Текст книги "Странное событие из жизни художника Схалкена"
Автор книги: Джозеф Шеридан Ле Фаню
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Джозеф Шеридан Ле Фаню
Странное событие из жизни художника Схалкена
Вас, несомненно, удивит, друг мой, тема этой повести. Какое мне дело до Схалкена[1]1
Схалкен Готфрид (1643—1703) – голландский художник.
[Закрыть] или Схалкену до меня? Он вернулся к себе на родину и, вероятно, умер и был похоронен еще до моего рождения, а я никогда не бывал в Голландии и ни разу не разговаривал ни с одним его соотечественником. Все это, я полагаю, вы уже знаете. Что ж, мне остается лишь сослаться на источник и честно пояснить, почему я верю в правдивость странной истории, которую собираюсь поведать.
В юности я был знаком с неким капитаном Вэнделом, отец которого служил королю Вильгельму в Нидерландах, а потом и в моей собственной несчастной стране во время Ирландских кампаний[2]2
Ирландские кампании – войны между сторонниками Вильгельма Оранского и Якова II Стюарта, закончившиеся поражением последнего в сражении на реке Войн в 1690 г. и закрепившие зависимость Ирландии от Англии.
[Закрыть]. Сам не знаю, отчего мне полюбилось его общество, и, хотя я не разделял его религиозных и политических убеждений, между нами установились приятельские отношения. Сблизившись совершенно по-приятельски, мы стали вести самые непринужденные дружеские беседы, в одну из которых капитан и поведал мне любопытную повесть, что вы сейчас услышите.
Всякий раз, навещая Вэндела, я неизменно испытывал удивление, останавливаясь перед необычной картиной, в которой я, хотя и не считал себя знатоком живописи, явственно различал неповторимые черты авторской работы, особенно в передаче световых эффектов, да и в самом замысле, возбуждавшем мое любопытство. На картине было представлено внутреннее убранство какого-то старинного храма, а на переднем плане живописец изобразил женщину, окутанную длинным белым одеянием, край которого она набросила на голову, точно вуаль. Впрочем, ее одеяние не соответствовало ни одному монашескому ордену. В руке женщина держала лампу, свет которой озарял лишь ее лицо и фигуру. Черты ее оживляла лукавая улыбка, столь украшающая пригожих молодых женщин, задумавших удачную шалость или проказу. На заднем плане, почти совершенно скрытая в тени и едва освещаемая тусклым, затухающим огнем, виднелась фигура мужчины в старинном платье, в камзоле, явно чем-то встревоженного и положившего руку на эфес шпаги, словно вот-вот вытащит ее из ножен.
– Есть картины, – сказал я другу, – глядя на которые почему-то убеждаешься в том, что на них запечатлены не образы, порожденные воображением живописца, а подлинные сцены, реальные лица и события. Например, я совершенно уверен, что на этой картине представлена сцена из жизни.
Вэндел улыбнулся и, не сводя с картины задумчивого взгляда, ответил:
– Ваша догадка верна, мой добрый друг, ведь эта картина – свидетельство необычайных и таинственных событий, и, полагаю, свидетельство верное. Ее написал Схалкен, а женщина на переднем плане – не кто иной, как Роза Велдеркауст, племянница Герарда Доу[3]3
Доу Герард (Геррит; 1613—1675) – известный голландский художник, ученик Рембрандта, прославившийся главным образом своими жанровыми картинами.
[Закрыть], первая, и, вероятно, единственная любовь Готфрида Схалкена: портретное сходство не оставляет сомнений. Мой отец лично знал художника, и тот поведал ему таинственную драму, одна из сцен которой запечатлена на этой картине. Полотно это, считающееся прекрасным образцом авторского стиля Схалкена, завещал моему отцу сам живописец, и, как вы видите, оно представляет собою своеобразное и любопытное произведение искусства.
