из окна, уже принадлежали другим, в том числе дону Калоджеро, а значит, Анджелике, а значит, и их с Танкреди будущему ребенку. Мысль, что красота может так же служить выкупом, как и кровь, опьянила Танкреди. Анджелика, опустившись на колени, целовала пригвожденные ноги Христа.
– Ты для меня, – сказал он, – как эта плеть святого Герцога, как средство искупления.
Анджелика не поняла и, улыбнувшись, повернула к Танкреди свою прекрасную пустую головку; тогда он бросился рядом с ней на колени и стал целовать ее с таким ожесточением, что поцарапал ей небо и поранил губу, и она застонала от боли.
Так проходили их дни – в блужданиях по замку и в грезах наяву: они спускались в бездны ада, откуда любовь выводила их наверх, и поднимались в райские кущи, откуда та же любовь низвергала их вниз. Оба с нарастающим беспокойством чувствовали, что метать банк становится все рискованней, и лучше, пока не поздно, остановить опасную игру; тогда они прекращали свои искания и, точно в тумане, брели в самые дальние комнаты, где, сколько ни кричи, никто тебя никогда не услышит. Но они и не думали кричать: сжимая друг друга в целомудренных объятьях, они лишь вздыхали и тихо всхлипывали от переполнявшей их жалости к самим себе. Серьезным испытанием для них были дальние гостевые комнаты, где давно никто не останавливался, но стояли хорошие кровати со свернутыми матрацами: достаточно было одного движения руки, чтобы их расстелить. Однажды Танкреди не по зову разума, разум его безмолвствовал, а по зову кипевшей в нем крови решил положить этому конец. Анджелика, особенно соблазнительная в то утро, сказала, недвусмысленно намекая на охватившее их при первой встрече желание:
– Я твоя послушница.
И вот уже не женщина – самка откровенно предлагает себя, вот уже самец берет верх над мужчиной… Но в этот момент звуки церковного колокола обрушились на уже готовые слиться тела, подчиняя удары их сердец своему ритму; губы разомкнулись, расплылись в улыбке – они взяли себя в руки. На следующее утро Танкреди должен был уезжать.
Это были лучшие дни в жизни Танкреди и Анджелики, которым впереди суждены были и взлеты, и падения, и неизбежные страдания. Но они еще не знали этого и мечтали о будущем, представляя его себе вполне ясным и не подозревая, что их мечты развеются как дым. Состарившись и став бесполезно мудрыми, они со щемящим сердцем вспоминали эти дни – дни не оставлявшего их и постоянно сдерживаемого желания, побеждаемого каждый раз соблазна, когда дворцовые кровати манили их к себе и когда влечение друг к другу, именно оттого, что они подавляли его, достигало своего высшего накала в отказе, то есть в настоящей любви. Эти дни были коротким, но прекрасным прологом к их браку, оказавшемуся малоудачным во всех отношениях, в том числе и в сексуальном, но прологом, воплотившимся в завершенное целое; так некоторые увертюры переживают сами оперы, сохраняя намеченные с застенчивой игривостью темы арий, забытых впоследствии из-за своей невыразительности.
Когда Анджелика и Танкреди возвращались в мир живых из мира угасших пороков, забытых добродетелей и, главное, неутоленного желания, их встречали добродушной иронией.
– Сумасшедшие! Где это вы умудрились собрать столько пыли? На кого ты похож, Танкреди? – смеялся дон Фабрицио, и племянник шел приводить себя в порядок
Пока его друг умывался, брезгливо фыркая при виде черной как уголь воды, стекавшей с лица и шеи, Кавриаги сидел верхом на стуле и сосредоточенно курил виргинскую сигару.
– Не спорю, Фальконери, синьорина Анджелика красивая девушка, краше я не встречал, но это не снимает с тебя вины. Ты должен себя хоть немного обуздать. Сегодня вы провели наедине три часа. Раз уж вы так влюблены друг в друга, то, ради бога, венчайтесь скорее и не смешите людей. Ты бы сегодня посмотрел на физиономию ее папаши, когда он вышел из мэрии и узнал, что вы все еще не вернулись из своего плаванья по морю комнат! Тормоза нужны, дружище, тормоза, а с ними у вас, сицилийцев, плохо!
Он витийствовал, радуясь возможности навязать старшему товарищу по оружию, кузену «глухой» Кончетты свой взгляд на вещи. Танкреди замер с полотенцем в руках: слова Кавриаги не на шутку разозлили его. Да он мог бы поезд на ходу остановить, а ему говорят, что у него плохо с тормозами! Впрочем, бесцеремонный берсальер отчасти был прав: нельзя забывать о том, что подумают другие. Конечно, таким блюстителем нравственности Кавриаги сделала зависть, поскольку теперь уже было ясно, что из его Ухаживания за Кончеттой ничего не выходит. Но ведь и Анджелика виновата! Когда сегодня он прокусил ей губу, как сладка была ее кровь! И как податливо ее тело в его объятьях! Но Кавриаги прав: это не дело.
