355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джошуа Феррис » И проснуться не затемно, а на рассвете » Текст книги (страница 4)
И проснуться не затемно, а на рассвете
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 03:53

Текст книги "И проснуться не затемно, а на рассвете"


Автор книги: Джошуа Феррис



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Глава третья

В понедельник я подсел к Конни. Почти всегда, когда я подсаживался к Конни, она начинала мазать руки увлажняющим кремом. Я внимательно наблюдал, как она растирает руки – они были похожи на двух смазанных маслом зверей в брачном танце. У Конни было много единомышленников: чуть ли не в каждом офисе люди держали на рабочих столах баночки и тюбики с кремом, чуть ли не в каждом офисе тем утром люди начинали мазать руки. Я же никак не мог просечь фишку. Не сечь фишки – это невыносимо, однако я категорически ее не сек. Примкни я к рядам любителей увлажнения кожи, быть может, в моей жизни появилось бы множество маленьких незаметных радостей, и я бы наконец перестал быть несчастным циником-изгоем? Но нет. Я не мог просечь фишку, сколько ни бился. Ненавижу это ощущение влаги на руках, даже когда весь крем давно впитался в кожу. У меня нет никакого желания предаваться этому полезному или бессмысленному, но в любом случае неприятному занятию. По-моему, это отвратительно. Крошечная капля крема на кончике дозатора – отвратительна. Но в том-то и вся фишка. Почему я вечно смотрю на других со стороны, почему я всегда аутсайдер? Как я уже сказал, у Конни было множество единомышленников. Сотрудники медицинских клиник, юридических контор и рекламных агентств, промышленных предприятий, верфей и капитолиев штата, даже лесничеств и военных частей – все они мазали руки кремом. Они хранили некую общую тайну, я был в этом уверен. Они хорошо спали по ночам. Играли в софтбол. Они гуляли в мягких сумерках и рассказывали друг другу о событиях минувшего дня, а рядом бежала собака. Это приводило меня в ужас. Их беспечная праздность приводила меня в ужас. Такая непринужденная, такая естественная. И всякий раз я спрашивал себя: откуда эта мания, это неудержимое желание мазаться кремом в течение рабочего дня? Руки Конни танцевали и спаривались, распределяя тонкую пленку влажного лосьона по поверхности кожи. В самом деле, это выглядело так гротескно и непристойно, что заниматься этим следовало лишь наедине с собой, хотя бы в уборной. Да и зачем? У Конни прекрасные руки. Стариковские руки требуют крема, это видно даже невооруженным глазом. Они покрыты печеночными пятнами, они костлявые, кожа на них истончилась, ссохлась и натянулась, они умирают. Однажды, сидя напротив Эбби у стоматологического кресла, я показал ей пальцем на руку пациентки (глаза у нее были закрыты, а рот разинут) и спросил: «Конни с этим пытается бороться?» Эбби есть Эбби, у нее не может быть мнения на такой счет. А если и может, со мной она ни за что не поделится. Порой мне кажется, что Эбби только и ждет, когда меня хватит удар. Тогда она наконец выговорится. Мои закатывающиеся глаза, перекошенная физиономия и стекающая изо рта слюна придадут ей уверенности, и, валяясь на полу, я услышу о себе всю правду без прикрас и купюр. Не переставая сверлить зуб пациентке, я спросил Эбби: «Вы увлажняете кожу, Эбби?» Она молча посмотрела на меня, словно бы говоря: «Увлажняю ли я кожу?!» «По всей видимости, это очень важно – регулярно смазывать руки кремом. И не только руки». И не только руки!!! Ох, какая чушь собачья срывается порой с моих губ! Идиотская невинная чушь, которую так легко неверно истолковать! Эбби никогда бы мне этого не сказала, но, разумеется, именно так она и подумала, мы оба подумали, да и старая карга в кресле тоже.

