Текст книги "Мифы, в которых нам жить"
Автор книги: Джозеф Кэмпбелл
Жанр:
Эзотерика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 18 страниц)
– Мы так долго ждали тебя, – сказал старик.
Женщина провела Меро в комнату дочери, но там было пусто. В открытом окне виднелась полоска речного песка, а на ней – отпечатки ног. Меро пошел по следам и заметил у самой воды пару золотых сандалий. Уже смеркалось, и, оглянувшись назад, юноша не увидел среди скал домика, только заросли камыша, сухо шуршащего на ветру. И тогда Меро понял, что дочь рыбака была самим Бодхисаттвой, после чего во всей полноте постиг, как велико добросердечие беспредельно сострадательной Гуань-Инь.
Эта притча повествует о «помощи извне», тарики, «пути котенка». Однако это не Путь дзэн.
Я уже рассказывал о том, как Будда молча поднял вверх лотос, но смысл этого жеста постиг только один слушатель. Представим, что сейчас я покажу вам лотос и спрошу, в чем его смысл! Нет, лучше даже не лотос, потому что с ним связано слишком много аллегорических ассоциаций. Давайте я покажу какой-нибудь лютик и спрошу, в чем его смысл! Или вообще высохшую палочку! Можно и наоборот: меня спросят, в чем смысл буддизма, а я в ответ просто покажу сухую ветку!
Будду называют Татхагата – «Так Идущий». В образе Будды не больше смысла, чем в цветке или дереве, во мне или вас, в самой Вселенной. И когда нечто воспринимается именно так – как вещь в себе, сама по себе, без связи с какими-либо идеями и ценностями, без соотнесения с чем-то другим, – подлинно эстетический восторг мгновенно погружает созерцателя в его собственное бытие, лишенное всякого смысла, потому что он тоже просто есть – он «так приходящий», носитель создания, искра, вырванная из костра ветром.
В первом веке нашей эры, когда буддизм пришел из Индии в Китай, империя отнеслась к нему очень благосклонно; было построено много монастырей, и монахи взялись за тяжелейший труд – перевод индийских текстов. Несмотря на громадные сложности перевода с санскрита да китайский, работа шла успешно, хотя и тянулась добрых пятьсот дет – до тех пор, пока около 520 года нашей эры в Китай не пришел до странности хмурый старик-индиец по имени Бодхидхарма. Буддийский святой направился прямиком во дворец императора. По преданию, монарх спросил неприветливого гостя, какие блага принесет империи буддизм, ведь император построил много монастырей, покровительствовал монахам и опекал переводчиков.
– Никаких! – отрезал Бодхидхарма.
– Но почему? – настаивал император.
– Это мелочи, – ответил святой. – Это просто тени. Существует единственная награда – Мудрость, чистая, совершенная и таинственная, но ее не заслужить мирскими подвигами.
– Скажи тогда, что представляет собой Благородная Истина в ее высочайшем смысле? – спросил император.
– У нее нет смысла, – заявил Бодхидхарма. – И в ней нет ничего благородного.
– Кто этот человек, стоящий передо мной? – раздраженно спросил Его Величество, на что монах ответил:
– Не знаю.
И покинул дворец.
Бодхидхарма ушел в монастырь и уединился там. Он сел лицом к стене и, как говорят, провел так девять лет в полном безмолвии. Эта притча подчеркивает, что настоящий буддизм – не набожный труд, перевод текстов и отправление обрядов.
Наша история, впрочем, еще не закончена. Однажды к Бодхидхарме пришел конфуцианец по имени Хуэй-ке.
– Учитель! – почтительно обратился он к святому, но тот не сводил взора со стены, словно не слышал, а Хуэй-ке остался стоять рядом. Шли дни. Уже выпал снег, а Бодхидхарма ни разу не пошевелился и не проронил ни слова. Наконец, чтобы показать серьезность своих намерений, посетитель извлек меч, отсек себе левую руку и протянул ее учителю. После этого монах обратил на него внимание.
– Я хочу получить наставления и понять доктрину Будды, – сказал Хуэй-ке.