– Завтра же в церковь идем, а в качестве эскорта захватим падре Пирроне и монсеньора Троттолино.
Анджелика тем временем переодевалась в комнате девушек
– Mais Angelica, est-ce Dieu possible de se mettre en un tel etat? [62]62
Боже мой, Анджелика, как можно доводить себя до такого состояния? (фр.)
[Закрыть]– возмущалась мадемуазель Домбрей, пока девушка умывалась, стоя в одном лифе и нижней юбке.
Прохладная вода остудила возбуждение, и Анджелика должна была признать в душе, что гувернантка права: ради чего так утомляться, собирать пыль, давать повод к насмешкам? Чтобы он заглядывал ей в глаза, чтобы тонкие пальцы касались ее, чтобы… Губа еще болела. «Все, хватит. Завтра останемся в гостиной вместе со всеми». Но завтра тем же глазам, тем же пальцам предстояло снова вершить свое колдовство, и ее с Танкреди ждало продолжение безумной игры.
Парадоксальным результатом сходных, но принятых каждым из них в отдельности решений стало то, что за ужином влюбленная пара вела себя как ни в чем не бывало: не подозревая об иллюзорности собственных благих намерений, Танкреди и Анджелика весело подтрунивали над проявлениями чужих нежных чувств, далеко не таких сильных, как их собственные.
К Кончетте Танкреди охладел. В Неаполе его еще немного мучили угрызения совести, и, потащив с собой Кавриаги, он надеялся, что тот займет его место в сердце кузины, – только из жалости к ней он и привез его сюда. Ему хватило доброты и лукавства, чтобы всем своим видом показать ей, будто, оставив ее, он страдает не меньше, чем она. Одновременно он подсовывал ей Кавриаги, правда, безрезультатно. Кончетта с прилежностью монастырской воспитанницы плела кружева пустопорожних разговоров и смотрела на сентиментального графа ледяными глазами, в глубине которых можно было прочитать что-то похожее на презрение. Ну, не глупо ли? Да что ей, в конце концов, надо? Чего она хочет? Кавриаги красивый малый, у него золотой характер, хорошее происхождение и доходные сыроварни в Брианце. Словом, то, что называется «превосходная партия». Так нет же! Кончетте нужен он, Танкреди, ни о ком другом она и думать не хочет. Одно время он сам не помышлял ни о ком, кроме Кончетты. Она не так красива и далеко не так богата, как Анджелика, но есть в ней что-то, чего никогда не будет в дочери доннафугатского мэра. Однако жизнь, черт возьми, серьезная штука! Кончетте следовало бы это понять. Почему она не сдерживает себя с ним? Взять хотя бы ее выходку в монастыре Святого Духа! А другие случаи? Гепард, настоящий гепард. Но ведь должны быть границы и для этого гордого зверя! «Тормоза нужны, Дорогая кузина, тормоза! А с ними у вас, сицилийцев, плохо!»
Зато Анджелика Кончетту понимала: Кавриаги не хватало огонька, выйти за него замуж после того, как ты любила Танкреди, все равно что пить воду после марсалы, которая сейчас стоит перед ней на столе. Да, Кончетту, зная историю ее отношений с Танкреди, она могла понять, но не двух других дур, Каролину и Катерину, которые смотрели на Кавриаги с обожанием, кокетничали и едва не падали в обморок, стоило ему приблизиться к ним. Так почему бы одной из них не попытаться завладеть вниманием Кавриаги, отбив его у Кончетты, – благо отец у них без предрассудков? «В этом возрасте мужчины как собачки: свистни – и прибегут. А самолюбивые дуры так дурами из-за собственной порядочности и останутся, тут и гадать нечего».
Гостиная, куда мужчины уходили курить после ужина, располагала Танкреди и Кавриаги, единственных в доме курильщиков и, значит, единственных изгнанников, к задушевному разговору. Кончилось тем, что Кавриаги признался другу в крушении своих любовных надежд:
– Она слишком красива, слишком чиста для меня, с моей стороны было дерзостью верить, что она меня полюбит. Надежды не оправдались, и я уеду отсюда с раной в сердце. Мне не хватило смелости признаться ей в своих чувствах. Я для нее червяк, всего лишь червяк, так что придется поискать какую-нибудь червякессу, которой я подойду. – В свои девятнадцать лет он еще мог смеяться над собственным фиаско.