На каком-то этапе увлажнения руки Конни переключались на более низкую передачу. Лихорадочная возня сменялась нежными и плавными, осознанными движениями. Она достигала того момента, когда крем впитывался в кожу, переставал быть мерзкой жижей и теперь не способствовал скольжению, а замедлял его. Конни уже не просто размазывала крем, она тщательно напитывала им кожу, обрабатывая каждый палец и каждую бледную перепонку между ними. Она складывала ладони вместе, точно в некой сладострастной молитве, а затем разъединяла, чтобы пройтись вокруг большого пальца, – все это она делала внимательно и терпеливо, как бейсболист, обрабатывающий маслом новую перчатку. В завершение Конни почти неосознанно производила несколько ритуальных, бесшумных рукопожатий: одна рука стискивала вторую, затем вторая – первую, затем наверху снова оказывалась первая и так далее, и тому подобное. Любой свидетель этого ритуала ощущал неизъяснимую удовлетворенность от хорошо сделанного дела. Говорю без доли преувеличения: от этого зрелища у меня слезы на глаза наворачивались. Ну да, признаю, я не испытывал бы такого трепета, будь на месте Конни Большой Рейнджер Джим. Именно Конни была причиной моих слез: глядя на нее, я жалел, что не могу на более интуитивном и глубоком уровне проникнуться маленькими слабостями окружающих меня людей, слабостями, которые так легко отвергнуть, сочтя глупыми и тщетными ритуалами самоутешения.

– Опять ты за свое, – сказала Конни, не глядя на меня.

– В смысле?

– Пялишься на меня. Объективируешь.

– Я тебя не объективирую.

– Ты всегда меня объективируешь. И идеализируешь. А потом разочаровываешься, когда понимаешь, что я – не совершенство. Не богиня. В этом, по-твоему, моя вина. Знаешь, как это бесит?

– Поверь мне, уж кто-кто, а я отдаю себе отчет, что ты – не совершенство.

– А зачем тогда разглядываешь? Как под микроскопом! Тебе самому не надоело? Особенно после заявления о том, сколь далека я от совершенства?

– Раньше я считал тебя совершенством, но те времена давно остались в прошлом.

– Тогда перестань пялиться, пожалуйста!

– Я хотел, чтобы ты рассказала мне про увлажняющие крема.

– Про увлажняющие крема?!

– Да, зачем ими мазаться.

– Это очевидно. Намазал руки – и сразу почувствовал себя лучше.

– А я не чувствую. Руки становятся липкими и мерзкими.

– Просто крем надо втирать. Долго и тщательно. После этого сразу становится хорошо. Рукам. Ты их увлажняешь.

– Но зачем? Все равно рано или поздно кожа истончится, усохнет и покроется печеночными пятнами!

– Главное – что ты делаешь с ними до тех пор. – Конни наконец развернулась и шлепнула меня ладошкой по лбу. Затем снова крутнулась к столу, обратила взор к Господу и вознесла руки в отчаянной мольбе – это выглядело почти комично, если б не тянулось так долго. – Выдави немного крема, хорошенько вотри и увидишь – твоим рукам сразу станет лучше.

– Лучше не буду.

– Конечно, не будешь. А вдруг понравится? Не дай бог тебе понравится такое глупое занятие, ведь рано или поздно руки все равно покроются пятнами и усохнут! Лучше вообще никогда не получать удовольствия, чем радоваться всю жизнь, а в конце все потерять.

Я встал и ушел. Но потом вернулся.

– Ты мне не перезвонила.

– Пол, перестань звонить мне по ночам.

– Такое уж время суток. Я не в своем уме.

– Время суток – лишь часть проблемы.

– Я попытаюсь писать сообщения.

– Да я ни разу в жизни не получала от тебя сообщений!

– Потому что эсэмэски – для детей, ненавижу набирать эсэмэски, у меня от этого пальцы болят. Но я стараюсь, честное слово.

– Какая разница, звонки или сообщения? Пол, в три часа ночи и те, и другие могут означать лишь одно.

– Я звонил не для того, чтобы тебя вернуть. Ты же сказала, что мы останемся друзьями. Друзья иногда созваниваются.

– Мы больше никогда не будем вместе. Никогда.

– И вовсе не для этого я тебе звонил.

– А для чего?

– Бессонница. Опять.

Она посмотрела на меня во второй раз.

– Это больше не мои проблемы.