– Ее не постичь с чужой помощью, – откликнулся святой.
– Тогда, прошу, успокой мою душу.
– Сначала покажи ее мне.
– Я ищу ее долгие годы, – вздохнул Хуэй-ке, – но, сколько ни вглядываюсь, не в силах увидеть.
– Значит, она уже в покое. Просто не мешай ей, – сказал монах и снова обернулся лицом к стене. На Хуэй-ке тотчас низошло озарение, он разом постиг, что пребывает выше повседневных забот и знаний, и стал позже первым китайским учителем чань.
Следующим выдающимся наставником в череде великих учителей чань был Хуэй-нэн (638–713 гг.) – как гласит предание, безграмотный дровосек. Он поставлял дрова заказчикам, чтобы помочь своей вдовствующей матери, и однажды пришел к порогу богатого дома. Дожидаясь, пока откроют, он услышал, как внутри кто-то читает вслух махаянский текст под названием «Ваджраччхедика» – «Алмазный резец».
– Разбуди свой ум, – донеслось до него из-за дверей, – не сосредоточивая его ни на чем.
И Хуэй-нэн застыл, охваченный внезапным просветлением. В надежде постичь еще больше Хуэй-нэн пришел в монастырь Желтой Сливы, настоятелем которого был старый Хун-жэнь, самый видный в то время учитель чань. Окинув пришлого беглым взглядом, он отрядил его на кухню. Восемь месяцев спустя Хун-жэнь почувствовал, что настала пора готовить себе преемника. Он объявил, что плащ и миску для подаяния, которые символизировали должность настоятеля, получит тот из монахов, кто сможет одной стихотворной строфой передать всю сущность учения Будды. В состязании приняло участие более полутысячи монахов, но победу прочили одному – необычайно одаренному молодому человеку по имени Шэнь-сю. Так и случилось: именно его четверостишие выбрали и торжественно начертали на стене у входа в трапезную:
Тело – дерево Бодхи, разум – зеркальная гладь, Пыль на них часто садится – Не забывай протирать.
Главная мысль стихов заключается в том, что сущность пути буддиста – усердное очищение.
Но безграмотный мальчишка с кухни узнал о состязании и вечером попросил приятеля прочесть ему написанные на стене стихи. Услышав их, он упросил друга нацарапать ниже такое четверостишие:
Тело – не дерево Бодхи, Ум – не зеркальная гладь. Куда же пыли садиться? Что и зачем протирать?
Утром старого настоятеля разбудил оживленный говор монахов. Он спустился к столовой, прочел анонимную надпись, сорвал с ноги туфлю и яростно стер нацарапанную строфу. Но автора угадал безошибочно. Вечером старик послал на кухню за Хуэй-нэном и вручил ему плащ и миску.
– Возьми, сын мой, – сказал он. – Отныне это знаки твоего положения. А теперь уходи! Прочь с глаз моих, исчезни!
С тех пор доктрина Шэнь-сю стала главным положением северокитайской школы чань, основанной на идее постепенного обучения (цзянь-цзяо) и поощрения образованности, а Хуэй-нэн стал основоположником южной школы внезапного обучения (дунъ-цзяо), которое опирается на интуитивное прозрение, приходящее внезапной вспышкой. В южной школе считается, что монашеская дисциплина не только необязательна, но может подчас даже стать помехой. Старый настоятель прогнал юно-niy, так как сразу понял, что подобная доктрина может посеять недоверие к монастырям и вообще разрушить устои монашеской жизни. «Всматривайся в себя! Тайна в тебе», – так, говорят, учил Хуэй-нэн. Но как же постичь эту тайну, если не изучением доктрин? В японских дзэн-монастырях излюбленной формой обучения являя размышление над любопытным набором особых медитативных тем, коанов, которым умышленно придают абсурдную форму. Коаны черпают, главным образом, из поговорок давних китайских учителей, например: «Каким было твое лицо до рождения твоих родителей?» или, «Как звучит хлопок одной ладони?» Подобные головоломки рассудком не решить. Они и влекут к себе мышление, и ставят его в тупик. В монастырях наставники предлагают жаждущим просветления ученикам поразмыслить над непостижимыми загадками и вернуться с ответом. Ученик терпит многократные неудачи, и его вновь и вновь отправляют медитировать, пока не наступает вдруг тот миг, когда рассудок сдается и в голове сам собой появляется подходящий ответ. Считают – во всяком случае, мне так говорили, – что последним коаном является сама Вселенная, и если найти ответ на него, все прочие ответы придут сами собой. «Коан, – сказал Д. Судзуки, – не логическое утверждение, а выражение определенного состояния ума». Это – внерациональное прозрение, вызванное рядом на первый взгляд абсурдных, но на самом деле тщательно подобранных стимулов, провоцирующих рассудок. И то, что они успешно используются на протяжении уже многих веков, само по себе служит лучшим ответом на любые вопросы об их осмысленности или ценности, какие мог бы задать придирчивый скептик.
