Текст книги "Гебдомерос"
Автор книги: Джорджо де Кирико
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 8 страниц)
Суп из лесных грибов.
Артишоки нежные с лимонной подливкой.
Молодой картофель со свежим сливочным маслом.
Манная каша с земляничным мармеладом.
Фрукты и сыр.
Кофе и ликеры.
Все эти бесспорные признаки цивилизации не спасали ночью от тревожного ожидания встречи с ихтиозавром или возможности быть разбуженным посреди сна извержением вулкана. Гебдомерос предпочел бы обратное: в заботах проводить дни, но ночью, задвинув засовы, опустив шторы и прикрыв двери, отдыхать в безопасности и спокойствии. Ко сну он относился как к чему-то священному и благостному. С благоговением относился Гебдомерос и к детям сна – сновидениям; по этой причине на каждой ножке его кровати вырезан был образ Меркурия-сновидца, [61]61
В живописи Кирико иконография Меркурия широка и многообразна. Еще в античную эпоху с отождествлением Меркурия с Гермесом произошло усложнение его образа. Вестник богов, сопроводитель душ в мир усопших стал выполнять также роль покровителя магии и астрологии. В картине Кирико «Сон Товии» (1917. Частное собрание) традиционное представление о мифологическом персонаже как об антропоморфном существе вытеснила туманная алхимическая аллегория вещества ртути-меркурия. Вместо молодого бога, изображаемого с крыльями на головном уборе и в сандалиях, олицетворяющими вечное движение, появляется термометр со столбиком подвижного и изменчивого металла. Идентифицировать ртутный термометр с образом греко-римского пантеона позволяет шкала, состоящая из семи частей: с семью цветами радуги ассоциировался Меркурий в античной традиции. Таким образом, цифра 7 является для Меркурия, как и для Аполлона (см. предисловие), числом сакральным. Позже в работах Кирико часто будут встречаться воспроизведения классических скульптурных изображений божества. Так, в знаменитом «Автопортрете», выполненном в 1923 году, художник изобразит себя на фоне бюста Меркурия, в образе которого, кроме всего прочего, в классическую эпоху персонифицировались Разум и Красноречие. Говорящий жест его руки, обращенный к зрителю и нарушающий замкнутое пространство полотна, будет указывать на то, что в данном случае Кирико изображает себя в роли медиума глашатая знаний, полученных от Меркурия-Гермеса, который, по словам самого живописца, «открывает метафизикам тайны богов» (цит. по: Arte Italiana présente… P. 644).
[Закрыть]поскольку, как известно, Юпитер поручил ему роль не только psicopompo, то есть сопроводителя душ умерших в иной мир, но и oniropompo – проводника сновидений в мир живых. А над кроватью на стене Гебдомерос держал довольно любопытную картину, написанную другом-художником, обладавшим большим талантом, который, к несчастью, умер в молодом возрасте. Он был бесстрашным пловцом, но однажды не смог справиться с течением реки и погиб в пучине, несмотря на все свои усилия и усилия тех, кто поспешил прийти к нему на помощь. Созданная им картина изображала Меркурия в образе пастуха, держащего в руке вместо кадуцея ивовый прут. [62]62
Ивовый прут погонщика скота указывает на еще одну ипостась божества, пожалуй, самую прозаическую: Меркурий является покровителем пастухов и стад.
[Закрыть]Размахивая прутом, он гнал перед собой в ночь сонм сновидений. Картина была великолепна: на заднем плане, вдалеке от Меркурия и его свиты, изображены опаленные солнцем земли, город, порт, спешащие по делам люди, крестьяне, работающие на своих полях, – одним словом, жизнь, в то время как Меркурий и его странные спутники, окруженные темнотой, казалось, шли по бесконечной, безлюдной галерее. Сновидения, собственно, и были той причиной, по которой Гебдомерос воздерживался от употребления на ужин бобов; он разделял точку зрения Пифагора, имевшего обыкновение повторять, что бобы привносят в сновидения смутную тревогу и смятение. [63]63
Внутренний устав религиозно-философской школы, основателем которой был Пифагор, действительно содержал ряд запретов, в том числе и пищевых. В частности, членам Союза запрещалось употреблять в пищу бобы, «ибо от них в животе сильный дух, а стало быть, они более всего причастны душе, и утроба наша без них действует порядочнее, а оттого и сновидения приходят легкие и бестревожные» (Диоген Лаэртский.О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. М., 1979. С. 338). Можно предположить, что эта тема весьма живо обсуждалась молодыми интеллектуалами, постоянно собиравшимися в доме Г. Аполлинера на бульваре St.Germ.am, частым посетителем которого был Кирико. Во всяком случае, об интересе к уставу пифагорейской школы, к системе ее духовных ценностей самого Аполлинера свидетельствует текст «Гниющего чародея», первой книги поэта, вышедшей в 1909 году. Так, в частности, чародей обращается к Аполлонию Тианскому со словами: «О девственный философ, ты можешь воздерживаться от бобов, провозглашать переселение душ, ходить в белых одеждах, но здесь, на Западе, не сомневайся в смерти» (цит. по: Аполлинер Г.Эстетическая хирургия. СПб., 1999. С. 173).