Словечко «подкаблучник», наверное, подходит. Оно вызывает соответствующие образы. Сразу представляешь себе эдакого размазню и тряпку, который на ночь снимает яйца, кладет их в тумбочку, словно зубные протезы, а сам укладывается под бок царице Нефертити – смотреть «Неспящие в Сиэттле». Если это про вас – прекрасно, благослови вас Бог. Обязательные спутники моих романтических увлечений: кровь, пот, лихорадка и перспектива оказаться за решеткой. Нет, я – не подкаблучник. Я – бабораб. В очередной раз попадая в рабство, я могу лишь надеяться, что выберусь живым. Как говорится, что меня не убивает, делает меня сильнее, – чтобы со свежими силами встретить очередной сокрушительный удар каблуком по яйцам, который наконец-то меня угандошит.

Быть баборабом – значит приходить без звонка. Или звонить в любое время суток. Признаваться в любви куда раньше, чем следовало – примерно на втором свидании, – и в дальнейшем повторять эти слова чересчур часто. А если объект обожания настораживается, удваивать ставку: посылать ей цветы и фрукты. Быть баборабом – значит верить, что ты наконец-то получил все, чего тебе не хватало в жизни. Они заполняют собой огромную брешь, эти женщины, в которых я влюбляюсь, и я готов отдать им всю свою жизнь, всего себя – при условии, что они будут заполнять ее вечно. Страх утраты провоцирует меня на отчаянные поступки, после которых любая нормальная женщина опрометью бросается к двери. По-настоящему я попадал в рабство лишь четыре раза (и еще дюжину раз – не полностью или ненадолго): в пять лет, в двенадцать, в девятнадцать и, наконец, в тридцать шесть, когда в клинику устроилась двадцатисемилетняя Конни. Всякий раз – за исключением, пожалуй, самого первого, когда я был еще столь юн, что почти ничего об этом не помню, кроме ее имени (Элисон), беготни за ручку и безутешных рыданий под заваленными мусором трибунами, – мне никогда не удавалось остаться самим собой, сохранить свою суть. Что делало меня – мной? Учеба, «Ред Сокс», сознательный и решительный атеизм. Все это бесследно исчезало, оставляя за собой… что? Человек-то там был? Лично я его не видел. Я видел только одно сплошное беспредельное влечение. Девочка или женщина – сперва Элисон, затем Хитер Билайл, затем Сэм Сантакроче и, наконец, Конни, – поглощала меня целиком и полностью, так что в итоге я мог сказать о себе только одно: я – Пол-который-любит-Элисон или Пол-который-любит-Конни. Поначалу это им льстило, разумеется, но все хорошее быстро умирало под градом идиотских поступков, за которыми стояла нужда, ревность, безотчетное неукротимое восхищение и одержимость, пугавшая родителей и друзей. Все, что я высоко ценил до встречи с объектом страсти, куда-то отваливалось, и я – докучливый одержимый маньяк – становился не мил не то что девушке, но и самому себе. Ясное дело, отношения заканчивались довольно быстро. Про Элисон вы уже все знаете – больше я ничего не помню. Вскоре после смерти отца я влюбился в Хитер. Сейчас, оглядываясь назад, я понимаю, что полюбил не столько Хитер, сколько ее папу, тренера школьной бейсбольной команды, который ездил на пикапе и всем демонстрировал бугристые вены на могучих руках. И, конечно, я полюбил Хитер за удивительное, неведомое прежде удовольствие – влажный девичий язык. (Я не мог представить, чтобы папа Хитер сидел часами в сухой ванне, глядя на желтеющую затирку между плитками, а потом мчался с ней в торговый центр и покупал десять пар кроссовок, которые закапывал в яму во дворе многоквартирного дома, пряча их от миссис Билайл.) Помню выходные по случаю Президентского дня, которые я провел в гостях у Хитер: мы целовались у нее в гараже, а во время обедов и ужинов я любовался венами на руках мистера Билайла, крутившего ручку переносного радиоприемника. Все закончилось очень быстро: в самом начале учебного года Хитер ушла от меня к мальчику с дурацкой стрижкой. Лишенный ее языка – первого языка, который мне довелось попробовать, открывшего мне чудеса и прелести человеческого рта и отчасти повинного в моем выборе профессии, – я был потрясен, огорошен, раздавлен и зол, что сперва моего отца, а теперь и мистера Билайла отняла у меня некая непредсказуемая и непримиримая сила. Я поступил так, как на моем месте поступил бы любой: прошел пешком дюжину миль до торгового центра, сел на заднее сиденье незапертой машины Билайлов, проехал с ничего не подозревающей дуэньей еще дюжину миль, долго ждал в гараже подходящего момента, затем вошел в ее дом, нашел кладовку, помастурбировал там, уснул, а утром вышел прямо к семейному завтраку.

