Текст книги "Стремглав к обрыву"
Автор книги: Джудит Росснер
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 20 страниц)
Я знал, что ожидать от них постоянства – все равно что заставлять бабочку всегда садиться на один и тот же цветок, который к тому же не слишком ее привлекает. – Он улыбнулся нам, словно благодаря за терпение, с которым мы отнеслись к неразумному старику, сравнивающему свою торговлю женским бельем с благоухающим цветком. – И тут появилась миссис Вайншток, тогда еще мисс Гертнер. Я заметил у нее на пальце кольцо с бриллиантом, но не стал спрашивать, не собирается ли она замуж. Я сказал себе: она милая девушка, грамотная, у нее хороший почерк, приятный голос и четкая дикция, клиентам будет легко понимать ее по телефону. Я возьму ее, даже если через несколько месяцев она уйдет к мужу или на военный завод, где ей будут платить вдвое больше, чем я, и где ей придется целый день стоять у конвейера, привинчивая что-то к чему-то. – Он помолчал и ласково взглянул на Сельму глазами, полными слез: – Когда же это было?
Несмотря на свой огромный живот, она неуклюже потянулась к нему через стол и громко чмокнула в щеку.
– Ай-яй-яй, – пропел он счастливым голосом, – подумать только, а я и не догадывался…
– В июне сорок третьего, – сказала мне Сельма, тоже прослезившись, – почти восемь лет назад. Я была совсем дурочкой, только школу кончила.
Я не вынесла этого наплыва чувств – и наконец расплакалась.
Чуть позже мы с Сельмой доехали на метро до 116-й улицы, чтобы обойти дома на боковых улочках между Бродвеем и Риверсайд-драйв, где сдавались комнаты.
В толпе студентов я подсознательно искала глазами Дэвида, и несколько раз мне показалось, что я вижу его согнувшуюся от ветра фигуру; я ускоряла шаг, но через несколько секунд по отчаянному пыхтению Сельмы понимала, что ей не угнаться за мной, да и молодой человек впереди – вовсе не Дэвид. Я не знала, в каком из многочисленных корпусов он может находиться, есть ли у него вообще сегодня занятия, и уверяла себя, что веду себя глупо и что у меня нет ни малейшего шанса его встретить. Но желание увидеть его пересиливало доводы рассудка, и я в тот день так же искала его на улицах Нью-Йорка, как и несколько лет спустя, когда он уехал в Калифорнию.
Мы обошли около дюжины домов. Сельма возмущалась состоянием большинства из них, но я не приходила в негодование из-за отваливающейся штукатурки или ржавых труб: я еще слишком хорошо помнила, в каких условиях жила всю жизнь.
Дом на 112-й улице выглядел вполне прилично. На мраморном полу в вестибюле, хоть и грязном, все же не валялись использованные салфетки и бумажки от конфет, а лифт был почти новый и мало походил на те жуткие скрежещущие развалюхи, в которых нам пришлось немало поездить в тот день.
Забавный тощий человечек провел нас наверх и объяснил, что сейчас трудно найти комнату, потому что до выпускных экзаменов еще две недели, но у него случайно есть одна. Девушка, которая жила на третьем этаже и училась на специалиста по литературе, летала на Рождество в Гавану, чтобы сделать аборт, а потом заболела, и неделю назад ее на носилках отправили в больницу Св. Луки – к моему сведению, совсем рядом, очень удобно. Сельма за моей спиной проворчала что-то неодобрительное, но я сделала вид, что не слышу. Мне хватало реальных проблем, и я не могла идти на поводу у предрассудков и принимать во внимание несчастную судьбу моей предшественницы.
– Сколько вы за нее хотите?
– Меньше, чем за другие. Девять пятьдесят.
– Почему меньше?
– Вы же понимаете, – заговорщицки ухмыльнулся он, – надо кое-что учитывать. Я вам скажу – многие не хотят в ней жить, люди суеверны. Как только узнают, что там произошло, разворачиваются и уходят. Даже не поднимаются посмотреть.
– А вам не приходило в голову, что можно не рассказывать? – спросила я, когда двери лифта открылись и мы вышли на площадку. Он обиделся и молча постучал в дверь третьей квартиры.