[Закрыть]Гебдомерос искренне сожалел о смерти молодого художника; у него хранилась фотография, изображающая его лицо, обрамленное черной бородой, выразительно оттеняющей почти детские черты. «Борода была его страстью, – рассказывал Гебдомерос своим друзьям, когда те расспрашивали о подробностях жизни молодого художника. – Он любил приметы прошлого, недавнего прошлого, те, что можно обнаружить на снимках, запечатлевших наших родителей молодыми. Обычно он брился, но для фотографии отрастил бороду, как поступают иной раз актеры, чтобы выглядеть достовернее в роли героя, которому эта деталь необходима для придания лицу мужественности; но актеры не правы, они заблуждаются, ибо фальшивая борода на экране выглядит более натурально, нежели настоящая, подобно тому как декорации из дерева и картона всегда достовернеесамой натуры. [64]64
К мысли, что и театр, и кино требуют декораций, Кирико возвращается на страницах мемуаров. Свое негативное отношение к спектаклям на открытом воздухе он комментирует следующим образом: «Игра актеров, декламирующих и жестикулирующих под открытым небом, на фоне живой природы, всегда казалась мне глупой и фальшивой… ‹…› Персонаж, облаченный в костюм, требует рисованных деревьев, неба, гор, поскольку только среди рисованных декораций он может выглядеть естественно» (The Memoirs of… P. 33). Та же императивная установка лежит в основе живописного метода Кирико. В 1920 году в статье, посвященной Ренуару, художник подвергает критике импрессионистический принцип работы с натурой: «Натуру не следует застигать врасплох.Это было ошибкой импрессионистов и свидетельствовало об отсутствии у них чувства такта. Работая на открытом воздухе, пытаясь быстро зафиксировать определенное освещение, определенный образ, они застигалинатуру врасплох»,между тем как натуру нужно «развивать, окутывать дымкой, иносказательно выражать, взращивать в тайне, в безмолвии мастерской. Художник по сути, если он не полный глупец, всегда немного маг или алхимик» (цит. по: De Chirico gli aimi Trenta… P. 76).
[Закрыть]Но попробуйте доказать это эстетствующим режиссерам, жадным до прекрасных природных панорам, они вас, увы, не поймут». Гебдомерос умолк и принялся разглядывать нежный узор купленного недавно восточного ковра. Погрузившись в фантазии, он временами проводил рукой по лбу, словно желая отогнать печальные мысли и навязчивые образы, затем, подняв голову, произнес: «Но вернемся назад, вернемся еще раз к молодому живописцу – жертве собственной отваги. Разумеется, если бы он полностью сознавал ценность своей жизни, он бы не растрачивал ее, бравируя на спортивном поприще, а оставил бы другим, более тренированным и выносливым, возможность добиваться успехов. Он бы трудился не спеша, благоразумно избегая опасностей и риска. Что касается парфюмерных средств, то пользовался он только одеколоном марки Farina, уверяя, что это единственный запах, который можно переносить и который обладает настоящей колдовской силой». В тот самый момент, когда Гебдомерос произнес последние слова, ударила пушка, и тут же напуганная стая голубей словно вихрь пронеслась над балконом; товарищи непроизвольно потянулись к своим часам, предположив, что пробило двенадцать, но Гебдомерос остановил их жестом руки. «Нет, друзья мои, – сказал он, – мы еще не достигли середины дня, этот удар пушки не означает, что солнце в зените, а стрелки на часах и тени на циферблатах приблизились к фатальной отметке, указывающей час появления призраков, которые интереснее и сложнее тех, что сходятся в полночь на заброшенных кладбищах или на руинах обреченного на проклятие замка при свинцовом свете луны, пробивающемся сквозь грозовые тучи; вам всем, как и мне, призраки эти хорошо знакомы с самого раннего детства. Выстрел пушки, друзья мои, который вы только что слышали, всего лишь возвещает о прибытии в наш порт парохода Garolide; его прибытие не представляло бы для нас никакого интереса, если бы из сплетен соседей я не узнал о том, что именно на этом пароходе возвращается в свой родной город молодой Локорто, да, Томмазо Локорто, который, желая самостоятельной жизни, около пяти лет тому назад покинул отчий дом и отправился в дальнее путешествие; вся округа с тех пор звала его блудным сыном. Вы знаете его отца, того старого господина с суровым профилем, недавно перенесшего операцию на печени; вы также знаете, что живет он неподалеку отсюда, в особняке, утопающем в эвкалиптах; с нашего балкона хорошо виден его сад. Этот старый господин, давно овдовевший, почти никогда не выходит из дому; придавая большое значение сливочному маслу, он длительное время изучает многовековую историю его производства; друзья иной раз называют его в шутку масловедом,но он не обижается, он вообще обижается редко, а улыбается всегда грустно сквозь седые, обвисшие усы; он часто сидит, уставившись в пространство, однако бывают моменты, когда в его взгляде вспыхивает молнией гнев; черты лица меняются; пальцы до посинения сжимают подлокотники кресла, и тогда сдавленным голосом, в котором ненависть соседствует с болью, он повторяет только четыре слова: „Ох уж этот злодей!" И тут взор его обращается к портрету дочери Клотильды, горбуньи Клотильды, которую сей благородный муж зачал спустя несколько месяцев после свадьбы. Но вернемся к делу. Сын Локорто возвращается в отчий дом; если мы сейчас выйдем на балкон, то успеем увидеть это; нет ничего трогательней, друзья мои, такого возвращения, особенно когда в твоем воображении возникает зарезанный жирный теленок рядом с седобородым старцем, в прощении простирающим руки». Вслед за Гебдомеросом друзья вышли на балкон, оставшиеся же высунулись из окон и с любопытством уставились на ведущую в порт улицу; вскоре в ее глубине появился человек. Он устало брел, опираясь на длинную палку, спина его сгибалась под тяжестью вещевого мешка и свернутого пальто, перевязанного веревкой. Легкие облака затянули небо, время от времени в сухой траве и телеграфных проводах раздавалось посвистывание нежного ветерка; повсюду царило абсолютное спокойствие, но было предчувствие, что это спокойствие недолгое, и первыми нарушили его друзья Гебдомероса, которые, едва завидев возвращающегося, закричали: «Вот он! Вот он!» А затем громче: «Да здравствует тот, кто возвращается! Да здравствует вернувшийся! Да здравствует блудный сын! Да здравствует возвращение блудного сына!» [65]65
Интерес к библейским сюжетам пробудился у Кирико еще в феррарский период. Относящееся к 1919 году полотно «Возвращение блудного сына» (местонахождение неизвестно), выполненное с ориентацией на античную классику и ренессансную традицию, представляло собой опыт традиционного прочтения сюжета. Вернувшись к этой теме в 1923 году («Блудный сын». Милан. Павильон современного искусства), художник разрабатывает ее в стилистике метафизической живописи. Отказываясь от многофигурной композиции, он ограничивается изображением двух центральных персонажей, встреча которых происходит на пустынной площади, лишь с одной стороны фланкируемой зданием с традиционной аркадой, причем в роли блудного сына здесь выступает манекен с яйцевидным навершием вместо головы, а образ отца, облаченного в современный европейский костюм, обращенного к зрителю спиной, своим пластическим решением напоминает сошедший с пьедестала скульптурный памятник наподобие тех, чьи описания мы находим на страницах «Гебдомероса». Кубообразные блоки, изображенные в правом нижнем углу картины, напоминающие постамент, усиливают это впечатление. В живописном наследии Кирико тема блудного сына и сюжет отбытия аргонавтов – две составляющие мифа о «вечном странствии» с беспрерывной цепью возвращений и расставаний. Уроженцы Греции, кочующие из одной страны в другую Кирико и Савинио с молодых лет мнили себя аргонавтами, за что в кругу своих парижских друзей в шутку именовались Диоскурами (близнецы Кастор и Поллукс, как известно, были участниками легендарного похода за золотым руном).