Саманта Сантакроче захватила меня в куда более изощренное рабство, закончившееся моим уходом из университета Мэна в Форт-Кенте и судебным запретом появляться на территории кампуса. Наш роман продлился одиннадцать недель, в ходе которых мы оба поняли, что наши души наконец очнулись от забытья, а сердца впервые застучали в полную силу. Мы мгновенно слились в одно целое, и даже дорогу до аудиторий выбирали из того расчета, чтобы как можно меньше времени проводить в разлуке. Мы вместе ели, учились и спали, а ночью переговаривались шепотом, чтобы не разбудить ее соседок по комнате. Мы пили из одной чашки и соломинки, чистили зубы одной щеткой. Ели дыню друг у дружки прямо изо рта. Смотрели кино и футбол, укрывшись одним одеялом, сидели вместе в студенческом клубе, время от времени отрываясь от домашних заданий, чтобы непристойно глазеть друг на друга. Сэмми постоянно сосала леденцы на палочке. Больше всего на свете я любил этот постук карамельного шарика о ее крепкие белые зубы. Палочка в ее губах становилась мокрой и блестящей, и в один прекрасный миг Сэм сжимала крошечный шарик коренными зубами, раздавливая его на сотни сладких осколков, которые потом крутила во рту до полного исчезновения. Палочка отправлялась в пустую банку из-под диетической колы (где уже лежали фантики и комочки жвачки), и Сэм проводила кончиком языка по внутренней поверхности зубов, проверяя, не затерялся ли где-нибудь случайный осколок леденца. Если осколок обнаруживался, она вытаскивала его из укрытия и разгрызала клыками, после чего слизывала с губ сахарную пленку: сперва с верхней, пухлой и двуверхой, затем с нижней, расположенной прямо над безупречным вертикальным отвесом – ямочкой на подбородке. О характере и истинной сущности Саманты Сантакроче я не знал ровным счетом ничего. Я лишь хотел вечно жить на вершине ее блестящей красной нижней губки, этого алого мыса: зимой согреваться сахарным дыханием, а летом купаться в лучах того же солнца, от которого по ее щекам рассыпались веснушки.

Одно я знал про Саманту Сантакроче (потому что это знание она впечатывала в мой мозг на каждом шагу): она неистово и горячо любила своих родителей, что никак не укладывалось у меня в голове, ведь сам я то и дело порывался спрятать любые сведения о своих предках за плотную завесу стыда. Сэмми говорила о своих родителях так, словно по собственному желанию планировала провести с ними остаток вечности, и учеба в университете была для нее не столько порой мятежа и самопознания, сколько вынужденной разлукой с любимыми. Я почти ревновал ее к родителям. Отец Сэм, Боб Сантакроче, белокурый верзила, успешно торговал мебелью и утром любил помахать клюшкой на поле для гольфа. Барбара воспитывала Саманту (и младшего Ника), а в свободное время занималась теннисом и благотворительностью. Еще до встречи с ними я успел узнать о них очень много: в первые же дни нашего знакомства с Сэм я возвел их в ранг героев, а через неделю превратил в небожителей. Ко Дню благодарения, когда мы наконец встретились (я планировал объявить им о скорой помолвке. «Чего-чего?! – вопросила Сэм, узнав о моих планах. – Какая еще помолвка?»), я был напуган до потери пульса, восхищен и влюблен в них не меньше, чем в саму Саманту. Сантакроче представлялись мне идеальной католической семьей с безукоризненным домом, опрятным гаражиком, тенистыми дубами во дворе и семейными портретами на стенах. Они отпустили бы мне все грехи и отменили бы мое несчастливое детство. Как чувства к Хитер Билайл, так и чувства к Сэм Сантакроче отличались этим дополнительным оттенком, не имеющим никакого отношения к нашему совместному увлечению собаками и «Лед зеппелин», а также к ее белокурой короткой стрижке «под пажа» и вкусу ее алых губ. В семье Сантакроче не могло быть похорон, на которые не явился никто из родственников, равно как и поисков четвертака под задним сиденьем, сдачи макулатуры и алюминиевых банок, визитов к бесплатному психологу и суицидов. Я любил Сэмми и хотел жениться на ней, но еще я очень любил мистера и миссис Сантакроче и хотел стать их сыном и жить до конца дней под благословенной сенью их семейного счастья. Я принял бы Бога в свое сердце, стал бы католиком, проклял аборты, пил бы мартини, восславлял доллар, помогал бедным и не зря бы коптил небо – словом, делал бы все, что столь выгодно отличало Сантакроче от О’Рурков.