Танкреди пытался утешить его с высоты своего прочного счастья:
– Я знаю Кончетту с колыбели, она самое милое создание на свете, зеркало всех добродетелей, но это не мешает ей быть замкнутой, излишне сдержанной. Она сицилианка до мозга костей, ничего, кроме Сицилии, никогда не видела, и еще вопрос, как бы она чувствовала себя в Милане, городе, где макарон не поесть, если не выписать их за неделю вперед.
Намек Танкреди на отличие северной кухни от южной – одно из первых болезненных последствий национального единства – развеселил Кавриаги: он был не из тех, кто долго предается болезненному унынию.
– Да я бы вашими макаронами на всю жизнь ее обеспечил! Только ведь это ничего не меняет. Надеюсь, твои дядя и тетя не рассердятся, что я уезжаю, не добившись того, ради чего приехал, они были так добры ко мне.
Успокаивая его, Танкреди не кривил душой: Кавриаги всем, не считая Кончетты, понравился (а возможно, в том числе и ей) благодаря добродушному характеру, который сочетался в нем с сентиментальной грустью.
Разговор перешел на Анджелику.
– Тебе хорошо, Фальконери, настоящий счастливчик! Откопать такое сокровище, как синьорина Анджелика, в этом – ты уж прости, дружище, – свинарнике! Какая красавица, Боже правый, какая красавица! И она позволяет тебе, шельме, часами таскать себя по закоулкам этого дома, огромного, как миланский собор! При ее красоте она еще и умна, образованна, да и добра к тому же: ее глаза излучают доброту, в них столько милой наивности.
Кавриаги превозносил доброту Анджелики, не замечая насмешливого взгляда Танкреди.
– Кто действительно добр, так это ты, Кавриаги.
Миланский оптимист пропустил эти слова мимо ушей.
– Через несколько дней мы уезжаем. Тебе не кажется, что пора бы представить меня матери баронессы? – спросил он.
Ломбардец оказался первым, от кого Танкреди услышал титул своей невесты. Сначала он даже не понял, о ком идет речь, а когда понял, в нем взбунтовался князь:
– Какая еще баронесса, Кавриаги! Красивая обаятельная девушка, которую я люблю, вот и все.
Это «вот и все» было неправдой, но Танкреди говорил искренне: при атавистической привычке владеть большими состояниями ему казалось, что Джибильдольче, Сеттесоли и холщовые мешочки принадлежали ему со времен Карла Анжуйского, то есть всегда.
– Боюсь, тебе не удастся увидеть мать Анджелики: завтра она уезжает в Шакку лечиться грязями, она очень больна, бедняжка. – Он раздавил в пепельнице недокуренную сигару. – Пора вернуться к остальным, а то сидим здесь, как два бирюка.
В один из этих дней дон Фабрицио получил письмо от префекта Джирдженти: написанное безупречно изысканным слогом, оно извещало его о приезде в Доннафугату шевалье Аймоне ди Монтерцуоло, секретаря префектуры, который должен будет переговорить с ним по вопросу весьма важному для правительства.
Удивленный неожиданным известием, дон Фабрицио отправил на следующий день на почтовую станцию Франческо Паоло, поручив сыну встретить missus dominicus [63]63
Посланец Господень (лат).
[Закрыть]и пригласить его остановиться во дворце, что было проявлением не только гостеприимства, но и милосердия, избавляющего тело пьемонтского дворянина от встречи с полчищем хищных насекомых, которые не оставили бы на нем живого места, попади оно в убогий трактир дядюшки Менико.
Почтовый экипаж с вооруженным стражником на козлах прибыл вечером, доставив в Доннафунату кроме шевалье горстку пассажиров с непроницаемыми лицами. Шевалье легко было узнать по испуганному виду и дрожащим губам. Вот уже месяц, как он находился в Сицилии – в самой сицилийской Сицилии, куда свалился прямо из своего захудалого пьемонтского поместья. Робкий по характеру, прирожденный службист, он чувствовал себя здесь весьма неуютно. Голова его была набита рассказами о разбойниках, которыми сицилийцы любили проверять крепость нервов у приезжих, и неудивительно, что в каждом канцеляристе префектуры он видел наемного убийцу, а в лежащем на письменном столе деревянном ноже для разрезания бумаг – кинжал. А чего стоила жирная местная пища – причина того, что уже целый месяц он мучился животом!
И вот он в Доннафугате – стоит со своим серым холщовым саквояжем и настороженно оглядывается, изучая невзрачную улицу, посреди которой его высадили. Надписи «Проспект Виктора Эммануила», выведенной синими буквами на белой стене полуразвалившегося дома напротив, явно недостаточно, чтобы убедить его в том, что это место и край, покинутый им месяц назад, – одна и та же страна; ему не хватает смелости обратиться с вопросом к кому-либо из крестьян, подпирающих, точно кариатиды, стены домов: он уверен, что его не поймут, и боится, как бы из него не выпустили дорогие ему даже в расстроенном состоянии кишки.