– Привереды, – проворчал он, пожав плечами, – изнутри закрывать не разрешается, так я, видите ли, должен стучать.
Очко в их пользу.
– Скажите, а сколько платили за комнату до того случая? Он невозмутимо повернулся ко мне:
– Девять долларов пятьдесят центов. Добрый день, мисс Баум. Я бы хотел показать этой молодой особе свободную комнату, если не возражаете, – обратился он к высокой девушке в джинсах, открывшей дверь.
– Проходите, – ответила она, разглядывая меня, – только, пожалуйста, снимите туфли. Я натираю полы, мастика еще не подсохла, и от каблуков останутся царапины.
– Конечно, – сказала я. – Разувшись, взглянула на Сельму: одобряет ли она такое начало. Но она, согнувшись и громко сопя, тоже принялась разуваться.
– Я лучше подожду здесь, – сказал человечек. – Не уверен, что мои носки достаточно чисты для вашего пола.
– И я не уверена, – спокойно ответила девушка, широко открыв дверь, чтобы мы с Сельмой могли войти в квартиру.
– Не отпугните неосторожным высказыванием этих милых девушек, мисс Баум, – сказал он ей.
– Не смешно, – холодно бросила она и закрыла дверь.
Я словно попала в другой мир. Приятный запах мастики в большой прихожей, куда мы осторожно вступили; яркие желтые обои; безукоризненная чистота; репродукции на стенах – ничего особенного: обычные городские пейзажи Утрилло, детский портрет Риберы, афиша Тулуз-Лотрека. Но после убогих меблирашек создавалось впечатление, что я оказалась в квартире, обитатели которой высоко ценят уют, чистоту и порядок во всем. На стене висел написанный от руки плакат в цветочной рамке:
ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ
на Остров Разума
в Океане Печалей!
По-видимому, мои собственные ощущения от этой квартиры были следствием точно рассчитанного эффекта. Я рассмеялась:
– Именно об этом я и подумала, когда вошла сюда. Похоже, я произнесла волшебные слова. Ее холодно вежливое отношение сменилось на дружески-участливое, она принялась подробно рассказывать мне о квартире и показала свободную комнату. Сельма молча ковыляла за нами.
Комната была маленькая и, наверное, темноватая, потому что окна выходили на стену соседнего дома. Но стены были выкрашены в белый цвет, мебель – голубая, с ярким орнаментом, на кровати лежало красное покрывало из вельвета, на полу – золотистый ковер.
– Кому платить?
Она рассмеялась:
– Больше ничего не желаешь осмотреть?
Я покачала головой.
– Может, есть какие-нибудь вопросы?
Я повернулась к Сельме и только тогда заметила, что она стоит в коридоре.
– Скажи честно, – спросила я, затащив ее в комнату, – ты видела что-нибудь подобное?
– Здесь очень мило, – вежливо ответила она, и мне показалось, что она немного обижена. И справедливо: я совсем забыла о ней, как только мы вошли в квартиру.
– Без Сельмы, – объявила я, – мне сюда было бы не добраться: не хватило бы ни сил, ни терпения.
Рита понимающе кивнула:
– О ванных комнатах. Их две. Вход в маленькую через меня, большая – в другом конце коридора. Ею пользуются девушки, которые там живут, но иногда и мы тоже. Они не возражают.
Я на минуту представила себе заржавленный унитаз в темном общем коридоре.
– Позвольте узнать, – неожиданно вмешалась Сельма, – кто все это сделал? То есть чье это все?
– Чье? – переспросила Рита. – Ковер и шторы мои, но шторы я подарила девушке, которая здесь жила, когда купила новые. И помогла ей выкрасить мебель. Ну а ковер… Я давно хотела сменить у себя ковер и положила этот сюда, когда она уехала.
– С чего это вдруг? – спросила Сельма. Рита вздохнула:
– Понятно. Упырь вам уже рассказал. Я надеялась, что хоть раз он придержит язык.
На Сельму ее откровенность не произвела впечатления.