Но Сэм решила иначе. Мы бежали рука об руку к пропасти вечной любви, когда она вдруг остановилась, а я побежал дальше один, по инерции, и завис на секунду над пропастью, как в дурацком мультфильме, и рухнул вниз. Я не видел очевидного – или сознательно закрывал глаза? – хотя мои многословные и страстные признания в любви давно уже не находили столь же страстного отклика со стороны Саманты, а вскоре и вовсе начали оставаться без ответа. Я пытался понять, что случилось, чем я провинился. А вина моя была лишь в том, что я продолжал заниматься тем же, чем мы с Сэм занимались одиннадцать недель подряд, – то есть безраздельно посвящать себя другому. Она внезапно остановилась, а я не смог, что само по себе уверило ее в оправданности расставания. У меня больше не было своего «я», кроме того, что изнемогало от любви к Саманте, а такие «я», как всем известно, чаще становятся объектами ненависти, нежели любви.

Догадываюсь, что мое поведение начало ее пугать. Я ничего такого не делал, всего лишь сидел часами под ее дверью и плакал, а когда она наконец меня впускала, пытался взять себя в руки и побороть слезы, которые в ее присутствии становились менее истеричными, но не исчезали. Пару раз ее соседки и она сама обнаруживали меня непосредственно в квартире. Я безобидно лежал на кровати Сэм и рыдал в ее нестираные наволочки. Никого не трогал. И все же такие сюрпризы им не нравились. В первый раз я поклялся никогда больше этого не делать и отдал ключи. Но, разумеется, у меня была копия, и вскоре я повторил подвиг, ибо не умел жить без Самантиных наволочек, и мысль, что Сэм существует сама по себе, без меня, будила во мне тошноту. Я не мог просто проникнуть в комнату, надышаться ее бельем, потрогать вещи, понюхать крема, посмотреть семейные фотоальбомы и мирно уйти, потому что уйти я не мог. Комната Сэм стала единственным местом на всем белом свете, где я хотел быть, с ней или без нее. А поскольку Сэм больше не желала быть со мной, я приходил в эту комнату один. Во второй раз Сэм вызвала университетскую полицию. За мной приехала мама. Она испугалась за меня, они все испугались, потому что я был никто, я был Пол-который-любил-Сэм, верней, Пол-который-любил-Сэм-без-самой-Сэм, то есть даже хуже, чем никто. Я видел Бога, но Бог ушел.

Некоторое время спустя, когда я более-менее пришел в себя и окончил два семестра в другом филиале университета Мэна, Сэм нашла меня и сообщила, что жалеет о случившемся. Она жалеет, что мы расстались, потому что ни один мужчина – ни до, ни после меня – не любил ее столь беззаветно и искренне. Она наконец поняла, как это важно, и умоляла дать ей второй шанс. Она спросила, люблю ли я ее, и я ответил, что люблю. Полгода спустя мы жили вместе – без благословения ее родителей, но мне было все равно, да и ей тоже. Нет, на сей раз я не попал в рабство, просто влюбился. А главное, я был потрясен: потрясен, что Сэм Сантакроче вернулась ко мне и любит меня даже сильнее, чем прежде. Какой неожиданный поворот судьбы!