[Закрыть]Эти крики и восклицания, эхом разносящиеся по домам, привели в волнение всю округу, и вскоре в окнах стали появляться флаги, люди покидали свои рабочие места, чтобы взглянуть на происходящее; шайка кривляющихся как обезьяны мальчишек принялась передразнивать парадный шаг солдат и издавать всякого рода горловые звуки, имитирующие барабанный бой. Рассекая воздух, длинной черной вереницей пронеслись ласточки. Только дом отца, окруженный эвкалиптовым парком, хранил за закрытыми ставнями полное молчание. Безмолвствовал дом отца, и постепенно все вокруг погрузилось в немоту. Стихли звуки, замерло дыхание ветра; безжизненно повисли занавески и флаги, прежде романтично развевавшиеся в открытых окнах. Мужчины, в одних рубашках, без пиджаков, игравшие в бильярд, прекратили игру, словно ими овладела безмерная усталость, усталость от прожитой жизни, от жизни настоящей, от тех лет, со всей чередой их печальных, радостных и самых обыденных мгновений, которые еще предстояло прожить. Повсюду царили безмолвие и медитация. Какой-то уличный газетчик, нечувствительный к метафизическим вопросам и оставшийся равнодушным к происходящему таинству, принялся что есть сил возвещать о предстоящем прибытии пароходов, на борту которых помимо товаров находились и пассажиры. При этом каждое известие он предварял громким барабанным боем. Появившийся из узкого темного переулка жандарм положил конец этому святотатству; схватив газетчика, он скрылся там, откуда появился, словно лев, увлекающий в густой кустарник антилопу, которую он внезапно застиг на берегу реки, когда та утоляла жажду. Были минуты, которые Гебдомерос предпочитал всем прочим; в этот момент в нем пробуждался аппетит, и он с наслаждением принимался размышлять о дневной трапезе; он не был обжорой, напротив, его никогда не заботили гастрономические удовольствия; ежели он и проявлял себя чревоугодником, то делал это с тактом и умом; он любил запах хлеба и поджаренного на углях жирного барана, любил вкус чистой прозрачной воды и крепкого табака. Он любил также Евреев. Находиться среди Евреев было для него все равно что грезить, странствуя по глубине ночи Времени и Истории. [66]66
Ср. с пассажем из «Hermaphrodite» A. Савинио: «Не следует забывать, что непокорное израильское племя, рассеянное по всему свету, несет в себе еще мало использованный потенциал, который мог бы обновить наше однообразное единомыслие и стимулировать способность противостоять рыхлости нелепых идей неохристианства… Это племя со своей застывшей анатомической структурой может стать при необходимости источником ошеломляющих поэтических течений» (цит. по: L'opéra compléta di Giorgio de Chirico… P. 96).
[Закрыть]
Несколько дней спустя, чтобы отпраздновать возвращение блудного сына, отец дал прием, на который был приглашен и Гебдомерос с друзьями. Парк виллы освещали закрепленные на стволах эвкалиптов бумажные фонарики; а на веранде, откуда по этому случаю убрали все вазоны с цветами и прочими растениями, организовали буфет, лишенный ненужной роскоши, где, однако, приглашенные могли найти множество здоровых и аппетитных закусок. Было еще светло, поскольку в этом расположенном на западе краю дни тянулись долго, а ночи наступали медленно. Высоко в небе амфитеатром расположились небольшие облака, в нижней своей части окрашенные нежными розово-фиолетовыми отблесками заката; вместе с тем вся окрестность начинала погружаться в темноту; очертания деревьев становились все более смутными, а белизна домов постепенно тускнела. Вдалеке слышался шум идущего в темноте поезда, следующего по направлению к северу. Вскоре часы на ратуше пробили девять, стали появляться первые приглашенные. Прибыл в окружении друзей и Гебдомерос, однако, вопреки надеждам и ожиданиям, и его приход, и его присутствие никем особо не были замечены. Учитывая душевные страдания отца, которые недавнее возвращение сына хоть и смягчило, но полностью не сгладило, приглашенные решили воздержаться от танцев. Предвидя проявление подобного рода деликатности, Локорто-старший в свою очередь организовал в главной зале особняка театральные подмостки с несколькими рядами стульев, позаимствованными в принадлежащем соседу кафе. На этой сцене актеры-любители разыгрывали короткие юморески, которые зрители приветствовали сердечными аплодисментами. Сигнал к аплодисментам всегда подавал расположившийся в первом ряду Локорто-старший, по правую руку которого сидела его дочь Клотильда, а по левую – сын Томмазо. Все шло прекрасно: удивительная сердечность, утонченная простота царили в обществе; правда, кое-кто из склонных к определенного рода шалостям гостей парочками, молча, с мечтательным видом пытался укрыться в темноте парка. Этот прекрасный вечер мог закончиться так же, как и начался; между тем произошел инцидент: причиной тому явился один из актеров, занятый в третьей и заключительной сценках, тот, что играл в последней роль учителя начальной школы. Пока он вел урок, школьники разыгрывали с ним скверные шутки; наибольшую активность проявлял ученик, в