– Слушай, – сказала Рита, обращаясь только ко мне, – какой смысл во всех этих разговорах? Лу, та девушка, была вполне порядочная, по крайней мере я так думала, а потом вдруг оказалось, что у нее есть другая жизнь, о которой я не подозревала. Она призналась мне, только когда ей понадобилась помощь, чтобы организовать… поездку. Скорей бы уже забыть об этом. Я и правда хотела сменить ковер, но скажу честно, на полу остались пятна крови – кровотечение у нее началось прямо здесь, – и я ничем не могла их отмыть. Вот и пришлось закрыть их ковром. А вообще я живу здесь уже три года и всегда старалась, чтобы все было красиво. В конце концов, мне ведь тоже не все равно, кто здесь поселится. Ну вот, теперь, по-моему, ты все знаешь.
– Надеюсь, – ответила я.
Мы вышли из комнаты и в смущении дошли до прихожей. Она записала мне номер телефона и спросила, когда я переселюсь. У меня не было на этот счет никаких планов, но я, не раздумывая, ответила, что сегодня вечером. Мы вышли на площадку – человечек куда-то исчез.
– Ему, видно, надоело ждать. Или выпить захотелось, – предположила Рита. – Пойти с тобой вниз?
– Спасибо, не надо, мы сами его найдем.
– Что бы он ни говорил, не обращайте внимания, – крикнула она нам вслед. – И пусть даст расписку.
На Бродвее мы с Сельмой съели по гамбургеру, после того как она позвонила мужу и выяснила, что он задержится на работе, а я позвонила Штаммам и попросила Фернет передать, чтобы меня не ждали к ужину. Сельме мое новое жилье определенно не нравилось. Я, пожалуй, не обратила бы на это внимания, если бы не чувствовала себя виноватой перед ней: сначала ухватилась за нее, как за соломинку, а теперь она мне вроде как больше не нужна. Поэтому я несколько раз повторила, что очень ценю ее мнение, но не понимаю, что же ей так не нравится. Она промямлила что-то о своих дурных предчувствиях. Мол, какая-то подозрительная история. И с той девушкой что-то явно не так. Я в шутку спросила, уж не думает ли она, что весь этот спектакль разыграли специально для нас; она ответила, конечно, нет, но… в общем, она намекнула, что именно так и думает, хотя говорить об этом прямо ей не хотелось. Мы сменили тему и принялись обсуждать, что мне еще надо сделать, кому позвонить, и старались не упоминать больше о комнате, огорченные, что тут наши мнения разошлись.
Разумеется, спустя некоторое время мне стало ясно, что отталкивало Сельму в Рите Баум и ее Острове Разума. Я не жалела о том, что переехала: и комната, и весь уклад, и привычки Риты оказались именно такими, какими они виделись при нашем первом свидании. Но то, что Сельма инстинктивно почувствовала сразу, до меня дошло значительно позже, когда на это уже нельзя было закрывать глаза. Квартира была не столько островком разума, сколько его храмом, а себе Рита отвела роль воплощенного духа, верховной жрицы Обыденности, неустанно украшающей свой ситцевый алтарь. Яркий орнамент в спальне, недорогой и практичный стиральный порошок в ванной, «типично американское» печенье в кухне. И над всем этим разносится бодрый голос «настоящей американской девушки», словно зазывающей: «Эй, ребята, посмотрите-ка на самую супернормальную девушку в мире». Рита рассказывала о свидании с «нормальным хорошим парнем» так, как мои одноклассницы говорили о посещении врача; она рассуждала о «нормальном состоянии» так, словно единственная во всем свете знала, что это такое. В конце концов я поняла, в чем тут дело.
Но поначалу я нашла в ней подругу и единомышленницу, которая еще больше, чем я, стремилась забыть о неприятных сторонах жизни – не хотела думать о них и тем более говорить. Возможно, кому-то это покажется надуманным или чересчур заумным, но на самом деле все довольно просто и наш метод обходить любые неприятности молчанием был не так уж плох. За свою жизнь я наслушалась, как то один, то другой, выпив лишнего, начинали во всеуслышание произносить душещипательные речи о тяжелом детстве или предаваться воспоминаниям о несчастной беспутной юности, пока не валился без чувств в приступе пьяной жалости к себе. Бывает, что исповедь является первым шагом на пути к добродетели… но гораздо чаще это всего лишь благовидный предлог для любителей побарахтаться в грязной луже собственной вины. И если я так подробно восстанавливаю в памяти события своей жизни, то не в надежде облегчить душу и очиститься, а из страха сойти с ума, если не сделаю этого.