Наши отношения продлились около года, и за этот год мы несколько раз ездили в гости к ее родителям. Я изо всех сил пытался увидеть их прежними глазами. Но в тот первый раз я все испортил и уже ничем не мог заслужить прощения. Они меня не одобряли, а раз они не одобряли меня, повзрослевшего и образумившегося, значит, они не одобряли весь мир. Так оно и было. Они осуждали и порицали всех без разбора. Сантакроче занимались благотворительностью и раздавали еду бедным, но самих бедных они презирали. Они обвиняли гомосексуалистов в развращении Америки, афроамериканцев и работающих женщин, подозреваю, тоже. Старик Сантакроче, дедушка Сэм, питал какую-то сверхъестественную ненависть к Рузвельту, а ведь его считают одним из величайших президентов США. Да и умер он давно. Когда по телевизору показывали Билла Клинтона, мама Сэм уходила из комнаты, так он ей был противен. Я этого не понимал, и вскоре мое истинное «я» вновь заявило о себе. Неужели когда-то я хотел стать католиком ради этих троглодитов? В отместку я заставлял Сэм выслушивать длинные тирады о лицемерии католиков и бесполезности христианства в целом. А однажды вечером за семейным ужином я заявил, что не верю в Бога. Все Сантакроче с ужасом воззрились на меня. Сэм выбежала из столовой вслед за матерью, которая громко проклинала меня из соседней комнаты и называла Сатаной. Двери их дома навсегда для меня закрылись. Нельзя сказать, что я очень расстроился. Вскоре наш с Сэм роман подошел к концу. Родители велели ей выбирать – я или они, – а бросить людей, которые воспитывали ее и любили больше жизни, она не могла. Конечно, мне было грустно расставаться с Сэм, хоть мы были и не пара, но зато я радовался, что после отмены рабства все же могу вернуться к своему прежнему «я», что оно вообще у меня есть, пусть размытое и склонное к исчезновениям.

Сначала Конни устроилась в «Стоматологию доктора О’Рурка» на временной основе. В первый же ее рабочий день я почуял неладное. В конце второго предложил уйти из агентства по временному трудоустройству и взять полный рабочий день. За это она получит прекрасную заработную плату, соцпакет и бесплатное лечение зубов в одной из лучших клиник города. Я предложил ей куда более высокую зарплату, чем получают секретари и администраторы где бы то ни было. Да, мое «я» меркло очень быстро. Но в последний миг я чудом вспомнил об ошибках прошлого, вспомнил о самоуважении и на сей раз вошел на орбиту прекрасной незнакомки куда медленней, с достоинством и осторожностью. И с осознанием, что это – невиданный успех. Когда Конни устроилась в клинику на постоянной основе, я сознательно завалил себя работой, ведь во многом мое истинное «я» состояло из стоматолога, который каждый день и весь день напролет (а по четвергам – и того дольше) лечил пациентов и который нес ответственность за собственное дело, своих подчиненных и ежемесячный доход в размере сорока тысяч долларов. Глуп. Поэтому, хоть я и угодил в рабство, на сей раз я попробовал новую тактику. Я молчал. Изо всех сил изображал равнодушие. Я вел себя сдержанно и хладнокровно – ну хорошо, не хладнокровно, просто сдержанно. По утрам я появлялся в клинике, окутанный аурой таинственности и страдания, а вечерами уходил домой спокойный и печальный. Я ловко использовал все свои козыри: вернул пиццу по пятницам, почтительно обращался с миссис Конвой и держал все замечания и жалобы при себе, словно монах, в любой миг прибегающий к помощи молитвы. Конечно, это был спектакль, а вы что подумали? Любовь делает мужчину благородным. Подумаешь, что благородство это мы проявляем по отношению к самим себе. Подумаешь, что после неизбежного угасания чувств мы возвращаемся, подобно заядлым игрокам и алкоголикам, к своим первоначальным «я»!