Когда Франческо Паоло подошел к нему и назвал себя, он не поверил ему, решив, что настал его смертный час, но честное лицо рослого светловолосого юноши и скромное достоинство, с каким тот держался, подействовали на него успокаивающе; по-настоящему же пьемонтец овладел собой лишь после того, как услышал, к своему удивлению, что его приглашают остановиться во дворце князя Салины. Путь в темноте до дворца показался бы приезжему длиннее, если бы не поединок самых церемонных в Италии политесов – пьемонтского и сицилийского, – начавшийся сразу из-за легонького саквояжа и закончившийся тем, что претенденты на рыцарство несли его вместе.
В первом из внутренних дворов княжеского дворца держали караул полевые стражники, и при виде их бородатых лиц душу шевалье ди Монтерцуоло снова наполнил страх, однако вскоре его развеяли сдержанное радушие князя и очевидная роскошь апартаментов. Отпрыск незнатного дворянского рода, живший в гордой бедности у себя в пьемонтском поместье, он, к великому своему смущению, первый раз в жизни оказался на положении гостя знатного дома. Кровавые истории, которых он наслушался в Джирдженти, зловещий вид городка, куда он приехал, и «наемные убийцы» во дворе (а кем же еще они могли быть?) внушали ему страх, так что к ужину он спустился, терзаемый, с одной стороны, робостью человека, попавшего в непривычную для него обстановку, а с другой – ужасом невинной жертвы, напоровшейся на разбойничью засаду.
За ужином он хорошо поел – впервые с тех пор, как ступил на сицилийские берега. Миловидность девушек, степенность падре Пирроне, безупречные манеры дона Фабрицио убедили его в том, что дворец в Доннафугате не был пещерой разбойника Капраро [64]64
Капраро– известный разбойник, терроризировавший во второй половине XIX века один из западных районов Сицилии.
[Закрыть]и что ему, похоже, удастся выбраться отсюда живым. Более всего гостя утешило присутствие Кавриаги, который, как выяснилось, жил здесь уже десять дней и, судя по его виду, прекрасно себя чувствовал; к тому же он оказался близким другом юного Фальконери, что шевалье ди Монтерцуоло, исключавший до этого возможность дружбы между сицилийцем и пьемонтцем, счел совершенным чудом.
После ужина он попросил дона Фабрицио уделить ему время для разговора наедине, поскольку намеревался уехать на следующее утро. Гепард хлопнул его лапой по плечу и улыбнулся самой обворожительной из своих улыбок:
– Полноте, дорогой шевалье. Здесь я хозяин, и вы останетесь моим пленником столько, сколько я захочу. Завтра вы не уедете, и чтобы на этот счет не было никаких сомнений, я лишу себя удовольствия говорить с вами с глазу на глаз сегодня. Поговорим завтра после обеда.
Три часа назад эти слова привели бы милейшего шевалье ди Монтерцуоло в ужас, сейчас же они обрадовали его.
Анджелики в тот вечер не было, и ему предложили сыграть в вист. За карты вместе с ним и доном Фабрицио сели Танкреди и падре Пирроне. Он выиграл два роббера, заработав три лиры тридцать пять чентезимо, после чего удалился в свою комнату, где, отдав должное свежести простынь, уснул спокойным сном праведника.
На следующее утро Танкреди и Кавриаги поводили его по саду, показали картины и коллекцию гобеленов, совершили с ним небольшую прогулку по Доннафугате. В медовых лучах ноябрьского солнца городок выглядел не таким мрачным, как накануне вечером, кто-то на улице даже улыбался, и отношение шевалье ди Монтерцуоло к сицилийскому захолустью постепенно начало меняться в лучшую сторону. Заметившего это Танкреди тут же обуяла типичная для сицилийцев жажда рассказывать приезжим душераздирающие истории – к сожалению, неизменно правдивые. Одну такую историю он преподнес пьемонтцу проходя мимо причудливого здания с фасадом из рустованного камня.
– Это, дорогой шевалье, дом барона Мутоло. Сейчас он пустует, семья живет в Джирдженти с тех пор, как десять лет назад сына барона похитили разбойники.
Пьемонтец содрогнулся:
– Бедный отец! Представляю, какой выкуп ему пришлось заплатить за освобождение сына!
– Ничего он не платил. Дело даже не в финансовых трудностях, а в том, что, как у всех здесь, у барона не было наличных денег. Но мальчика все равно вернули, только в рассрочку.