Позвольте мне рассказать современную западную притчу о буддийской «мудрости того берега» – берега за гранью рассудка, откуда «слова возвращаются, не долетев». Впервые я услышал о нем лет тридцать назад из уст моего старого доброго друга Хайнриха Циммера. Как уже говорилось, буддизм – переправа на тот берег. Давайте представим, что стоим на этом берегу, скажем, на острове Манхэттен. Он надоел нам, наскучил до тошноты, и мы глядим на запад, а там, за Гудзоном – смотрите-ка! – виднеется остров Джерси. Мы уже немало слышали о Джерси, этом райском местечке, и нет сомнений, что там все не так, как здесь, на грязных улочках Нью-Йорка! Но моста нет, и пересечь реку можно только на пароме. И мы торчим на пристани, с тоской поглядываем на Джерси и мечтаем о тамошних красотах. Мы не знаем, как там на самом деле, но именно от этого желание попасть туда становится нестерпимым. И вдруг мы замечаем лодку, отходящую от Джерси. Она пересекает реку, идет к берегу и причаливает прямо перед нами.
– Кому на Джерси? – интересуется паромщик.
– Нам! – восторженно вопим мы, и он пожимает нам руки.
– Вам точно туда? – спрашивает он, когда мы поднимаемся на борт, и предупреждает: – Обратного рейса не будет. Учтите, на Манхэттен вам уже не вернуться. Друзья, работа, семьи, престиж, даже ваши имена – все останется тут, в Нью-Йорке. Не передумали?
Становится чуток страшновато, но мы киваем и твердим, что все решено. Мы и вправду по горло сыты «городом развлечений».
Именно так, друзья мои, и становятся монахами. Это путь монашеского буддизма, путь первых учеников Будды, а сегодня – буддистов Цейлона, Бирмы и Таиланда. Мы поднимаемся с вами на «утлую лодочку» – малую колесницу, или хинаяну, которая названа так потому, что этим транспортом на тот берег могут переправиться только монахи, готовые отречься от всего привычного. Мирянам, которые не желают пока сделать этот роковой шаг, придется – всего-то! – подождать новых воплощений и побольше узнать о тщетной суете удовольствий. Наша лодочка тесна, лавки на ней жесткие, а на борту начертано название: Тхеравада – «наука древних святых».
Итак, мы расселись. Паромщик вручает нам весла, и суденышко отчаливает от пристани. Эй, на шлюпке! Путешествие началось, но длится оно дольше, чем мы предполагали. По правде говоря, оно может растянуться на несколько жизней. Тем не менее мы очень рады, нас уже переполняет чувство собственного превосходства. Мы – святые, мы – путешественники, мы где-то на перепутье: уже не тут, но еще не там. Конечно, о Райском Уголке нам по-прежнему известно не больше, чем тем дурачкам – теперь мы называем их только так, – что остались в крысином лабиринте Нью-Йорка, но мы твердо знаем, что движемся в верном направлении, а быт наш уже разительно отличается от жизни там, на родине. Вспоминая о ступенях восхождения кундалини, можно сказать, что мы поднялись к пятой чакре – вишуддхе, «очищению» – центру аскетической строгости. Поначалу новая жизнь выглядит очень привлекательной и интересной, но потом, как ни странно, начинает разочаровывать и доводит чуть ли не до отчаяния. Ведь цель новой жизни – полное избавление от эго, но чем больше мы мечтаем об этом, тем крепче наше эго, ведь мы не думаем уже ни о чем, кроме себя!