Целых полгода мне удавалось скрывать свои чувства от Конни, шесть долгих и мучительных месяцев. А потом, после очередных посиделок в баре («пирушка за счет клиники»), мы оба не выдержали: из нас полились похотливые признания. Так мы стали парой.

Тогда я, должно быть, казался ей настоящим принцем. Стоматолог. Профессионал. Со своей квартирой. Я не признался, что от моего истинного «я» к тому моменту уже ничего не осталось, а она не заметила. И не замечала, пока оно не заявило о себе. Тогда-то все и покатилось к чертям.

Посмотрев, как Конни намазывает руки кремом, я вернулся к работе. В то утро я лечил старушку с болезнью Паркинсона, которую привел и посадил в кресло ее сын, сам уже давно не мальчик. Старушку жутко трясло. Она не могла даже держать рот открытым. Я вставил подпорки, но с ними она не могла глотать. Эбби не выключала слюноотсос ни на секунду, однако бледно-розовые мышцы глотки моей пациентки все равно то и дело сокращались. Я подумал, что она похожа на приговоренного к высшей мере наказания, моя пациентка с Паркинсоном: после долгого пребывания в шумной и неспокойной тюрьме ее ждала смерть. В то утро она пришла ко мне, потому что за завтраком, откусив кусочек поджаренного хлеба, она потеряла зуб. Сын так и не смог найти пропавший обломок. Он долго и бурно извинялся, как будто чем-то подвел мать. Люди все время приносят мне обломки зубов, словно это свежеотрезанные пальцы, думая, что я смогу каким-то образом приделать их обратно. Знайте на будущее: если у вас сломается зуб, выбросьте его в мусорное ведро. Или положите под подушку. Вернуть его на место уже нельзя. Я объяснил это сыну, и тот сразу успокоился. Потом я заглянул в рот его матушке – дрожащий рот, мучимый тщетными попытками сглотнуть слюну, рот, жить которому оставалось год или два, – и обнаружил там все признаки редкого, но мгновенно диагностируемого заболевания, вызванного химиотерапией: остеонекроз челюсти. Моя приговоренная пациентка теперь могла добавить к списку своих смертельных заболеваний – раку и Паркинсону – синдром мертвой челюсти. Челюсть ее настолько размякла и сгнила, что поджаренный хлеб вогнал зуб обратно в кость, где тот сейчас и находился. Я взял щипцы и вытащил его, не причинив пациентке ни малейшей боли.

– Вот он, – сказал я.

В дверях появилась Конни с айпадом.

– Слушаю.

– Подойдите на минутку, когда сможете.

К тому времени у нас уже появились айпады, да. А за год до того мы купили новые компьютеры. А двумя годами раньше к нам пришли ребята из «Дентека» и установили новейшую систему, чтобы в компьютерном отношении мы могли делать все лучше, чем – в компьютерном отношении – могли делать раньше. Почти всегда, приобретая что-то для усовершенствования офисной работы, мы совершаем рациональный выбор, основанный на анализе затрат и результатов. Однако стоит каким-нибудь новым технологиям замаячить на горизонте, нас охватывает смертельный ужас: мы боимся не успеть заполучить их при первой же возможности.

– Я только хотела спросить, – сказала она, когда я вышел в коридор, – читал ли ты свою биографию?

– Что?

– Страничку с биографией на нашем сайте.

Я выхватил у нее айпад.

– Это безумие какое-то! У них были целые выходные, чтобы убрать сайт. И на мое письмо они так и не ответили!

– Ты читал свою биографию?

Я вновь задался вопросом: кто мог такое устроить? Может, я насолил какому-нибудь пациенту? Нагрубил временному сотруднику?

Меня осенило.

– Знаешь, кто это может быть?!

– Кто?

– Аноним!

– Какой еще аноним?

Я напомнил ей про жулика, который не смог расплатиться за мост и принялся оставлять в Сети мерзкие комментарии о моей работе.

– Это было почти два года назад… Думаешь, он до сих пор?..