задачу которого входило приколоть булавками к пиджаку учителя, когда тот, повернувшись спиной к классу, писал на доске, вырезанную из тетрадного листа фигурку куклы-марионетки. Исполнявший роль учителя актер был человеком лет пятидесяти, с небольшими торчащими вверх и тронутыми сединой усами. Характером обладал вспыльчивым и мелочным, с хозяином дома был знаком давно; поговаривали, что он служил консулом на Востоке и любил охоту на вальдшнепов. В тот момент, когда актер, игравший проказника, в десятый раз булавками прикреплял к фалдам мундира учителя бумажное изображение, будучи уверенным, что преуспевает в этом, актер-учитель внезапно повернулся и сухим тоном заметил: «Сударь, мне кажется, это уж слишком!» На что другой ответил не менее сердито: «А вы, сударь, забываете, что мы здесь актеры сцены, и все, что мы представляем, – вымысел; и, наконец, имея честь знать вас уже долгое время, я пришел к выводу, что вы никогда не обладали чувством юмора». Этот по сути своей справедливый ответ вызвал у экс-консула вспышку гнева; он сделал шаг вперед и поднял руку, чтобы ударить собеседника по лицу. Все прочие актеры, к которым спешно присоединились повскакавшие со своих мест зрители, тут же вмешались, однако разрядить обстановку удалось главным образом благодаря присутствию опиравшегося на плечи детей достопочтенного хозяина дома. Представление было прервано. Потрясенные гости устремились к буфету, оживленно комментируя этот неприятный эпизод. Тем временем жена бывшего консула тащила своего все еще бледного и трясущегося от злости мужа в сторону эвкалиптового парка, причитая так громко, что все могли ее слышать: «Как это ужасно иметь такого мужа!»
Вечер подходил к концу. Оставались последние гости, и вместе с ними, выразив свое почтение хозяину и попрощавшись с его детьми, Гебдомерос покинул дом и прошел парком, который теперь погрузился в темноту. Небо являло собой незабываемое зрелище: звезды своим расположением образовывали изображения некоторых знаков зодиака. Зачарованный Гебдомерос остановился и принялся разъяснять их значение вышедшим с ним из дома гостям; впрочем, это не составляло труда, поскольку изображения просматривались так хорошо, что даже человек, абсолютно лишенный знаний по астрономии, спокойно различал их. Видны были Близнецы, как всегда безмятежно обнимающиеся, Большая Медведица, толстая и трогательная, несущая свою тушу в глубокой темноте эфира; чуть дальше, в неизменном удалении друг от друга, словно закрепленные на невидимой оси, вращались Рыбы; и Орион, одинокий Орион в безграничном пространстве неба с палицей на плече следовал за своим верным псом. Сидящая на облаке Дева с великолепными пышными формами преисполненным грации движением повернула голову, чтобы взглянуть вниз на еще спящий в эти часы ночной мир. Дальше, слева – неподвижные Весы, пустые чаши которых пребывали в идеальном равновесии; иными словами, здесь можно было найти изображения на любой вкус, отвечающие самым сумасбродным фантазиям. [67]67
Вполне вероятно, астрологическая тема, как и пифагорейская (см. примечание 11), нередко была предметом бесед в кругу поэтов, литераторов, художников, посещавших субботние вечера Аполлинера. Общеизвестно, например, что Макс Жакоб славился в компании своим знанием оккультных значений астрологических символов и умением гадать как по руке, так и по звездам. Сам же Кирико в 1929 году, когда типография Edmond Desjobert напечатала 66 его литографий в качестве иллюстраций к «Каллиграммам» Аполлинера, признался своему другу коллекционеру Рене Гаффе: «Меня вдохновляли воспоминания 1913–1914 годов. Я тогда только познакомился с поэтом. Я жадно читал его стихи, в которых часто фигурировали солнце и звезды» (цит. по: De Chirico. Gli anni Trenta… P. 256).
[Закрыть]Все почувствовали себя ночными бродягами. Никто не хотел расходиться по домам. Гебдомерос, самый эмоциональный и всегда быстрее других приходивший в возбуждение, тут же предложил направиться в небольшое, работающее до утра кафе, куда обычно заходили подкрепиться и отдохнуть во время ночной смены рабочие и инженеры, занятые на строительстве железной дороги.
Внизу, в порту, отдавали швартовы рыболовецкие суда; с центральной улицы донесся шум экипажей, и кое-где в окнах зажегся свет; ощущалось приближение утра; и несколько преждевременно пробуждалась жизнь. В воздухе, как безмолвный призыв, пронеслось свежее дыхание моря. Небо на востоке посветлело. «Бессонница!» – внезапно подумал Гебдомерос, и по спине его пробежал легкий холодок, ибо он знал, что это такое… ему хорошо известны были последствия белых ночей, полных видениями знаменитых антиков, последствия этих летних ночей, в мареве которых на фоне темных горных хребтов возникали призрачные и совершенные очертания исчезнувших со временем знаменитых храмов; он хорошо представлял себе и те жаркие дни, что следуют за величественными видениями, и неумолимое солнце, и настойчивый стрекот невидимых священных цикад, как и знал о невозможности найти в полдень прохладу на илистом берегу реки.