«Справляюсь ли я? Добился я чего-то сегодня? За последний час? На этой неделе? А за месяц? За минувший год? За все десятилетие?» Кое-кто так привыкает к подобному наблюдению за самим собой, что ему уже меньше всего хочется добраться до места назначения. Но приходит наконец внезапный миг самозабвения, и – о, чудо! – наша лодка, влекомая духом древних святых, причаливает к берегу. Это Джерси, Райски Уголок, Нирвана! Мы ступаем на песок, а лодка со всеми ее «делай так, а так нельзя» остается за спиной.
Давайте теперь окинем взором окрестности. Мы на берегу ри хоккей, постижения единства, недвойственности, неразделенности, а то, манхэтенское побережье должно отсюда выглядеть… как же оно выглядит? Мы оборачиваемся. Это поразительно! Нет никакого «другого» берега Нет реки, нет паромщика, ни лодки, ни буддизма, ни самого Будды, Прежнее, невежественное представление о том, что есть какая-то разница между темницей и свободой, жизнью-страданием и блаженством нирваны, было иллюзорным, ошибочным, как и сама переправа с одного берега на другой. Тот самый мир, который мы с вами воспринимаем сейчас, на уровне дзи хоккай, как протяженные во времени страдания, с точки зрения ри хоккай представляет собой восторг нирваны, и для того, чтобы перенестись из одного мира в другой, достаточно сместить лишь фокус зрения и восприятия.
Но разве не этому двадцать пять веков назад учил Будда? Разве не это он обещал? Избавься от эго, от желаний и страхов, и нирвана уже твоя! Мы уже там, осталось только это понять. Наш паром – бескрайние просторы Земли, качающейся у пристани в беспредельном пространстве, и все, кто живет тут, уже на родине. Именно это постигают при «внезапном просветлении». Отсюда и название этого недуалистического направления буддизма, широко распространенного в средние века в Китае, Корее и Японии, а сейчас на Тибете; махаяна – «большая колесница», «широкая лодка».
Итак, мы выяснили, что мир многообразия отдельных вещей, дзи хоккай, ничем не отличается спри хоккай. Нет никакой разницы. В японской махаяне эту стадию просветления называют дзи-ри-му-гэ – «вещи и единство: нет границы». Пребывая в мире разнообразия, мы одновременно сознаем: «Это – Единое». Мы по-настоящему ощущаем всеобщность – и не только сплоченность человеческого общества, но и этих лампочек под потолком, и лекционного зала, и Манхэттена за этими стенами, и – да, конечно! – острова-сада Джерси. Мы относимся к минувшему, к своим многочисленным и таким разным прошлым жизням» точно так же как к будущему, которое уже прячется где-то здесь, как могучий дуб в желуде. И жизнь с пониманием этого, в полноте такого восприятия, похожа на дивный сон.
Но и это еще не все, потому что возможен иной уровень просветления именуемый в Японии дзи-дзи-му-гэ – «вещь и вещь: нет границы». Отдельные вещи не разделены. Уместным сравнением станет бриллиантовая паутина. Вселенная – это гигантская сеть, в каждом узле которой находится алмаз: в его гранях отражаются все остальные камни и сам он тоже отражается в других бриллиантах. Еще одна аналогия: венок, где ни один цветок не является «причиной» другого, но их сплетение образует гирлянду. Обычно мы мыслим в категориях причин и следствий. Я толкаю эту книгу, и она движется. Она пришла в движение, потому что я ее толкнул. Причина предшествует следствию. Но что вызывает рост желудя? Дуб, которым желудю только предстоит стать! То, чему суждено случиться в будущем, становится причиной происходящего сейчас, а причиной настоящего были события прошлого. Больше того, со всех сторон, повсюду, происходит неисчислимое множество явлений, определяющих то, что делается сейчас. Таким образом, всё является причиной всего остального.