– Так нечестно! И потом, козявки иногда очень быстро появляются, не успеваешь среагировать…

– Прочитай свою биографию, – сказала она.

Доктор О’Рурк – профессиональный врач-стоматолог. Опыт работы более десяти лет. Уроженец штата Мэн, он всегда следит, чтобы его методы лечения соответствовали высочайшим стандартам качества, а чуткое и бережное отношение к пациентам в сочетании с высокой квалификацией обеспечивают приятную и доброжелательную атмосферу в клинике.

Я посмотрел на Конни.

– Человек, который это написал, хорошо знает меня и клинику, – съязвил я.

– Читай дальше, – сказала она.

Заканчивалась биография весьма странным пассажем:

Подойди же, друг, и я вступлю с тобой в вечный союз и произведу из тебя великий народ. Но отврати людей своих от этих воевод и никогда не делай врага из них от имени моего. И если будешь помнить ты о союзе, ты не исчезнешь. Но если ты сделаешь Бога из меня, и станешь мне поклоняться, и пошлешь за гуслями и тимпаном, чтобы пророчествовать о мыслях и замысле моем, и пойдешь сражаться, тогда ты исчезнешь. Ибо человек не может познать меня.

– Это еще что за белиберда?! – Я искательно уставился на Конни. – Какая-то цитата из Библии?

– Похоже.

– Почему это размещено на моей странице?

Она пожала плечами.

– На твоей тоже такое есть?

Она помотала головой.

– А у Бетси? У Эбби?

– Только у тебя.

– Я же не христианин! И вообще не верующий! – воскликнул я. – Цитаты из Библии на моем сайте совершенно неуместны. Кто это сделал?!

Конни забрала у меня айпад.

– По-моему, тебе стоит поговорить с Бетси.

Миссис Конвой всегда носила в сумочке потрепанную и зачитанную Библию – с разноцветными подчеркиваниями внутри, разумеется. На зеленом кожзаменителе обложки красовалось ее полное имя золотыми буквами: Элизабет Энн Конвой. Эта Библия принадлежала ей уже больше сорока лет, со дня ее первого причастия, и олицетворяла собой все противоречивые чувства, которые я испытывал к миссис Конвой. С одной стороны, она представлялась мне эдакой всезнайкой, экспертом в любых областях, и ее авторитетный тон вкупе с надменным взором рождались главным образом из этого архетипа всезнания, Библии. Но иногда я случайно замечал этот том, верно дожидавшийся хозяйку в открытой сумочке, и миссис Конвой превращалась из дракона в кроткую серую мышку, Элизабет Энн Конвой, безропотное создание, столь мало мнившее о себе, что даже вид собственного имени на Священном Писании заставлял ее прослезиться. Я представлял себе эту неуклюжую, робкую девочку и хотел сказать ей, что Бог ее любит. Мне вовсе не хочется, чтобы люди, в том числе Бетси Конвой, в глубине души считали себя безобразными, нелюбимыми, бесполезными и отвратительными чудовищами. Уже одна вера в то, что тебя любят, оправдывает существование религий. Спасибо Богу за Бога! – думал я. Какой труд Он проделывает, какую любовь распространяет вокруг. Страдания одиноких людей, калек и нищих не должны пронзать сердце сочувствующего наблюдателя суицидальной жалостью, ибо Господь любит всякого: и одиночку, и калеку, и нищего. Благодаря Богу авторитарные драконихи, морализаторы и прочие назойливые сволочи тоже могут познать любовь.

– Я уже говорила, – сказала Бетси Конвой, когда я поднял злободневную тему, – я тут ни при чем! Думаете, я способна на ложь?

– Я не знаю, что думать, Бетси. Сначала я обнаружил, что кто-то против моей воли сделал веб-сайт моей клиники, теперь на странице с моей биографией размещена какая-то религиозная околесица! А вы человек, который знает Библию.

– Но это же не значит, что я умею делать сайты!

– Я и не говорю, что вы его своими руками сделали.

– Я вообще не имею к нему никакого отношения! Цитату из Библии я тоже не выбирала. А если бы мне предоставили выбор, я бы подыскала что-нибудь другое.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю