Текст книги "Волчица"
Автор книги: Джордж Уайт-Мелвилл
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
– Тем лучше, Жак. Боже мой, как вы, мужчины, бестолковы! Женщина поняла бы это сразу. Разве ты не видишь, что все наши примут его с распростертыми объятиями, именно потому, что он аристократ, отдавшийся по убеждению делу свободы! Между тем, как все его поднимут крики негодования и обвинят графа Apнoльда в шпионстве, ренегатстве и измене. Ему не будет возврата; он вынужден будет сжечь свои корабли; он будет принадлежать нам телом и… да, если есть такая вещь на свете – телом и душой…
– Сможем ли мы положиться на него? – продолжал задумчиво Головорез. – Предводитель, подобный нашему, должен быть готов на все. Это опасная игра, Леони, и я иногда раскаиваюсь, что принял в ней участие.
– Разве лучше смотреть на играющих со стороны и умирать с голода? Не от нас зависит остановить события. Не мы с тобой сделали революцию, Жак, а революция создала Головореза и Волчицу.
– А помнишь ты, Леони, как мы, бывало, плели венки из маргариток, в нашем садике?
– Что за вздор, Жак! Если бы я позволяла себе думать об этом времени, я давно сошла бы с ума. Ведь я всегда была хорошей сестрой тебе, Жак?
– Разумеется. Если бы не ты, никто из нас не вытянул бы и одного франка из дома Орлеанов.
– Так будь и ты добрым братом, Жак, и никогда не напоминай мне о нашем детстве. Те, кто живет будущим, не должны смущать себя воспоминаниями прошлого; а между тем… между тем… о, Жак! чтобы я дала теперь, чтобы вернуть назад то время!
И к величайшему удивлению Головореза, сестра его разразилась неудержимыми рыданиями, закрыв лицо своими белыми, красивыми руками и припав головой на диванную подушку.
«Вот что значит иметь дело с женщинами, – подумал Арман, – не успеешь научить их уму разуму, как какой-нибудь пустяк заставит их бросить все и приходится опять начинать сначала… Минуту тому назад она готова была произносить речи в собраниях, строить баррикады на улицах, без малейшего колебания доносить на министров и аристократов; а теперь, потому что я упомянул о каких-то глупых маргаритках, она падает духом и готова изменить своей партии, бросить начатое дело и отказаться от выгод всей жизни, ради ребяческих воспоминаний о том, что было пятнадцать лет тому назад!»
Но Головорез преувеличивал. Не успел он сказать нескольких ласковых слов, как сестра подняла голову, отбросила волосы с лица и улыбнулась собственной слабости.
– Ты никогда еще не видел меня такой, Жак, – сказала она, – и никогда не увидишь больше. Помнишь ты рассказ о жене дровосека в Бретани, которая была иногда волком иногда женщиной? Я готова поверить, что это правда.
– Но ты не волк, Леони, – отвечал он, невольно смягченный проявлением чувства со стороны подруги его детства.
– Довольно, Головорез! – возразила она. – Я – Волчица, и никто не скажет, что я недостойна своего прозвища. Оставим эти ребячества и вернемся к графу Арнольду. Ты должен навестить его, должен поговорить с ним и предложить ему предводительство над нашей партией от имени Центрального комитета – заметь, не от моего. Дай ему понять, что раз приняв на себя эту роль, он не должен останавливаться ни перед чем.
– А если он откажется?
– Вздор! Граф разорен, говорю тебе: при дворе нет достаточно выгодного места, чтобы уплатить все его долги. К тому же они все разобраны. Нет, или я очень ошибаюсь в нем, или тебе не придется долго убеждать его; если же, сверх ожидания, доводы твои окажутся недостаточными, пошли его ко мне.
– Леони, посмотри мне в лицо – прямо в глаза. Нет ли у тебя другой, более сильной побудительной причины, чем простой патриотизм, к обращению этого аристократа?
Но Волчица была не такая женщина, чтобы два раза под ряд отдаться слабости. Холодно и жестко, как сталь, заблистали ее серые глаза; холодно, ясно и металлически прозвучал ее голос:
– Нет, Жак, нет! И тысячу раз нет!
Арман, как француз, должен был знать, что отрицание женщины теряет свою силу в прямой пропорции к числу его повторений; а между тем, он удовольствовался этим ответом, по обычаю всех братьев оставаясь слепым к привязанностям своей сестры.
– Так я не буду терять времени, – сказал он. – Я сейчас же пойду в собрание и примусь за дело. Нужно сразу обеспечить за собою Сантерра и его оборванцев.
– Об них нечего беспокоиться; они сами придут к нам сотнями, когда настанет время… А достал ли ты мне то, что я просила – от герцога?
– Да, оно у меня в кармане, я чуть не забыл. Как видишь, за подписью и печатью с пустым местом, оставленным для имени. Знаешь ли ты, Леони, что в твоих руках теперь жизнь человека?
– Только одна? А я хотела дюжину!
– Ты должна распорядиться этим, как можно лучше, потому что другого мы не получим. Гражданин Далимп и то не хотел расстаться с ним. Король решил, что не будут больше выпускаться ордеры в Бастилию за его подписью. На будущее время, он сам будет вписывать имена. Он вовсе не такой дурной король, Леони.
– Ошибаешься, Жак; он ничего не смыслит в этом деле. Это все австриячка вмешивается во все, все проклятая австриячка. А все-таки, она красивая женщина, брат, – эта дочь императоров, стройная прекрасная, с походкой антилопы!