Буддийское учение, раскрывающее эту истину, называют доктриной «взаимного появления». Что бы ни происходило, нет смысла кого-то или что-то в этом винить, потому что все взаимосвязано. Эта идея – одна из главных причин того, почему в Японии даже сразу после Второй мировой на лицах людей не заметно было негодования. Враги создают друг друга, они – две стороны одного явления, как начальник и подчиненные, мы и наши друзья. Всё вокруг – часть единого целого, одного венка. «Вещь и вещь: нет границы».
Несомненно, это очень возвышенная мысль. Именно она служит одним из главных источников вдохновения для дальневосточного буддийского искусства. Когда глядишь, например, на японское изображение журавля, это не просто картинка, в которой вы или я узнаете птицу– это вся Вселенная, проблеск ри хоккай, единое сознание Будды во всем сущем. Больше того, так можно воспринимать всё, на что ни бросишь взгляд.
Один монах пришел к Цзи-аню, что жил в Янь-гуане, и спросил:
– Кто такой будда Вайрочана?
– Ты не мог бы подать мне вон тот кувшин? – попросил Учитель.
Монах сходил за кувшином, но Цзи-ань велел отнести его на место. Вернувшись, монах снова задал свой вопрос о Вайрочане. – Пока ты возился, он уже ушел, – ответил Цзи-ань. Именно это, по существу, подразумевает махаянское понятие дхарма-чань-дзэн – «созерцание». Такому созерцанию можно предаваться когда ходишь, трудишься, да и вообще живешь, а не только когда неподвижно сидишь в позе лотоса, глядя в стену, как Бодхидхарма. Это путь охотного участия в обычной жизни, одновременное пребывание и в этом мире, и за его пределами, когда строгой дисциплиной наполняется работа ради куска хлеба, заботы о семье, общение с окружающими, повседневные радости и страдания. В пьесе «Коктейль», где скрыт целый ряд отрывков из буддийских текстов, Томас Элиот перенес эту идею в контекст определенных кругов современного общества. В средневековой Японии таким был буддизм самураев, и его влияние до сих пор ощущается в японском искусстве самозащиты – борьбе, фехтовании, стрельбе из лука и прочих его видах. То же относится и к садоводству, составлению букетов, кулинарии. Буддизм «в действии» затронул даже принципы упаковки свертков и вручения подарков. Это «путь обезьянки», дзирики, «собственных усилий», которому с большим старанием следуют именно в обыденной жизни, а не только в тех обстоятельствах, которые в наших странах принято связывать с настоящей религией. Этим, главным образом, и объясняется непостижимая красота японской цивилизации. В ней, конечно, ничуть не реже обычного встречаются крайняя нужда и боль, несправедливость и жестокость – вездесущие и нескончаемые, как сам мир, спутники жизни в этой юдоли слез. Но есть у японцев и спасение от страданий. Освобождение от мук – это нирвана, а нирвана – все тот же мир, но воспринимаемый без желаний и страхов, таким, какой он есть: дзи-дзи-му-гэ. Он тут, тут!