Глава 5
Завтрак в университетской столовой – чашка-две кофе и бутерброд (тридцать – сорок центов); обед в конторе – кофе и бутерброд с поджаренным сыром или сырной пастой и оливками (сорок пять центов плюс десять центов на чай); ужин дома – яйца, мясные консервы или овощи, иногда отбивная с печеной картошкой и салат. Если я приходила вовремя, то довольно неплохо ужинала с Ритой; но она садилась за стол ровно в половине седьмого, и мне не хотелось просить ее готовить на двоих, если я не была уверена, что вернусь к этому времени и потом не буду никуда спешить и смогу поесть спокойно. Рита считала, что кухня – не забегаловка, куда заскакивают перекусить на ходу; я понимала ее и старалась не нарушать правила. Обычно я задерживалась в конторе на час-полтора и занималась. Поэтому дома у меня всегда был небольшой запас консервов, яблок и апельсинов, но иногда одна мысль о консервах вызывала тошноту, и, если не было времени спокойно поужинать с Ритой, я покупала четверть фунта говяжьего паштета, свежую булку и пакет зеленого горошка или бобов. Дома намазывала булку паштетом, крепко солила и перчила и съедала с овощами, пока готовилась к занятиям. Чаще я жила на хлебе и сыре, и вечером ужасно хотелось свежих овощей или фруктов; я не могла заставить себя съесть шоколад, который совала мне Тея, или кусок торта, который мать посылала мне с Дэвидом, хотя оба они – Дэвид с насмешкой, Тея с тревогой – уверяли, что я страшно похудела.
Я продолжала много ходить пешком и из-за этого худела еще больше. Почти каждый день шла из университета в контору, а иногда вечером часть пути оттуда до дома. Но нечасто, потому что по вечерам не могла терять времени на прогулки – надо было заниматься. А после десяти у меня начинали слипаться глаза и я с трудом преодолевала сон. Кроме того, в подсознании всегда жила надежда, что дома меня ждет Дэвид. Я заказала для него ключ, но он пользовался им реже, чем мне хотелось бы. В том семестре у него были два очень сложных курса и еще он делал кое-какую работу для своего профессора, который писал книгу о международном праве.
И все-таки бывало – я возвращалась, а он читал в комнате или болтал на кухне с Ритой. Рита почти сразу дала мне понять, как ей нравится Дэвид, какой он «положительный». Она не задавала вопросов и не осуждала нас, скорее всего потому, что оба мы были вполне «нормальными и надежными». Я как-то сказала ей, что мы знакомы с детства, а в любви с детства есть что-то необыкновенно «положительное». «Нормальным» людям Рита прощала многое, чего не простила бы другим.
Мы с Дэвидом встречались каждую субботу. Иногда в городе, но если днем он работал в библиотеке, то оттуда шел ко мне и ждал, когда я вернусь после занятий с Борисом. Иногда мы ложились на часок вздремнуть, потом шли куда-нибудь поужинать, возвращались домой – и разговаривали, любили друг друга, опять спали и снова любили друг друга.
Это были странные вечера. Мы оба чувствовали себя одновременно непринужденно и скованно. О многом предпочитали не говорить, но это все равно тяготило нас, как и то, что времени для частых встреч у нас особенно не было. В результате Дэвид, который читал все газеты без разбора, пытался увести меня в мир чужих жизней. В прошлом году мы на занятиях немного говорили о деле Хисса,[8]8
Государственный служащий, обвиненный в шпионаже в пользу СССР.
[Закрыть] и у меня сложилось ложное впечатление, что он невинная жертва маккартизма. Теперь Дэвид подробно рассказывал мне не только о Хиссе, но и о Юдифи Коплон, Уильяме Ремингтоне, Элизабет Бентли[9]9
Ю. Коплон была осуждена в марте 1950 года по обвинению в передаче секретных документов русским; У. Ремингтон – государственный служащий, обвиненный в принадлежности к коммунистической партии; Э. Бентли давала показания против своих бывших соратников-коммунистов в 1950-е годы.