Стоило мне попросить Вэндела, как он тотчас удовлетворил мою просьбу и рассказал эту историю. Таким образом, я могу изложить вам всю повесть целиком, ничего не упустив и предоставив вам решать, считать ли это предание рассказом об истинных событиях. Могу лишь прибавить, что Схалкен был честным, простоватым голландцем, совершенно не склонным к измышлениям и пустым выдумкам, и, кроме того, Вэндел, поведавший мне эту повесть, был совершенно убежден в ее правдивости.
Не много найдется тех, кому плащ романтического любовника и флер таинственности пристали бы менее, чем голландскому увальню Схалкену, неуклюжему и грубому, угрюмому и неотесанному. Впрочем, он был чрезвычайно одаренным живописцем, полотнами которого нынешние знатоки восхищаются не менее бурно, чем возмущались утонченные ценители – его современники. Однако этого человека, столь ленивого, вялого и сонного, отталкивающего грубостью манер и всего облика в зрелые годы, когда он был взыскан фортуной, в юности не обошла своим вниманием капризная богиня, избравшая его героем истории романтической, таинственной и необычайной.
Кто знает, подходила ли ему в юности роль любовника и героя? Кто знает, был ли он в молодые годы тем резким, неотесанным, неповоротливым мужланом, каким стал впоследствии? И не явилась ли ничем не искоренимая грубость его лица, платья и манер порождением того безграничного безразличия ко всему, которое зачастую охватывает человека, пережившего в юности несчастья и разочарования?
Нам не узнать ответов…
Посему надлежит ограничиться простым изложением фактов, а об остальном пусть гадают любители досужих домыслов.
В молодые годы Схалкен учился в мастерской Герарда Доу. Несмотря на присущие ему, как, вероятно, и большинству его соотечественников, флегматичный нрав и вместе с тем раздражительность, в юности он обладал способностью чувствовать глубоко и живо, ведь всем известно, что молодой художник заглядывался на прелестную племянницу своего богатого учителя.
Розе Велдеркауст в ту пору не исполнилось и семнадцати лет, и, если предание не лжет, она была истинной фламандской красавицей – пухленькой, белокурой и розовощекой. Вскоре после того, как Схалкен начал обучение у живописца Доу, его увлечение Розой переросло в страсть куда более сильную и пылкую, чем можно было ожидать от спокойного и невозмутимого голландца. Вместе с тем он решил, или ему только почудилось, что Роза стала оказывать ему знаки расположения, и потому, отринув все сомнения, которые, возможно, терзали его прежде, он всецело отдался своему чувству. Коротко говоря, он влюбился настолько, насколько вообще способен влюбиться голландец. Спустя недолгое время он признался красавице в нежной страсти, и она в свою очередь не утаила от него, что и он ей небезразличен.
Однако Схалкен был беден, не мог похвастаться ни высоким происхождением, ни положением в обществе, а старик едва ли согласился бы отдать свою племянницу и воспитанницу за безродного художника, с которым ей предстояло изведать одни невзгоды и лишения. Посему оставалось лишь ждать, что время вознаградит его усилия и что фортуна ему улыбнется, и тогда, если работы его станут приносить доход, ее несговорчивый опекун, возможно, хотя бы выслушает его предложение. Проходили месяцы, и Схалкен, ободряемый улыбкой малютки Розы, удвоил усилия, столь усовершенствовал свой талант и добился столь значительных успехов, что мог осуществить свои надежды и по прошествии нескольких лет обещал стать незаурядным художником.
Однако это ровное и благополучное течение жизни, к несчастью, было внезапно и зловеще прервано событиями такими странными и таинственными, что никто не в силах был объяснить их и расследовать, событиями, невольно внушавшими суеверный страх.
Однажды вечером Схалкен задержался в мастерской учителя намного дольше, чем его легкомысленные товарищи, которые под предлогом наступления сумерек с радостью побросали мольберты и кисти, чтобы закончить день веселой пирушкой в ближайшем кабачке.
Но Схалкен стремился к совершенству, его вдохновляла любовь. К тому же сейчас он как раз делал эскиз будущей композиции, а для этой работы, в отличие от живописи, достаточно самого слабого света, позволяющего различить штрихи угля на холсте. В ту пору он еще сам не сознавал, на что способен его карандаш, и не скоро это открыл. Он увлеченно набрасывал на холсте сонм чрезвычайно проказливых бесов и демонов самого причудливого вида, подвергавших замысловатым пыткам вспотевшего, толстобрюхого и казавшегося совершенно пьяным святого Антония, который растянулся на земле посреди суетящихся тварей.