В завершение я хотел бы рассказать известную индийскую притчу, которую очень любил Рамакришна. Она поясняет, насколько трудно вмещать в голове сразу два уровня сознания и видеть мир одновременно многообразным и единым. Один гуру помог своему ученику осознать себя тождественным той силе, которая поддерживает весь мир и которую с богословской точки зрения принято называть «Богом». Мысль о том, что он един с Владыкой и Бытием Вселенной, очень взволновала юношу, и он шел от гуру целиком поглощенный новыми переживаниями. Выйдя на дорогу за околицей деревни, он увидел шагающего навстречу слона с паланкином на спине и, как заведено, восседающим на его шее погонщиком. Юный претендент на святость как раз размышлял над утверждением: «Я – Бог. Всё вокруг – Бог» и, завидев могучего слона добавил к нему очевидный вывод: «Слон – тоже Бог». Огромный зверь, чьи колокольчики звенели в такт величественной походке, неуклонно шел вперед, и погонщик завопил: «С дороги! С дороги, болван!» Но восторженный паренек по-прежнему размышлял: «Я – Бог, и этот слон – Бог», а после криков погонщика подумал: «Как Бог может бояться Бога? Разве Бог обязан уступать место Богу?» События развивались стремительно: погонщик истошно орал, а погруженный в медитацию юноша не оставлял ни своего возвышенного прозрения, ни места посреди дороги. Наступил момент истины: подойдя вплотную, слон попросту обвил невменяемого мальчишку хоботом и отбросил на обочину.
Испуганный и потрясенный юноша безвольно рухнул и был раздавлен – не буквально, но душевно. Поднявшись, он не стал даже отряхивать одежду и бегом помчался к своему гуру за объяснениями. Он поведал о случившемся и упрекнул учителя:
– Ты же говорил, что я Бог!
– Так и есть, – ответил гуру. – Ты Бог.
– Еще ты сказал, что всё вокруг – Бог.
– Это правда, – подтвердил гуру. – Все на свете – Бог.
– Значит, и тот слон – Бог?
– Да. Слон тоже Бог. Но почему ты не прислушался к голосу Бога, который кричал сверху, чтобы ты убрался с дороги?
VIII. МИФОЛОГИЯ ЛЮБВИ (1967 г.)
Какая чудесная тема! И как чудесен мифологический мир, прославляющий эту вселенскую тайну! Вспоминается, что греки считали Эроса, бога любви, старейшим из богов, но в то же время и самым юным, так как он заново рождается в каждом любящем сердце и наполняет его романтикой. Больше того, двум формам проявления этого божества соответствовали два вида любви – земная и небесная. А для Данте, по классической традиции, любовь заставляет вращаться Вселенную и наполняет весь мир, от небесного престола Троицы до низших закутков ада.
Один из самых, на мой взгляд, поразительных символов любви родился в Персии. Это мистическое толкование образа Сатаны как самого верного приверженца Бога. Знаменитая древняя легенда утверждает, что, сотворив ангелов, Бог велел им не воздавать хвалы никому, кроме Него, но после создал человека и приказал ангелам почтительно склониться перед этим благороднейшим творением. Люцифер отказался – как принято считать, из гордыни. Однако по мусульманскому толкованию, причина была в том, что он слишком сильно и пылко любил Бога и потому не мог заставить себя поклоняться чему-то иному. Именно за это его низвергли в преисподнюю и обрекли на вечную разлуку с Возлюбленным.
Самая страшная из адских мук – не огненная геенна или зловоние, а окончательное лишение возможности созерцать Бога. Какие невообразимые терзания должен испытывать изгнанный влюбленный, которыйдаже по велению Бога не в силах был преклоняться перед иным величием, кроме Божьего!
Персидские поэты спрашивали: «В чем источник неослабной силы Сатаны?» и нашли такой ответ: «В памятований о гласе Божьем, когда Он молвил: «Изыди!» Найдется ли другой образ утонченных духовны» страданий, сравнимый с этим по мощи и отчаянию любви?
Другим примером из истории Персии служат жизнь и подвиги великого суфийского мистика Халладжа, распятого в 922 году за слова о том что он и его Возлюбленный Бог едины. Халладж сравнивал свою любовь к Богу с тягой мотылька к огню. Ночная бабочка до рассвета кружит у горящей лампы, возвращается к сородичам с обожженными крылышками и восторженно рассказывает об увиденном, а следующей ночью желание воссоединиться с пламенем заставляет ее безрассудно влететь в него и слиться с огнем в мгновенной вспышке.