[Закрыть] и о «красных тридцатых».
Мы рассуждали о коммунистах, о гражданских правах, о международном праве, будто женаты лет двадцать. Но всегда с каким-то напряжением – словно последние несколько лет прожили в разлуке и мало что знали о жизни друг друга в эти годы.
В середине февраля разразился скандал из-за баскетбольной команды Сити-колледжа, соединив мир, в котором мы жили, с тем, о котором стремились забыть.
Странная штука споры. Я могу по пальцам пересчитать наши перепалки с Уолтером, которые заканчивались тем, с чего начались. Почти всегда спорящими движет злость, не имеющая к самому предмету спора никакого отношения, но готовая при малейшей возможности прорваться, завести разговор Бог знает куда и только лишний раз доказать, что ссора вспыхнула из-за пустяка, не стоящего выеденного яйца. В действительности, просто наступал момент, когда я уже не могла больше выносить его завуалированное ханжество; его коробило от моего упрямого желания заставить его смотреть правде в глаза. И мы набрасывались друг на друга и стояли насмерть в лютой схватке, одинаково губительной как для нас, так и для Истины.
Рассуждая о малообеспеченных слоях населения, Уолтер на самом деле намекал на то, что я обманом женила его на себе. Объясняя ему свое отношение к черным, я косвенно пыталась объяснить нечто совсем другое: что, по крайней мере, я, в отличие от него, не лицемерю. Говоря о мире в целом, мы, по существу, говорили о своем браке. Мы знали о себе намного больше и одновременно намного меньше, чем о мире, и пытались решать мировые проблемы в надежде докопаться до причин собственных неурядиц.
Однажды, увлекшись политикой и расовыми проблемами, Уолтер вдруг ляпнул какую-то глупость о прогрессивности еврейской общины и готовности евреев бороться за права негров.
– Уолтер, – ответила я, – больших расистов, чем евреи, я в жизни своей не встречала. Они любят негров до тех пор, пока те подвергаются гонениям. Им, видно, кажется, что это их как-то сближает.
– Ты хочешь сказать, что ты – явление уникальное. – С обидой в голосе. – И среди лиц еврейской национальности ты одна не расистка?
– Лиц еврейской национальности. Это звучит так… Говори лучше просто – евреи.
– Ты очень ловко уходишь от темы.
– Какой темы? О том, кто расист, а кто нет? А я никогда и не говорила, что я не расистка.
– Конечно, ты скажешь что угодно, лишь бы меня позлить.
– В данном случае это не так, – сказала я, и в этом была доля истины, но только доля; и разумеется, я заранее предвкушала, что он будет злиться.
По выражению моего лица он пытался понять, не смеюсь ли я над ним.
– Я не шучу, Уолтер. У меня полно предрассудков. Я бы тебе давно призналась, только ты не спрашивал.
– Как выяснилось, я много о чем тебя не спрашивал.
– Так надо было давно составить вопросник, Уолтер. Руфь, с кем ты? Отвечай как на духу. С грязными жидами-расистами или с передовыми лицами еврейской национальности, которые целуются с неграми?
Он сжался, словно от удара. Уолтер терпеть не мог прямоты, резких слов и ругательств. Он предпочитал наносить удары, не нарушая приличий. Это тоже искусство – вовремя намекнуть, что все его предают, не уточняя, кто именно эти «все». Или, выражаясь языком военных, прикинуться, что отступил с позиций и обратился в бегство с единственной целью – омрачить радость победителя, заставив его стрелять в спину безоружному противнику.
– А как же, – спокойно, с коварной уверенностью, – насчет твоей подружки – той девушки, что приезжала на озеро, когда ты первый раз была там с нами?
– Роды Уоткинс? – Про себя я отметила, что вопрос задан таким образом, словно мое положение с тех пор не изменилось. – А что насчет Роды? Во-первых, она была не моя подружка, а Мартина – очередная девчонка, с которой он спал.
– Ты делала вид, что она тебе нравится, – перебил он, шокированный моей грубостью.
– Она мне и нравилась.
– Ты относилась к ней с уважением?
– Она была очень неглупая. Образованная. Из хорошей семьи. Моей не чета. Вот на ком бы тебе следовало жениться. Она была бы лучшей женой, чем я. Ее мать – вполне респектабельная дама еврейской национальности, и отец тоже очень респектабельный. Такой большой черный респект…
– Хватит! – выкрикнул он.
Пробив эту ненавистную ледяную оболочку, я могла немного расслабиться и позволить себе что-то вроде раскаяния. Добровольная жертва воображаемой борьбы без противника.
– Прости, Уолтер. Я ударилась в мелодраму. Очень обидно, когда говоришь правду, а тебе не верят.
– Что ж, убедила, теперь я тебе верю. – Голос Уолтера звенит, как провода под напряжением.
– Может, и веришь, только боюсь, не тому, что есть на самом деле. Из того, что я сейчас говорила, еще вовсе не следует, что я именно так к этому отношусь.
– В самом деле? – Сдержанно, словно его это уже не касается.
– Да, Уолтер, в самом деле. Если я вижу на улице негра, я, представь себе, не думаю: Вон идет здоровый черный ниггер.
– А что ты думаешь?
– Как правило, ничего особенного. Просто вижу, что он черный.
– Тогда к чему было устраивать истерику? – Хладнокровная констатация моего безумия. – В конце концов, никто ведь не требует, чтобы ты не замечала очевидного.
– Видишь ли, все не так просто. – Почему я не могла уступить? – Например, если у человека светлые волосы, я ведь это тоже замечаю, но по-другому. Когда у Мартина с Родой разладилось, я думала: Вот ведь шлюха черная! Чего она воображает? Понимаешь? Я всегда помнила, что она черная. И в любой момент готова была поставить ей это в вину.
– Видимо, я был не прав, Руфь. Наверное, у тебя действительно к ним какое-то особое отношение, не как у других людей.
– Не знаю, Уолтер. Сомневаюсь, что это так уж нетипично. Тон притворно-небрежный. Мы поменялись ролями. Но спор – каковы бы ни были его истинные причины – такой же яростный, как прежде.
– Я всегда считал, что еврейский народ в силу своего исторического развития более восприимчив…
– О-о! – простонала я, не в силах терпеть его псевдоакадемический тон. – Большей частью как раз наоборот. Хотя посмотришь на девчонок – все мечтают заполучить дружка-негра. И я их даже где-то понимаю. В неграх в самом деле есть что-то такое… Я сама бегала на баскетбольные матчи в Сити поглазеть на них и думала, как они здорово смотрятся, как в них чувствуется мужчина.
Он был несколько шокирован, но промолчал.
– Все эти разговоры об их неотразимой сексуальности и врожденном чувстве ритма… Можно много чего наговорить, чтобы звучало научно и прилично, но все ведь сводится к одному: они меньше обременены интеллектом, чем все мы, остальные.
Уолтер, прищурившись, смотрел на воображаемую линию горизонта за моей спиной и делал вид, что обдумывает мои слова.
– Ты обобщаешь, – заявил он наконец.
Обобщения не всегда уместны. Только ведь без них не обойтись, если мыслить не слишком примитивными категориями…
Почему фразы, сказанные когда-то Хелен Штамм, не выходят у меня из головы? Когда на меня обрушивалась лавина ее бурного красноречия, я почти не воспринимала смысла отдельных предложений. Но потом, недели, месяцы, даже годы спустя, в самый неподходящий момент, когда мне лучше было бы закрыть глаза на самодовольную глупость Уолтера, обмануть себя, притвориться, будто не понимаю, что его слова – это мыльные пузыри без признака мысли, ведь мыслить он давно разучился, мне на память вдруг приходила какая-нибудь особенно ядовитая из ее по-мужски отточенных фраз, словно дождавшаяся своего часа и готовая поразить Уолтера куда больнее, чем я сама могла бы это сделать. Но именно поэтому я не могла воспользоваться этим оружием – это был бы запрещенный прием.