«Но тогда, – подумал Гебдомерос, – что означает этот сон со сражением на берегу моря, с вытащенными на пляж пирогами и в спешке вырытыми в песке траншеями, крошечными госпиталями, с кокетливо разместившимися где-то наверху больничками, где даже зебр, бедных раненых зебр немедленно окружают заботой и любовью, лечат, перевязывают им раны, накладывают швы, где их латают, ставят на ноги и обновляют. А что, если жизнь – всего лишь безграничный вымысел? Что, если она всего лишь ускользающий сон? Не что иное, как эхо таинственных импульсов, пробивающихся сквозь скалистую гору, чей противоположный склон никому не виден, а лес, расположенный на ее вершине, ночью превращается в черную массу неопределенной формы и стонет, словно закованный в цепи гигант безнадежно вздыхает под необъятными просторами усыпанного звездами неба». Так рассуждал про себя Гебдомерос, а тем временем на большой город вновь опустилась ночь. Рядом проходили какие-то люди; они продвигались бесконечной чередой, будто были прикреплены к приводимому в движение вечным двигателем помосту. Эти люди смотрели на него, его не видя, и видели его, на него не глядя; все они были на одно лицо; время от времени кто-то из них отделялся от невидимого помоста, чтобы задержаться у витрины с драгоценностями. Саттео, Luxus, Irradio – таковы были звучные имена тех бриллиантов, что некогда украшали короны монархов, убитых лунной ночью в собственных дворцах, скрытых в глубине темных парков. Ныне эти бесценные камни метали во все стороны свои переливающиеся лучи-стрелы, образуя то радугу, то северное сияние в миниатюре; помещенные на небольших кубообразных цоколях, обтянутых красным бархатом, они сверкали в центре витрины; так в небе тихой летней ночью сияют звезды, которые на своем веку видели и войны, и катаклизмы, и прочие разрушительные бедствия для созданного человеком мира. Временами хищная рука с пальцами, похожими на острые когти старого черного грифа, решительно проходилась по тяжелым драпировкам, на фоне которых при свете дня разыгрывался этот маленький непристойный спектакль; и роскошь, лицемерно маскируя сладострастие, бесстыдно выставляла напоказ свой губительный блеск.
В ту пору людские волнения вспыхивали столь внезапно и часто, будто молнии в раскаленном солнцем августовском небе. Полные решимости свирепые люди под предводительством какого-нибудь гиганта с бородой античного бога при помощи катапульты метали в бронированные двери огромных гостиниц притащенные с верфи бревна. Самые осторожные заботились о своей безопасности, другие погибали в первых же атаках – именно те, кто не верил в пользу мятежа и говорил, что это ненасытные банкиры распространяют слухи о падении курса ценных бумаг, чтобы затем сыграть на повышение. Как всегда, находились и те, кто завершал свои оптимистические рассуждения неизменным заигрыванием: «Наш народ вполне здраво мыслит, чтобы…»– и так далее и тому подобное.
Естественно, это был неподходящий момент, чтобы думать о работе. Гебдомерос уже давно смирился с этим и даже обсудил с друзьями, чтобы те не удивлялись, когда видят, как он, обычно столь деятельный, проводит целые дни с ногами в кресле, покуривая трубку и задумчиво разглядывая карниз потолка. Из дворца же, этого роскошного, полного неописуемых излишеств жилища, не приходило никаких известий; его парадный вход охраняли огромные сторожевые собаки, кроткие как овечки, когда дело касалось тех, кого они хорошо знали, но, стоило появиться чужому, их шерсть тут же вставала дыбом, а рычащие пасти переполнялись слюной. Из парка во дворец вела великолепная лестница. Поднявшись по ней, вы оказывались в лабиринте коридоров, приемных, кабинетов и гостиных; там, во времена, когда слуги носили алебарды и бегом, потрясая горящими факелами, сопровождали кареты, за ширмами и длинными портьерами, со скрюченными и окоченевшими пальцами, с вздернутыми кверху бородами лежали предательски убитые ударом кинжала отпрыски знатных родов. Всякий раз, продвигаясь в тревоге по этому лабиринту, необходимо было прибегать к помощи одетого в ливрею дворецкого, который, следуя впереди, указывал вам дорогу. Душа тогда становилась невесомой, как душа, отошедшая в иной мир, словно душа Эвридики, покидающей в сопровождении Геракла безутешного супруга; [68]68
Не раз спускавшийся в Аид Геракл в классической мифологии тем не менее в роли спутника Эвридики нигде не упоминается. Однако в трагедии Еврипида «Алкеста» Аполлон призывает Геракла на помощь героине, согласившейся заменить своего супруга Адмета в царстве мертвых. Гераклу удается отбить Алкесту у демона Смерти и вернуть ее мужу. Миф, таким образом, в вольном изложении Кирико очередной раз оборачивается симбиозом различных сказаний.
[Закрыть]так, погрузившись в мифологическую атмосферу, Гебдомерос оказался на пороге комнаты холостяка. Неубранная постель, фотографии с посвящениями, развешанные по стенам, говорили о пережитой драме и угрызениях совести; а на постели лежал он,именно его Гебдомерос и искал. Полы короткой рубашки едва достигали паха, не прикрывая пениса; повсюду на инкрустированных перламутром скамеечках восточной работы, напоминавших о том мрачном Востоке, где несчастных зашивали в мешки и глубокой ночью выбрасывали в темные воды залива, валялись кусочки марли и ватные тампоны, которые он прикладывал к опухоли на ноге. И тут Гебдомерос почувствовал освобождение;словно зло и коварство были раздавлены шинами мчащихся машин и карающей пятой непобедимой когорты белых воинов в золотых шлемах и под ее небесного цвета знаменами в умиротворенном мире воцарилась человечность.
Одна за другой падали маски, и Гебдомерос скоро убедился, что лица, которые они скрывали, не выражали тревоги, как он предполагал, а, напротив, были спокойными, приветливыми и вызывали полное доверие. Всех охватило подлое малодушие, неистовое желание покоя и комфорта, и тогда медленно, без резких движений все погрузились в стойкую атмосферу банальности гостиных с зеркалами, занавешенных некогда, пока ее не засидели мухи, фиолетового цвета кисеей. Обстановка располагала к беседе. Гебдомерос в сотый раз рассказал о том, как он познакомился с тем, кто, став ему другом, впоследствии сопровождал его во всех путешествиях, и о той горячей любви, которую в детстве он питал к большим деревьям, особенно таким, как дубы и платаны. Затем, разговорившись с одной молодой дамой, он поведал ей о своем первом визите к дантисту, к которому пришел удалять зуб: «Да, синьора, – рассказывал он с некоторой экзальтацией, как это бывало всегда, когда ему случалось оказаться в обществе этой блондинки с крепкими ногами и с глазами как у кошки, – да, синьора, я сидел в приемной и ожидал своей очереди. У меня холодели ноги, сосало под ложечкой. Чтобы отвлечься, я принялся внимательно рассматривать висящую на противоположной стене олеографию, изображающую краснокожих всадников, которые гнали по заросшей кустарником равнине стадо диких буйволов. Внезапно за обитой дверью кабинета врача я услышал невнятный шум, затем она открылась, и на пороге появился высокий, атлетического сложения человек, в длинном белом халате и совиными глазами под толстыми стеклами очков. Я понял, что настала моя очередь, и, вскочив, произнес замирающим голосом: „Добрый день, доктор". Он слегка кивнул и, не проронив ни слова, жестом пригласил меня в кабинет. И тогда, высоко подняв голову, глядя прямо перед собой и не думая ни о чем, я двинулся вперед…» Свою историю Гебдомерос закончил несколько высокопарно: «Возможно, в этот момент я вел себя как герой, переживающий свой звездный час, возможно, проявлял смирение, как павший ниц, жалкий и трусливый раб». Однако дама, на которую он пытался своим рассказом произвести впечатление, слушала его благосклонно, но насмешливо и удивленно улыбаясь, как если бы для нее звучала песня на непонятном ей языке.
«Кроме того, – говорил солидный пятидесятилетний сангвиник, – присутствие духа подчас спасает человеку жизнь. Тот принц, что подвергся нападению восьми палачей, нанятых врагами монархии, непременно был бы убит, если бы ему в голову не пришла идея воспользоваться как щитом металлической столешницей уличного стола; надо добавить, что предварительно он выключил свет, чем, естественно, усложнил задачу наемных убийц и одновременно облегчил себе бегство. На следующий день обезумевший от радости народ приветствовал его на церковной площади. Гремели петарды, беспрестанно звонили колокола, прекрасные селянки в национальных костюмах, раскрасневшись от возбуждения, несли ему всевозможные дары в плетеных корзинах; а когда появилась та единственная женщина со скорбным выражением на бледном лице, та великолепная женщина, которая на протяжении десяти лет находила в себе силу скрывать от всех, включая отца и мать, свой стыд, свое отчаяние, и он оказался с ней лицом к лицу, у него даже хватило мужества произнести дрогнувшим голосом: „Простит ли меня Господь, но я, синьора, нет, я не король!"» [69]69
Некоторые подробности этой истории дают основания предположить, что героем се является Луи Наполеон Бонапарт, вступивший в 1848 году и должность президента Французской республики, а четыре года спустя ставший императором. 29 января 1853 года Наполеон III сочетался браком с испанской аристократкой Евгенией Монтихо, что неодобрительно восприняло окружение императора, поскольку Евгения по рождению не была особой царствующей фамилии.
Для Кирико Наполеон III был фигурой харизматической. Еще Андре Бретон высказывал предположение, что на подсознательном уровне французский император ассоциировался у художника с его отцом (см: A, Briton.Anthologie de l'humour noir. Paris, 1966. P, 368 ).
[Закрыть]
Кто знает, как долго длилась бы беседа, но постепенно наступившие сумерки погрузили комнату во мрак, и разговоры увязли в плотной темноте. Каждый, казалось, сосредоточился на своих проблемах и размышлял о тех неразгаданных тайнах, что, словно чайки, парят над беспокойным морем человеческих страстей. Чтобы разрушить Stimmung,ту атмосферу, которая воцарилась с приходом сумерек, Гебдомерос предложил включить свет, но никто даже не пошевелился, и он поднялся сам, чтобы сделать это. Стоило ему оторваться от кресла, и тут же он почувствовал, как чья-то рука с силой сжала его плечо; он оглянулся и в полумраке увидел фигуру, в черном галстуке, с тяжелым подбородком, с изнуренным лицом землистого цвета; еще раньше, едва войдя в гостиную, этот человек обратил на себя внимание своим исключительно неприятным видом. «Нет, синьор, – сказал он мягко, но решительно, – подождите, не зажигайте лампы, пусть сумерки продлятся. Взгляните, в темноте все люди и все предметы выглядят более таинственно; это подлинные призраки человеческих существ и вещей, призраки, которые, как только будет включен свет, исчезнут в своем неведомом царстве. Сейчас очертания предметов тают в дымке, как на полотнах, что созданы были в эпохи, когда живописное мастерство достигало совершенства. Это, синьор, говорю вам я, художник, который нередко по вечерам остается в своей мастерской и с наступлением темноты не зажигает свет. В таких случаях я придаюсь фантазиям, рассматривая свои картины; погружаясь в некую туманность, становящуюся постепенно все более и более плотной, они как бы переносятся в другой мир, в иную атмосферу, куда-то туда, где для меня становятся недоступными. Я люблю это время и остаюсь без света вплоть до окончательного наступления ночи. И тогда, уходя, я вынужден на ощупь искать трость и шляпу и вслепую, натыкаясь на стулья и мольберты, продвигаться к двери, чтобы выйти на улицу. Да, я люблю это время, я всегда его любил. Я знаю, что вы предпочитаете свет, солнечный свет, заливающий в полуденные часы площади и улицы оживленных городов, и морские побережья, где вода сверкает, как расплавленный металл. Вечерами вы часто посещаете кафе и театры, освещаемые сотнями огней; я же люблю сумерки, мне они кажутся более уютными, успокаивающими; и к тому же, угодно или неугодно это вам, мой любезный синьор, они пробуждают во мне мечтателя. Поэтому еще раз прошу вас от всего сердца (здесь он сильнее сжал плечо Гебдомероса, которое не отпускал на протяжении всего разговора): не зажигайте свет». Гебдомерос, все это время с нарастающим вниманием слушавший речь художника, долго и задумчиво смотрел на своего собеседника, сидящего в красном бархатном кресле, и с грустью размышлял о глупости и эгоизме этого человека, который ради удовлетворения своей романтической прихоти, весьма дурного свойства, хотел вынудить не один десяток человек пребывать в темноте; он не думал о том, что среди них могут быть люди, страдающие фотоманией, а возможно, даже скотофобией, то есть либо страстной любовью к свету, либо боязнью темноты. Все это было просто возмутительно.
В целом же Гебдомероса более устраивало общество, не блещущее интеллектуальными изысками, но сердечное и в высшей степени доброжелательное. Правда, и здесь в маниакальных личностях недостатка не было, и здесь встречались сумасшедшие. Был среди них один профессор рисования, который одалживал молодым людям небольшие суммы, от восьми до пятнадцати франков, требуя в залог что-либо из их гардероба; предпочитал он, чтобы это были рубашки и жилеты. Взятые в залог вещи он аккуратно размещал в ящиках и шкафах, прикрепив веревочкой к пуговице бумажку, на которой каллиграфическим почерком были написаны имя и адрес владельца, дата залога, предоставленная сумма и тому подобное.
Иной раз после завтрака, подхватив под руку одного из своих приятелей, он таинственно сообщал ему: «В двенадцать я кое с кем должен увидеться по очень важному делу». В действительности же это важное дело заключалось в том, что он встречался с одним из своих должников, заложившим рубашку и жилет за десять франков, и предлагал вернуть жилет, в случае если тот вернет ему сумму в пять франков. Таким образом, материальной выгоды от этой сделки профессор не получал, а получал только ему ведомое удовольствие. Иногда было иначе, и с моральной точки зрения поступки профессора рисования носили весьма сомнительный характер. Был среди его знакомых молодой человек, который, отличаясь рассеянностью, с легкостью терял свои вещи. Профессор использовал это свойство своего молодого друга следующим образом: он показал ему фальшивые украшения, не имевшие никакой ценности, – булавки для галстука, перстни, запонки и тому подобное. Все эти украшения были приобретены им по дешевке на окраинах города у старьевщиков, а то и просто за пару монет у бродяг, что повстречались ему во время ночных блужданий. Показывая вещи, он с поэтическим пафосом превозносил их красоту и ценность. А поскольку рассеянному другу пришла в голову шальная мысль покрасоваться перед кем-то в одном из этих украшений, то в ответ на это профессор рисунка, принял горестный вид и, положив обе руки на плечи юноши и глядя ему в глаза, патетически произнес: «Дорогой мой, это украшение было бы твоим, если бы не было мне дорого как память о семье, которой я многим обязан. Но раз оно тебе так нравится, я могу на время одолжить его и буду счастлив доставить тебе это удовольствие». Друг с радостью взял безделушку и, разумеется, дня через два, если не раньше, потерял ее. И тут профессор принялся ахать и охать, оплакивая понесенную им моральную и материальную утрату; после настойчивых стенаний все закончилось тем, что за потерянную вещь ему была выплачена сумма, которая по крайней мере раз в двадцать превысила ту, что была потрачена на ее приобретение. Такого рода истории рождали в Гебдомеросе желание бежать от этого общества. Но куда? Каким образом? С какой целью? Он сам не мог этого понять. Воспоминания, подумать только! Воспоминания! Какое звучное, преисполненное чувств и глубокое по смыслу слово, слово-заклинание. Вы приходите в возбуждение, когда произнесете или прочтете его. Но в данном случае; речь шла лишь об одном из воспоминаний. Гебдомерос выходит на балкон своего гостиничного номера. Лишь один шаг, чтобы переступить порог; остается только один шаг, чтобы ступить с ковра, с рисунком ужасающей сцены охоты на льва в Африке, и выйти на не то чтобы низкий, но и не высокий балкон. Балконы, расположенные на головокружительной высоте, наводили на Гебдомероса ужас. В центре торчало привязанное веревкой к узорным перилам из кованого железа голое древко знамени. Когда-то этот балкон был трибуной для ораторов-демагогов, своими пламенными, высокопарными речами приводивших толпы людей в состояние психоза, и тысячи лиц, днем багровых, обливающихся потом от жары, ночью свинцовых от света факелов, во все горло орали о своей преданности. Ныне же отсюда можно было увидеть лишь столы со скамейками из нетесаного дерева; время от времени с верхушек вековых платанов, окутывающих тенью этот тихий уголок, кружась, падала и скользила по пустым столикам сухая листва. Неподалеку – освежающие, прозрачные струи фонтана в форме глиняного кувшина, как будто наполненного янтарным вином. Этого было более чем достаточно, чтобы пробудить эмоционального южанина, живописца Каски. Подойдя к Гебдомеросу, он положил ему на плечо руку и, пристально глядя в глаза, выразил свой восторг простыми и поэтичными словами: «Вот оно, наше счастье, счастье художника, – произнес он. – Что, собственно, нужно еще, чтобы быть счастливым? Соль, перец да пара яблок на столе, луч солнца на полу вашей комнаты, преданная и нежная женщина, способная скрасить ваше существование, но что необходимо иметь в первую очередь и непременно, – тут он понизил голос и обвел взглядом окруживших его слушателей, – так это чистую совесть. Да, чистую совесть, дабы, устав от дневных забот и отправляясь в постель, чтобы насладиться заслуженным отдыхом, не только иметь возможность, а точнее, право сказать знаменитое: я тоже художник,что само по себе прекрасно, но недостаточно, но быть вправе произнести и фразу менее известную: я тоже порядочный человек!» [70]70
«И я тоже художник» – широко известная в кругах парижского авангарда фраза Г. Аполлинера, который в 1914 году, увлекшись каллиграммами, собирался издать под этим названием книгу. В составе сборника подразумевались стихи различной конфигурации, что лишний раз подтверждало пристрастное отношение поэта к изобразительной форме. Кирико противопоставляет эту сентенцию поэтической натуры банальной истине обыденного сознания – «я тоже порядочный человек».
[Закрыть]Такие речи всегда раздражали Гебдомероса. Он слышал их не раз. Его природная деликатность, удобренная прекрасным образованием и глубоким умом, зачастую вынуждала его делать хорошую мину при плохой игре и благосклонно воспринимать слова всех этих маньяков, людей, чья якобы железная логика была сродни проявляющемуся то явно, то едва ощутимо безумию, которое не всегда очевидно даже для гениального психиатра, занимающегося подобного рода случаями. На какое-то время Гебдомерос отдалился от этой среды, и однажды поздно ночью выходя с друзьями из кафе, он остановился на тротуаре и принялся рассуждать. «К чему все эти мятежи? Эти массы, вздымающиеся как от сейсмического толчка? Почему все эти Credo,высказываемые вкрадчиво, шипящим голосом, содержат в себе мрачное упорство, основанное на убогом, непримиримом желании видеть все лишь в формах регулярных и прямолинейных, эта жажда смертоносной чистоты, подстрекаемая мучительной потребностью искать лучшего или даже совершенного, причем на неблагодатной ниве, где, не принося плодов, гниет любое брошенное в нес семя». Подобного рода вопросы Гебдомерос задавал скорее себе, а не друзьям, но ему никогда не удавалось найти на них ответа. Он хотел было расспросить об этом культуристов, что в данный момент отдыхали после тяжелых тренировок в свойственной им сдержанной и преисполненной достоинства манере, поскольку, даже обессилев от физических нагрузок, они не хотели бы, чтобы товарищи и соперники по состязаниям, да и зрители, заметили ту усталость, которая сковала их тяжелые, как чугун, члены. Но культуристы, разумеется, не способны были дать ответ. Они взглянули на Гебдомероса с пренебрежительной иронией, а позже, столкнувшись с ним у выхода со стадиона, принялись толкать друг друга локтями, обмениваясь насмешками по его поводу. Впрочем, их дурное поведение, нежелание разговаривать и раздражение были вполне объяснимы. Род их деятельности был не из легких, однако не скажешь, что они купались в золоте, хотя то, что они предлагали жителям города, бесспорно, представляло собой прекрасное зрелище. По воскресеньям, когда на представляемых ими картинах сражений присутствовал префект в сопровождении жены, тренировки начинались в пять утра, то есть зимой еще при свете электричества. Не раз жена префекта настойчиво уговаривала мужа пощадить силы атлетов, освободив их от столь ранних тренировок, и отказаться от боксерских боев, сведя представление к показу живых картин из поэм Гомера, таких, например, как смерть Патрокла или битва греков с троянцами. Но все эти высказываемые мягко, но настоятельно просьбы были тщетны. Временами случались сцены неслыханно сентиментальные. Префект работал в прохладной комнате с выходящими в сад окнами. Занавески на открытых окнах были задернуты, шторы чуть приспущены. Гебдомерос очень любил эти шторы; иной раз, придя навестить префекта, он более получаса стоял и разглядывал их, погружаясь в фантазии. В прекрасной цветовой гамме на них воссозданы были мирные уголки природы, полные тихой поэзии; озера, окруженные холмами, на которых возвышались неприступные башни замков и остроконечные крыши вилл; в воде близ берега плавали уточки; какие-то рыбаки сушили на солнце свои сети; преклонных лет пары, в полной гармонии доживающие счастливые годы брака, степенно следовали в церковь с колокольней, окруженной сельскими домами, как наседка цыплятами. Когда появилась жена префекта, Гебдомерос деликатно ретировался в расположенную рядом столовую, откуда распространялся сильный аромат дыни. Она медленно направилась к столу, за которым работал ее муж, но тот продолжал писать, даже не подняв головы. Жена префекта была хороша собой, с бледным, цвета слоновой кости лицом, обрамленным черными волосами, в платье, подчеркивающем зрелые формы ее великолепного тела; приблизившись к префекту, она скользнула к ножкам кресла и, оказавшись на коленях на твердом полу, обвила мужа руками за талию и обратила к этому хранящему молчание, непреклонному человеку умоляющее лицо со струящимися по щекам слезами. В воздухе стоял запах воска и спирта; кое-что из мебели накрыто было чехлами, а натертый паркет представлял собой настоящий каток. Она умоляла мужа поберечь труд и силы атлетов, но просьбы ее были напрасны. В назначенный день спектакль состоялся. Тот, кто питает отвращение к жестоким занятиям, до последнего момента надеется на то, что некие внешние силы вмешаются и нарушат ход событий; они рассчитывают на землетрясение, восстание, появление кометы, волнение на море; но, как это всегда бывает в таких случаях, ничего не происходит. Все протекает в совершеннейшем порядке и спокойствии. Гебдомерос смешался с публикой, что заполнила городское кафе; он все еще надеялся на непредвиденное событие,он беседовал с людьми, читал газеты, внимательно вслушивался в разговоры соседей по столику. Ровным счетом ничего; ни дымки на горизонте; повсюду тишь да гладь, как на небе, так и на земле. И тогда он смирился с неизбежным. Вечером с компанией друзей он пришел лишь на заключительную часть представления, на живые картины и понял все.Загадочный смысл этой не поддающейся описанию пестрой группы, которую образовали в углу сцены замершие в атакующих и оборонительных позах воины и боксеры, открылся своей глубиной лишь ему одному;чтобы убедиться в этом, достаточно было взглянуть на лица остальных зрителей. Тот факт, что он единственный, кто сознает значительность и необычность происходящего, глубоко взволновал его. Внезапно он испытал страх, его охватила боязнь одиночества, даже хуже чем одиночества; он поведал о своих страхах друзьям. Каково же было его изумление, когда, вместо того чтобы сокрушенно излить душу по поводу самых пессимистических соображений относительно умственных способностей своих современников, те, радостно столпившись вокруг него, принялись теребить его за руки и кричать: «Ну веселитесь же, маэстро, в чем дело!»