Такое сравнение намекает на блаженство, которое все мы так или иначе должны испытать либо, по меньшей мере, вообразить в мыслях. Есть, однако, еще одна грань любви, и ее образец также описан в персидском тексте. Это древнее зороастрийское предание о прародителях человеческого рода. Некогда они поднялись из земли как одна тростинка – их единение было настолько тесным, что невозможно было разобрать, где кто. Со временем они, однако, разделились, а после снова слились и произвели на свет двоих отпрысков. Родители так нежно и безудержно обожали детей, что проглотили их: одного – мать, второго – отец. Чтобы уберечь род человеческий, Бог ослабил родительскую любовь в сотню раз, и после этого прародители произвели на свет еще семь пар детей, каждая из которых – возблагодарим за это Бога! – выжила.
Древнегреческое представление о Любви как старейшем из божеств перекликается с рассказанным ранее (см. четвертую главу) индийским мифом из «Брихадараньяка упанишады»: Предначальное Существо было безымянной и бесформенной силой. Оно не имело никаких представлений о себе, но затем подумало: «Я», ахам, и тут же испугалось того, что возникшее в мыслях «я» могут уничтожить. После оно рассудило: «Ведь нет ничего кроме меня – чего же я боюсь?» и, разросшись, разделилось и стало двумя, мужчиной и женщиной; от них впоследствии родились все живые существа на Земле. И когда творение завершилось, мужчина поглядел вокруг, увидел порожденный мир, и узнал, и произнес: «Я семь творение!»
Главный смысл этой истории в том, что предшествовавшее сознанию Изначальное Бытие – которое подумало: «Я», испытало страх, а потом желание, – является побуждающей сущностью, приводящей в движение наши безотчетные намерения. Второй урок мифа заключается в том, что ощущение любовного единения делает нас соучастником творческой деятельности первоосновы всего сущего. По индийским представлениям, наша обособленность друг от друга здесь, на Земле, в сфере пространства и времени, то есть наше многообразие, является лишь второстепенной, вводящей в заблуждение гранью личности, ведь на самом деле мы – единое бытие одной основы. Истина эта познается и ощущается в блаженстве любви, когда мы вырываемся за рамки себя, преодолеваем собственные границы.
Об этих сверхопытных духовных переживаниях рассуждает в своем великолепном эссе «Основы морали» немецкий философ Шопенгауэр. Почему личность способна позабыть о себе, о своем благополучии и рисковать жизнью ради того, чтобы спасти от смерти и мук другого, как если бы чужая жизнь была ее собственной? Шопенгауэр отвечает на этот вопрос так: подобное поведение вызвано инстинктивным пониманием той истины, что ты и другой человек на самом деле – одно. Личность на миг расстается с малым, второстепенным ощущением собственной обособленности и внезапно ощущает великую, «более правдивую» истину: в основе своей, по сущности, все мы едины. Это побуждение Шопенгауэр именует «сопереживанием», Mitleid, и считает единственным источником врожденной морали. Обретается оно, на взгляд философа, благодаря метафизически достоверным прозрениям, когда человек на мгновение утрачивает эго, забывает себя и становится безграничным. Не так давно мне довелось несколько раз вспомнить слова Шопенгауэра и задуматься над ними: по телевизору показывали героические эпизоды войны во Вьетнаме, когда вертолеты спасали оставшихся на вражеской территории раненых солдат. Позабыв о собственной безопасности, рискуя жизнью, молодые ребята спасали своих сверстников. Если искать примеры в нынешней жизни, то, мне кажется, лучшего примера неподдельного подвига Любви не найти.
В своде религиозных знаний Индии встречается определение пяти ступеней любви, по которым восходит верующий в своем служении и сознании бога, что означает, по индийским представлениям, сознание собственного тождества с тем Существом, что сначала произнесло: «Я», а После узнало: «Я есмь творение!»
Первая ступень – любовь слуги к хозяину: «Бог, ты мой Господин. я – покорный раб твой. Повелевай мною». Согласно индийскому учению, такое духовное настроение пригодно для большинства из тех, кто поклоняется божествам, независимо от уголка света.
Вторая ступень – любовь дружеская, которую в христианской традиции олицетворяют отношения Иисуса с апостолами: они были друзьями, беседовали на равных и даже спорили. Такая любовь подразумевает большую готовность к взаимопониманию и потому выше первой. В индийских священных текстах эта идея воплощена в «Бхагавад-гите» разговоре между царевичем пандавов Арджуной и его возничим, богом Кришной.
Следующая, третья ступень – родительская любовь, олицетворяемая в христианстве образом рождественской колыбели. На этом уровне человек лелеет в своем сердце сокровенное божественное дитя, зародыш грядущего пробуждения духовной жизни. Ее имел в виду мистик Мейстер Экхарт, когда говорил своей пастве: «Приятнее Господу рождаться духовно в отдельной девственной, благой душе, нежели даже родиться телесно от Пресвятой Марии. (…) Высшая цель Господа – рождение, и не радуется Он, пока не родится в нас Его Сын». В индуизме та же ступень очаровательно выражена распространенным поклонением проказливому малолетнему «воришке» Кришне, родившемуся и воспитанному среди пастухов. Что касается нашего времени, то неплохим примером может послужить уже упоминавшийся (см. пятую главу) случай, когда к индийскому святому и мудрецу Рамакришне пришла женщина, обеспокоенная тем, что не испытывает любви к богу. «А вы вообще кого-то любите? – спросил Рамакришна и, когда она ответила, что любит своего племянника, посоветовал: – Любите его, заботьтесь о нем – это и будет любовь к Богу».
Четвертая ступень – супружеская любовь. Католические монахини носят кольца в знак духовного обручения с Христом. Любой брак по любви полон духовности: говоря словами Нового Завета, «и будут двое одна плоть» (Еф. 5:31). Главным сокровищем становится уже не собственное «я», не индивидуальная жизнь, а единство двоих, стирающее границы эго. В Индии жена должна поклоняться мужу как господину, этим оценивается степень ее набожности (как жаль, что то же не относится к обязанностям супруга перед женой!).
Что, наконец, представляет собой, по мнению индийцев, пятая, высшая ступень любви? Это любовь страстная, тайная и запретная. В браке человек по-прежнему следует велениям рассудка, радуется мирским благам жаждет достатка, высокого положения в обществе и всего прочего. Не нужно забывать, что на Востоке брак чаще всего основан на договоре между родителями супругов и потому не имеет ничего общего с тем, что называют любовью на Западе. В этих обстоятельствах приступ страстной любви может быть только незаконным; он губительной бурей обрушивается на должный порядок добродетельной жизни. Цель страсти полностью совпадает с мечтой мотылька из сравнения Халладжа: эго жаждет сгореть в пламени любви. Образцом этого среди легенд о Кришне служит предание о пылком взаимном увлечении бога в облике юноши и его смертной госпожи, замужней Радхи. Уместно повторить другие слова мистика Рамакришны, который всю жизнь оставался столь же страстным поклонником богини Кали: «Если так сильно любишь Бога и готов пожертвовать всем, лишь бы узреть Его лицо, достаточно сказать:
"Боже, откройся!" – и Он непременно откликнется».
Там же, в Индии, есть образ Кришны, игравшего ночами на флейте в лесу Вриндаван. Чарующая мелодия заставляла юных жен тайком выбираться из супружеских постелей и, прокравшись по залитому лунным сиянием лесу, всю ночь напролет танцевать с прекрасным юным богом и предаваться неземному блаженству.
Основная мысль этих примеров заключается в том, что внезапный приступ любви возносит человека над преходящими законами и отношениями, имеющими силу только в иллюзорном мире кажущейся обособленности и многообразия. Эту идею выражал в своих проповедях и святой Бернар Клервосский, полагавший, что библейский текст «Песни песней» выражает тоску души по Богу, выходящую за рамки рассудка и человеческих законов. Следует отметить, что мучительная разница междудвумя противоречивыми опорами нравственных обязательств – разумом и страстью, – изначально причиняла немало хлопот христианским богословам. «Плоть желает противного духу, – писал, например, святой Павел, – а дух – противного плоти» (Гав. 5:17).