– Знаю, что обобщение, и даже не слишком удачное. – Предложение перемирия, возможно потому что вспомнила о Хелен или о скандале в связи с баскетбольным матчем и, конечно, о Дэвиде.
Уолтер не ответил. Не пожелал ни принять, ни отклонить протянутую руку.
– Почему ты так странно улыбаешься? – спросил он.
– Разве?
– Ты улыбаешься. – Капризным тоном.
– Наверное, вспомнила баскетбольный скандал с подкупом игроков в Сити-колледже. Мы тогда еще не были женаты. Помнишь?
– Очень смутно, – ответил Уолтер, который раньше восхищал меня тем, что помнил все до мелочей.
– Сначала арестовали троих ребят: двух евреев и одного цветного. А вообще-то в команде были четыре звезды, четвертый – тоже цветной. Помню, мы встретились с Теей в университете и она рассказала мне об этом. Это произошло месяца через два после… после того, как я ушла из дома. Так вот, родителей возмутило, что евреев арестовано в два раза больше, чем цветных. Подозревали, что дело нечисто. А ребята-евреи чуть не молились на этого Негра – с большой буквы – за то, что он спас их команду от полного позора. – Я опять улыбнулась. – Уж не знаю, что это – расизм? антисемитизм? – желать, чтобы кто-то другой оказался порядочным человеком.
Уолтер не видел в этой ситуации ничего забавного, но вежливо улыбнулся, поскольку мы вернулись к более цивилизованной манере общения.
– На следующей неделе был очередной матч и трое арестованных, конечно, не играли, но тот четвертый играл, и весь университет пришел болеть за него, а на следующей день его тоже забрали. Это стало последней каплей. Они ведь сделали из него черного Христа, а он оказался обыкновенным смертным, и для них это было хуже самого страшного предательства. У меня был порыв написать ему письмо и объяснить: неважно, какой у него цвет кожи, такое могло случиться с каждым, кто оказался бы на его месте, и у него не больше причин считать себя предателем своего народа, чем у любого еврея или любого другого члена команды.
– Может, и к лучшему, что ты этого не сделала, – задумчиво сказал Уолтер. – Он бы подумал, что ты одобряешь его поступок. Но ведь это не так?
Он ждал, что я солгу: конечно, это не так; попытаюсь, наконец, утаить от него свои самые заветные, самые пагубные мысли. Он расставил ловушку, чтобы заставить меня солгать, и я почти поддалась, но мне стало противно – слишком явно он добивался своего.
– Если я не одобряла его поступок, я в равной степени не считала возможным его за это проклинать, и мне хотелось, чтобы он это понял.
Итак, мы вернулись на исходные позиции: с одной стороны, несгибаемый обыватель, с другой – одна из ипостасей моей Голой Правды без прикрас.
– Проклинать – слишком сильно сказано. – Сам то он всегда осторожно подбирал слова, словно тщательно отрезал их ножницами.
Я молчала. Давай прекратим, Уолтер. Ты не такой умелый спорщик, как Дэвид, тебе все равно не удастся припереть меня к стене.
– Надеюсь… Руфь… не может быть, чтобы ты одобряла его…
– Какая разница, Уолтер? – Я устало вздохнула. – Мы по-разному смотрим на эти вещи. Что толку зря говорить?
Все равно не договоримся. Только сделаем еще несколько шагов в сторону взаимной неприязни.
– Я все-таки хотел бы знать, – чик-чик-чик-чик-чик, – одобряешь ли ты то, что он сделал. Что они все сделали.
Заказ принят. Ждите письменного ответа.
– Не могу сказать: не одобряю – и точка. Извини, не могу.
О первых арестах сообщили в воскресенье, я услышала информацию по радио. Рита спросила, знаю ли я кого-нибудь из арестованных, и я ответила, что встречала на вечеринках. И подумала: знал ли об этом Мартин? Незадолго до этого дня на меня что-то нашло: мне все время хотелось говорить о нем; пару раз я попыталась завести разговор с Дэвидом, но он ушел в сторону, перевел разговор на другую тему. Может, специально, может, нет. Лично я не видела причин, которые мешали бы ему поговорить со мной о моем брате. Впрочем, не понимала, почему у меня вдруг возникла настоятельная потребность в этом.
Вероятно, мне необходимо было услышать подтверждение, что я невиновна в его смерти. Но ведь никто меня и не обвинял, кроме отца, который в своем безумии сам медленно уничтожал Мартина столько лет. Но в то время я не могла понять, что ищу доказательств собственной невиновности. Тогда я еще обманывала себя, как король у Андерсена, который не желал признать, что он голый. Но одно дело, выполняя наш с Ритой уговор, не упоминать о девушке, которая жила в комнате до меня, и совсем другое – вычеркнуть из разговоров имя брата, который был мне так дорог и которого я так и не сумела понять. Мне необходимо было, чтобы Дэвид откровенно поделился со мной своими мыслями о Мартине. Чтобы сказал, почему он называл Мартина «маленький псих» – ведь я слышала это не раз и не два, – и, с другой стороны, всерьез ли Мартин говорил все, что мы от него периодически выслушивали. Мне надо было знать, что Дэвид почувствовал в тот первый миг, когда до него дошло известие о смерти Мартина. Но больше всего мне хотелось понять то самое главное, что было в моем брате, или во мне, или в нас обоих: почему я поверила в его смерть еще до того, как были произнесены эти страшные слова? Но всякий раз, едва я пыталась заговорить с Дэвидом о брате, он почему-то отводил глаза и замыкался, как будто Мартина при нем раздевали, Мартина или меня.
Поэтому я чуть ли не обрадовалась, узнав о скандале в Сити; наконец у меня появился повод напрямую спросить Дэвида о Мартине. Очень подходящий повод.
В субботу вечером он ждал меня в комнате. Лежал на кровати, и мне показалось, что он спит. Я присела на краешек, долго смотрела на него, потом осторожно, чтобы не разбудить, наклонилась и поцеловала. Когда я выпрямилась, он смотрел на меня широко открытыми глазами.
– Я так и знала, что ты притворяешься, – не задумываясь, солгала я.
– Еще бы, ты всегда все знаешь.
Я встала и отошла от кровати, сбросив на ходу сначала туфли, потом юбку, свитер и, наконец, чулки.
– Насколько я понимаю, – заметил он, – ты не хочешь есть. По крайней мере не настолько, чтобы сходить в магазин и купить что-нибудь на ужин.
– А ты?
– Умираю с голоду.
– Мне не долго одеться.
В конце концов он сам отправился за сэндвичами. Пока его не было, я переоделась в розовый шерстяной халат. Дэвиду он чем-то нравился. Он действительно был мягкий и теплый, но совсем простой, а розовый цвет я всегда считала неинтересным и слегка вульгарным.
– Блеск, – заявил он, вернувшись, – тебе идет. Носи почаще.
– Например, на занятия, – рассмеялась я.
– Я имею в виду не халат. Цвет.
Я пожала плечами.
– Розовый – твой цвет.
– Нет, – ответила я, – красный. И вообще, с каких это пор ты интересуешься женской одеждой?
– Ах, я от красивенькой одежды с ума схожу, – сказал он, дурачась, и вытряхнул содержимое пакета на одеяло. Мы уселись на кровать и принялись за сэндвичи с сыром и ветчиной, заедая их апельсинами.
– Могу спорить, баскетбольная история вызвала жуткий скандал, – осторожно начала я.
Он с улыбкой кивнул.
– Как ты думаешь, Мартин знал? – спросила я, вспомнив его отчаяние, когда Сити-колледж проиграл команде Миссури. И гоня от себя воспоминания о том, как он смотрел нам вслед, когда мы ушли и оставили его одного посреди Второй авеню.
Дэвид пожал плечами:
– Трудно сказать. Скорее всего, что-то подозревал. Похоже, что все в команде что-то подозревали.
– Помнишь тот день, когда мы… когда после матча с Миссури он не пошел на вечеринку вместе со своей девицей?
– Угу.
– Я думаю, может, потому он так и бесился тогда? Может, уже знал и считал, что устраивать веселье просто подло?