Однако молодой художник, не способный создать, да и просто оценить, истинно утонченное произведение искусства, был тем не менее достаточно проницателен и не мог удовлетвориться результатами своей работы. Он снова и снова терпеливо стирал и перерисовывал лицо и фигуру святого, но отвергал и новые варианты, находя их слабыми и неудачными.
В большой мастерской, убранной в старинном вкусе и покинутой ее обычными обитателями, царила тишина, Схалкен работал в полном одиночестве. Прошел час, другой, а он был по-прежнему недоволен эскизом. Дневной свет давно сменили сумерки, в свою очередь сменившиеся тьмой. Терпение молодого художника истощилось, и, стоя у незавершенной картины, он предавался неутешительным размышлениям, запустив одну руку в длинные черные космы, а другую, которой до того сжимал уголь, столь скверно справившийся со своей задачей, машинально вытирал о широкие фламандские штаны, оставляя на них черные полосы.
– Тьфу! – воскликнул он наконец. – Да пошла эта картина вместе с демонами, святым и со всем прочим к дьяволу!
В ответ над самым его ухом, немало его напугав, тотчас раздался отрывистый смех.
Художник резко обернулся и только тут осознал, что все это время за его работой наблюдал незнакомец.
На расстоянии вытянутой руки у него за спиной словно бы притаился то ли и вправду пожилой человек, то ли кто-то, пожилым человеком ему показавшийся. Был он в коротком плаще, широкополой островерхой шляпе, в руке, скрытой тяжелой перчаткой, напоминавшей латную перчатку рыцаря, держал длинную трость черного дерева, судя по тусклому в сумерках блеску, с массивным золотым набалдашником, а на груди у него, под складками плаща, в сумерках мерцали звенья роскошной золотой цепи.
В комнате стояла полутьма, так что Схалкен не мог разглядеть незнакомца, а низко опущенные поля шляпы бросали тень на лицо, совершенно его скрывая. Из-под этой траурной шляпы выбивались густые волосы, и, судя по их темному цвету и по прямой осанке, незнакомец едва ли достиг шестидесяти лет.
В облике этого человека было что-то мрачное и величественное. Однако самое странное, если не сказать жутковатое, впечатление производила его каменная неподвижность, невольно вселявшая трепет, и потому раздраженный художник прикусил язык и воздержался от запальчивых замечаний. Несколько оправившись от испуга, он любезно предложил незнакомцу сесть и спросил, не нужно ли передать что-нибудь учителю.
– Скажите Герарду Доу, – произнес неизвестный, не пошевелившись и не сделав ни единого жеста, – что минхер Вандерхаузен из Роттердама желает поговорить с ним завтра вечером, в этот же час и по возможности в этой же комнате, о некоем важном деле. Это все. Доброй ночи.
Передав это послание, незнакомец резко повернулся и быстрыми, но бесшумными шагами вышел из мастерской, прежде чем Схалкен успел опомниться.
Молодому человеку стало любопытно, куда же, выйдя из дома, направится житель Роттердама, и потому он кинулся к окну и принялся наблюдать за входной дверью.
Мастерскую отделяла от входной двери просторная и длинная передняя, и Схалкен занял свой пост, до того как старик вышел из дома.
Однако он ждал напрасно, а другого выхода не было.
Неужели старик исчез? Или притаился в укромном уголке передней, лелея какое-нибудь коварное намерение? При мысли об этом Схалкен преисполнился ужаса, безотчетного, но столь сильного, что не мог ни оставаться долее в мастерской, ни заставить себя спуститься в переднюю.
Однако, переборов свой непонятный страх, он все же решился выйти из комнаты и, тщательно заперев дверь, спрятав ключ в карман и не смотря по сторонам, прошел по коридору, где только что побывал, а может быть, хоронился до сих пор таинственный гость. Лишь оказавшись на улице, Схалкен вздохнул с облегчением.
– Минхер Вандерхаузен, – задумчиво повторял Герард Доу, когда приблизился назначенный час, – минхер Вандерхаузен из Роттердама! Я и имени-то его никогда не слышал. Что ему от меня надобно? Может быть, хочет заказать портрет, а то отдать мне в обучение младшего сына или бедного родственника… А может быть, оценить собрание картин? Тьфу ты, в Роттердаме уж точно не найдется никого, кто мог бы оставить мне наследство! Что ж, мы скоро узнаем, зачем он приходил!
День уже клонился к закату, и за мольбертом из учеников Доу оставался один Схалкен. Герард Доу в нетерпеливом ожидании расхаживал по мастерской взад-вперед, вполголоса напевая отрывки мелодий собственного сочинения, так как, не будучи великим знатоком музыки, он все же восхищался этим искусством. По временам он останавливался взглянуть на какую-нибудь ученическую работу, но чаще подходил к окну, наблюдая за прохожими, спешащими по мрачному переулку.
– Послушай, Готфрид! – воскликнул Доу, устав от долгого и бесплодного ожидания и обернувшись к Схалкену. – Разве он не назначил встречу на семь по ратушным часам?
– Когда он явился, как раз пробило семь, сударь, – ответил ученик.
– Что ж, тогда он вот-вот появится, – заключил художник, сверяясь с большими круглыми, размером ничуть не меньше спелого апельсина, часами. – Так ты сказал, минхер Вандерхаузен из Роттердама?
– Да, так он представился.
– Пожилой человек в богатом платье? – продолжал допытываться Доу.
– Насколько я заметил, – откликнулся ученик, – он далеко не молод, но и не так уж стар, а одет был богато и пышно, как приличествует состоятельному и почтенному горожанину.
В это мгновение гулкие размеренные удары ратушных часов возвестили наступление седьмого часа. Взгляды мастера и ученика невольно обратились к двери, а когда замер последний звон старинного колокола, Доу провозгласил:
– Ну, вскоре пожалует его милость, если, конечно, он намерен сдержать слово. Если нет, можешь подождать его, Готфрид, – тебе, поди, по вкусу придется общество старого бургомистра. Что же до меня, то я полагаю, в нашем добром старом Лейдене таких товаров и без него довольно – нечего из Роттердама ввозить.
Схалкен послушно рассмеялся, а Доу, помолчав несколько минут, продолжал:
– Что, если все это шутка, маскарад, затеянный Ванкарпом или еще каким-нибудь бездельником? Жаль, что ты не рискнул хорошенько отколотить этого бургомистра, губернатора, или как бишь его, дубиной. Ставлю дюжину рейнского, что его милость стал бы молить о пощаде под предлогом старой дружбы, не выдержав и трех ударов.
– Вот он идет, сударь, – тихо, предостерегающим тоном произнес Схалкен, и в тот же миг, повернувшись к двери, Герард Доу увидел того, кто накануне столь неожиданно предстал взору Схалкена.
Облик и осанка незнакомца тотчас убедили художника в том, что перед ним не ряженый, а человек почтенный и уважаемый. Потому он без промедления сдернул с головы берет, вежливо поприветствовал его и предложил ему сесть.
Гость слегка помахал рукой, словно благодаря за любезность, но не стал садиться.
– Я имею честь видеть минхера Вандерхаузена из Роттердама? – спросил Герард Доу.
– Да, это я, – последовал лаконичный ответ.
– Насколько я понял, ваша милость желает говорить со мною, – продолжал Доу, – и вот я здесь, в назначенный час, к вашим услугам.
– Этому человеку можно доверять? – осведомился Вандерхаузен, обернувшись к Схалкену, стоявшему чуть поодаль, позади учителя.
– Разумеется, – подтвердил Герард.
– Тогда пусть отнесет эту шкатулку любому ювелиру или золотых дел мастеру по соседству, чтобы тот оценил ее содержимое, а потом возвращается с распиской, удостоверяющей его ценность.
С этими словами он передал Герарду Доу маленький ларчик, дюймов девяти в длину и в ширину, и тот был немало удивлен как его тяжестью, так и странной внезапностью подобного предложения.
Выполняя желание незнакомца, он передал его в руки Схалкена и, повторив указания, отослал Схалкена с необычным поручением.
Схалкен надежно укрыл драгоценную ношу складками плаща и, быстро миновав несколько узеньких переулков, остановился возле углового дома, нижний этаж которого в ту пору арендовал еврей-ювелир.
Схалкен вошел в мастерскую и, вызвав хозяина в темные задние комнаты, положил перед ним ларчик Вандерхаузена.
При свете лампы стало заметно, что на ларчик нанесен слой свинца, испещренного царапинами, покрытого грязью и почти побелевшего от времени. Когда ювелир с трудом удалил часть свинцового покрытия, под ним обнаружилась шкатулка темного и чрезвычайно твердого дерева. Замочек на ней тоже не без усилий взломали, и глазам Схалкена и ювелира предстали туго завернутые в льняное полотно, тесно заполнявшие шкатулку золотые слитки, – все как один, по словам еврея, без малейшего изъяна.
Каждый слиток крошечный еврей подверг самому тщательному осмотру. Казалось, он испытывал чувственное наслаждение, осязая и взвешивая эти маленькие брусочки драгоценного металла, и опускал обратно в шкатулку с неизменным восклицанием: «Майн готт, само совершенство! Ни грана примеси! Чудо, истинное чудо!»
Наконец процедура оценки была завершена, и еврей выдал Схалкену расписку, удостоверяющую, что стоимость слитков, представленных ему для осмотра, равняется многим тысячам риксдалеров.
Спрятав вожделенную грамоту за пазухой, осторожно взяв шкатулку с золотом под мышку и укрыв ее складками плаща, он отправился в обратный путь и, войдя в мастерскую, обнаружил, что его учитель и незнакомец негромко, но увлеченно что-то обсуждают.
Дело в том, что едва Схалкен вышел из комнаты, дабы выполнить возложенное на него поручение, как Вандерхаузен обратился к Герарду Доу со следующими словами:
– Нынче вечером я могу задержаться у вас всего на несколько минут, а посему без промедления приступлю к делу, которое привело меня сюда. Месяца четыре тому вы побывали в Роттердаме, и вот тогда-то я и приметил в церкви Святого Лаврентия вашу племянницу, Розу Велдеркауст. Я хочу взять ее в жены, и если в мою пользу говорит то, что я несметно богат, богаче любого, кого вы могли бы выбрать ей в мужья, то, полагаю, вы сделаете все, что в ваших силах, чтобы помочь моему намерению осуществиться. Если вы принимаете мое предложение, то покончим с этим делом немедля, не тратя время на размышления и проволочки.
Герард Доу, вероятно, был поражен внезапным признанием минхера Вандерхаузена, однако не выказал неуместного удивления. От неловкости художника удержало не только благоразумие и вежливость: он ощущал странный озноб и какую-то гнетущую подавленность, чувство сродни тому, что испытывает человек, случайно соприкасаясь с предметом, к которому питает естественное отвращение, то есть безотчетный страх и ужас. Потому он и не решался в присутствии эксцентричного незнакомца произнести что-то, что можно было бы хоть отчасти счесть оскорбительным.
– Нимало не сомневаюсь, – сказал Герард, предварительно несколько раз откашлявшись, – что ваше предложение чрезвычайно выгодно, а равным образом и почетно для моей племянницы. Однако вы, конечно, сознаете, что решение принимать ей и что, как бы мы ни радели о ее благополучии, она может заупрямиться.
– Не пытайтесь обмануть меня, господин художник, – оборвал его Вандерхаузен. – Вы ее опекун, а она ваша воспитанница, вверенная вашему попечению. Она отдаст мне руку, если вы того пожелаете.
С этими словами Вандерхаузен немного приблизился к Доу, и тот, сам не зная почему, мысленно взмолился, чтобы Схалкен вернулся побыстрее.
– Я намерен, – продолжал таинственный незнакомец, – предоставить вам свидетельство моего богатства и залог моей щедрости, которую обещаю проявлять к вашей племяннице. Сейчас ваш ученик вернется с суммой, в пять раз превосходящей то состояние, на которое она по праву может рассчитывать в браке. Этими деньгами, а равно и ее приданым, вы будете распоряжаться по вашему усмотрению так, чтобы они приносили ей выгоду. Совокупным состоянием ваша племянница будет владеть безраздельно на протяжении всей жизни. Разве это не великодушно?
Доу согласился, подумав, что судьба чрезвычайно благосклонна к Розе. Незнакомец, размышлял Доу, наверняка очень богат и щедр, и таким предложением, пусть сделанным человеком капризным, эксцентричным и дурным собою, пренебрегать не следует.
Роза не могла притязать на блестящую партию, имея лишь малое приданое, а в сущности не имея никакого, кроме того, что дал ей дядя. Не вправе она была подвергать сомнению и родовитость будущего жениха, так как сама не могла похвалиться высоким рождением. Что же до других возможных возражений, Герард решил пока их не слушать, а обычаи того времени вполне оправдывали подобное поведение.
– Сударь, – обратился он к незнакомцу, – ваше предложение необычайно лестно, и если некоторые колебания и не позволяют мне принять его немедля, то единственно потому, что я ничего не ведаю о вашем происхождении и положении в обществе. Но, разумеется, вы можете без труда разрешить все мои сомнения.
– То, что я человек добропорядочный, – сухо ответил незнакомец, – вам пока придется принять на веру. Не донимайте меня расспросами: вы узнаете обо мне ровно столько, сколько я сочту нужным вам открыть. У вас будет достаточный залог моей добропорядочности – мое слово, если вы честны, и мое золото, если вы негодяй.
«Вот ведь старый брюзга, – подумал Доу, – его не переспоришь. Впрочем, принимая во внимание все обстоятельства, я имею право отдать за него Розу. Да будь она даже моей родной дочерью, я поступил бы так же. Однако без нужды я не возьму на себя никаких обязательств».
– Без нужды вы не возьмете на себя никаких обязательств, – как ни странно, сказал Вандерхаузен, словно прочитав мысли своего собеседника, – но, полагаю, сделаете это, если возникнет в том необходимость, а я докажу вам, что без подобных обязательств не обойтись. Если вы согласны оставить у себя золото, которое я намерен вам передать, и если вы не отвергнете тотчас мое предложение, то, прежде чем я выйду из этой комнаты, вам придется подписать договор о помолвке.
С этими словами Вандерхаузен вручил Герарду бумагу, в которой значилось, что Герард Доу обязуется отдать Розу Велдеркауст за Вилкена Вандерхаузена, жителя Роттердама, и так далее, в течение недели по подписании указанного договора.
Когда художник читал это соглашение, Схалкен, как мы уже упоминали, вошел в мастерскую и, вернув незнакомцу шкатулку и полученную от еврея расписку, собирался было уйти, но тот велел ему повременить и, в свою очередь передав шкатулку и расписку Доу, стал безмолвно ждать, пока художник удостоверится в подлинности залога. Наконец он спросил:
– Вы удовлетворены?
Художник ответил:
– Позвольте мне подумать еще один день.
– Я не дам вам и часа, – холодно отозвался поклонник Розы.
– Что ж, хорошо, – произнес Доу. – Я согласен. По рукам!
– Тогда подпишите немедля, – сказал Вандерхаузен. – Я устал ждать.
С этими словами он извлек из-под плаща маленький ящичек с писчими принадлежностями, и Герард поставил под важным документом свою подпись.
– А этот юноша пусть засвидетельствует заключение договора, – добавил старик, и Готфрид Схалкен, сам того не подозревая, подписал соглашение, навеки отдававшее другому руку той, что составляла предмет его страсти и награду всех его усилий.
После того как стороны завершили заключение договора, старик сложил документ и тщательно спрятал его во внутреннем кармане.
– Я навещу вас завтра ввечеру, Герард Доу, в девять часов, в вашем доме, чтобы увидеть предмет нашей сделки. Прощайте.
Закончив эту тираду, Вилкен Вандерхаузен удалился, по-прежнему держась чопорно, но быстрыми шагами.
Схалкен, стремясь разрешить свои сомнения, бросился к окну, чтобы понаблюдать за входной дверью, но в результате его опасения лишь усилились, так как старик не вышел из дома. Это было совершенно непонятно, очень странно и жутко. Схалкен и его учитель вместе вернулись в мастерскую, по пути обменявшись лишь несколькими словами, потому что каждый был погружен в свои размышления, снедаем своими тревогами и лелеял свои упования.
Схалкен, однако, даже не подозревал о близком крушении надежд, которые он так долго питал.
Герард Доу не догадывался о сердечной склонности, связывавшей его племянницу и его ученика, а если бы и знал о ней, то едва ли счел бы ее серьезным препятствием на пути осуществления желаний минхера Вандерхаузена.
В ту пору в Голландии заключали браки, руководствуясь соображениями выгоды и расчета, и требовать, чтобы брачный союз зиждился на взаимности, показалось бы опекуну столь же нелепым, сколь составлять долговые расписки и вести расходные книги на языке рыцарских романов.
Однако художник не посвятил племянницу в подробности важного шага, который он предпринял в ее интересах, а его решимость пока сохранить свой поступок в тайне происходила вовсе не оттого, что он предвидел ее негодование. Скрыв от нее заключение помолвки, он был движим исключительно неуютным сознанием, что, попроси Роза (а это было бы вполне естественно) описать облик избранного им жениха, он будет вынужден признаться, что не видел его лица и даже не сумеет в случае необходимости узнать его.
На следующий день, отобедав, Герард Доу послал за племянницей, удовлетворенно осмотрел ее с головы до ног, взял за руку и, глядя с добродушной улыбкой в ее хорошенькое, невинное личико, произнес:
– Роза, девочка моя, твоя красота принесет тебе богатство.
Роза покраснела и улыбнулась.
– С таким пригожим личиком, да еще добронравная и покладистая… Это сочетание – редкостный любовный напиток, и мало отыщется умов и сердец, способных ему противостоять… Поверь мне, скоро к тебе начнут свататься, девочка моя. Впрочем, я все шучу и шучу, а мне надобно спешить, так что приготовь большую гостиную к восьми вечера и распорядись подать ужин к девяти. Сегодня я жду гостя. Да не забудь, дитя мое, нарядиться поизысканнее. Я не хочу, чтобы нас сочли бедняками или неряхами.
С этими словами он вышел из комнаты и направился в мастерскую, где в это время работали его ученики.
На исходе вечера Герард позвал Схалкена, который собирался было вернуться в свою темную и неприютную съемную каморку, и пригласил его поужинать вместе с Розой и Вандерхаузеном.
Он, разумеется, принял приглашение, и вскоре Герард Доу и его ученик уже сидели в изящно и несколько старомодно убранной комнате, приготовленной к приходу гостя.
В широком камине весело потрескивали дрова, чуть в стороне к нему придвинули старомодный, с украшенными богатой резьбой ножками стол, на который слуги собирались поставить изобильные кушанья, в это время приготовляемые на кухне. Вокруг стола, на равном расстоянии друг от друга, расставили стулья с высокой спинкой, неуклюжесть которых с лихвой искупало их удобство.
Маленькая компания, состоявшая из Герарда, Розы и Схалкена, ожидала прихода гостя с явным нетерпением.
Наконец пробило девять, тотчас с улицы донесся стук в дверь, слуги не мешкая отворили, и лестница заскрипела под медленными, тяжелыми шагами. Вот они приблизились, вот заныли под ними половицы в передней, вот медленно распахнулась дверь гостиной, где собралось описанное общество, и в комнату вошел давешний незнакомец, поразивший, если не ужаснувший, флегматичных голландцев и чуть было не заставивший Розу вскрикнуть от страха. Весь облик и одеяние говорили о том, что это давешний незнакомец, манеры, стать и рост свидетельствовали о том, что это минхер Вандерхаузен, однако его лица не видел прежде ни один из присутствующих.
Когда незнакомец остановился на пороге, все смогли хорошо разглядеть его черты и фигуру. Он был облачен в темный суконный плащ, короткий и широкий, не закрывавший колен, и в темно-фиолетовые шелковые чулки, а на башмаках его красовались банты того же цвета в виде пышных роз. В вырезе плаща виднелось нижнее платье из какой-то темной, возможно траурной, материи, а руки скрывали грубые кожаные перчатки, с высокими раструбами, наподобие латных перчаток рыцаря. В одной руке он держал трость и шляпу, которую снял, войдя в дом, другая бессильно свисала вдоль туловища. На плечи его ниспадали пряди густых, тронутых сединой волос, спускавшиеся на жесткий плоеный воротник, полностью закрывавший шею.
Казалось бы, минхер Вандерхаузен был одет и держался, как подобает почтенному горожанину, но лицо! – лицо его заливала мертвенная, едва ли не синеватого оттенка бледность, какой придают коже обильно назначаемые целебные препараты металлов. Огромные глаза почти вылезали из орбит, а белки виднелись выше и ниже глазного яблока, придавая взору выражение безумия, которое лишь подчеркивала их остекленевшая неподвижность. Нос можно было вообразить на человеческом лице, зато рот был странно перекошен, а угол рта изуродовали два длинных пожелтевших клыка, выступавших из верхней челюсти и вонзавшихся в нижнюю губу. Сам цвет губ был едва ли не черным. На лице незнакомца застыло выражение неописуемой, почти дьявольской злобы, и такое сочетание ужасных черт и в самом деле нельзя было объяснить, лишь предположив, что это труп некоего чудовищного грешника и злодея, долго гнивший на виселице, пока наконец не стал обиталищем гнусного демона, нашедшего приют в его теле ради сатанинской забавы.
Нетрудно было заметить, что почтенный незнакомец старается по возможности не показывать открытые части тела и что во время своего визита он ни разу не снял перчатки.
Несколько минут простояв на пороге, Герард Доу в конце концов собрался с духом и нашел в себе силы поприветствовать незнакомца. В ответ тот, безмолвно кивнув, прошел в гостиную.
Во всех его движениях было что-то необъяснимо странное, даже жутковатое, непонятная скованность, зловещая неестественность, словно всеми его членами управлял дух, не привыкший обращаться с таким механизмом, как тело.
Во время визита, продолжавшегося не более получаса, незнакомец едва ли вымолвил хоть слово, а хозяин с явным трудом заставил себя произнести несколько положенных приветствий и вежливых банальностей. В самом деле, облик Вандерхаузена вселял в присутствующих такой трепет, что казалось, еще немного, и они с воплями ужаса бросятся прочь из комнаты.
Однако они не настолько утратили самообладание, чтобы не заметить две странные особенности, отличавшие минхера Вандерхаузена.
В течение получаса он ни разу не закрыл глаза и даже ни разу не моргнул, а кроме того, держался совершенно неподвижно, точно неживой, так как грудь его не вздымалась и не опадала, словно он и не дышал вовсе.
Эти детали его облика, сами по себе как будто незначительные, произвели на маленькое общество самое тягостное впечатление. Наконец Вандерхаузен избавил лейденского художника от своего зловещего присутствия, и маленькая компания с великим облегчением услышала, как за ним затворилась входная дверь.
– Дядюшка, – воскликнула Роза, – какой урод! За все сокровища Америки я бы больше не согласилась и часа провести в его обществе!
– Тише, глупышка! – оборвал ее Доу, томимый крайней неловкостью. – Мужчина может быть безобразнее самого дьявола, но, коль скоро его душа чиста, а деяния праведны, он ничуть не уступает всем этим хорошеньким, расфранченным юнцам, что слоняются без дела в парках да по набережным. Роза, девочка моя, он и вправду куда как нехорош собой, но я знаю, что он богат и щедр, и будь он в десять раз отвратительнее…