Леони улыбнулась. Всего несколько часов тому назад, Монтарба шепнул ей о ее поразительном сходстве, лицом и фигурой, с королевой.
Глава десятая
– Сударыня, это несправедливость! Это тирания! Я хочу быть и буду отцом и покровителем своего народа!
– Вы, таким образом, лишите королевскую власть всех ее привилегий, всякой опоры.
– Пусть будет так, если привилегии и опоры могут поддерживаться только жестокостью, и притеснениями. Для меня невыносима мысль, что человек, которого я никогда не видел, имени которого я никогда не слышал, будет посажен в тюрьму от моего имени любым негодяем, который купит, или выпросит, или украдет бланк за подписью и печатью короля… Это безобразие, это позор и бесчестие.
– Власть короля Франции не может быть слишком обширна. Не обладание властью, а злоупотребление ею составляет тиранию. Вы забываете, кто вы.
– Я – недостойный потомок Роберта Капета, по прозвищу Сильный, – отвечал король, смеясь. – Будь уверена, друг мой, что меня выучили нашей родословной, прежде чем молитвам. Но с тех пор утекло много воды, как мой предок, Иаков, сделался коннетаблем Франции. Теперь было бы смешно положить меч в ножны и кричать «Бурбон! Нотр-Дам!»
– Такой Бурбон как граф де ла Марш, с десятью тысячами солдат, спас бы Францию и теперь.
– Не беспокойтесь, Франция сама спасет себя. Болезнь была опасна и теперь наступает кризис. Народ много страдал от голода, холода, налогов и жестоких несправедливостей, образчиком которых могут служить эти «опубликованные письма», но народ мой добр и любит своего короля.
Mapия-Антуанетта покачала головой. Думала ли она о своем путешествии от Страсбурга до Компьена, среди восторженных масс народа, готовых положить свою жизнь за один взгляд ее прекрасных глаз; или о парижских рыбных торговках, в их черных атласных платьях, подносивших ей цветы и плоды и приветствовавших грубой, но преданной речью; или, может быть, об отвратительной сцене, разыгранной несколько недель тому назад этими самыми торговками, когда они окружили ее экипаж вместе с толпой полупьяных оборванцев, с бранью и угрозами требуя ее крови? На лице ее появилась улыбка нежности и сострадания, а может быть и невольной иронии, когда она взглянула на мужа, неподвижному лимфатическому темпераменту которого она тщетно старалась придать часть своей силы, твердости и здравого смысла.
В эту минуту, она по своему обыкновению, пришла навестить короля в его собственных апартаментах. Оба они ждали этого момента, как лучшего в течение всего дня, потому что искренно любили друг друга, несмотря на разницу взглядов, характера и воспитания. Комната, в которой они находились, была простая, без всяких излишних украшений, наполнявших прочую часть дворца. По разбросанным по ней склянкам с маслом и стальным опилкам, она напоминала скорее мастерскую ремесленника, чем жилище короля. Самого Людовика, усердно полировавшего какой-то замок, сидя в своем кресле, также легко было принять за простого слесаря. Большой кожаный фартук, закрывавший его придворный костюм и орденскую ленту, в беспорядке падающие волосы, капли пота на лбу и выпачканные руки, все свидетельствовало о его любимой работе. Какой поразительный контраст с царственной женщиной, стоявшей перед ним, с дочерью стольких императоров, в каждом движении которой, в каждой складке ее роскошного и изящного платья, виднелся неоспоримый отпечаток высокого происхождения и воспитания. Понятно, почему она называла его своим Вулканом, жалуясь в шутку, что сама Венера не могла бы выманить это закопченное божество из его кузницы.
А между тем, Мария-Антуанетта не переставала уважать своего мужа даже в те минуты, когда мысль ее возносилась до недосягаемых для него высот. Она умела не замечать его слабости, оправдывать его предрассудки; принимала на себя его промахи и приписывала ему все мудрые и благородные начинания, принадлежащие ей самой. Людовик, любивший в ней сначала ее молодость и красоту, ее детски добродушную веселость и грацию, научился с течением времени ценить ее за более существенные достоинства. Насколько его нерешительный, хотя и благородный характер поддавался постороннему руководству, он охотнее всего подчинялся влиянию жены.
Но относительно так называемых «опубликованных писем», король решил действовать по-своему. Действительно, трудно поверить, чтобы такое злоупотребление властью могло существовать в цивилизованной стране. Бланки этих ордеров, за подписью и печатью короля, мог покупать всякий, даже не за слишком высокую цену, и потом, вписав имя жертвы, заключать ее, без суда и расправы, в живую могилу. Людовик XVI, склонный вообще к полумерам и чувствовавший, подобно своему расточительному предшественнику, болезненное отвращение поступать круто, ограничился запрещением выпускать новые бланки, вместо того, чтобы уничтожить уже существовавшие, и вот на этом– то пункте он решил поставить на своем.
– Я хочу управлять кроткими мерами, – сказал он, ставя на стол замок, который полировал, чтобы полюбоваться им со стороны как каким-нибудь высоким произведением искусства, – для меня невыносима была-бы мысль, что мне повинуются не из любви, а из отвратительного чувства страха. Я не мог бы ни есть, ни пить, ни спать, ни охотиться со спокойным духом, если бы думал, что народ мой трепещет при одном упоминании моего имени… Я лучше согласился бы быть ремесленником, в поте лица добывающим свой хлеб!
Он вытер пот со лба и, надо сознаться, смотрел в эту минуту именно тем, кем мечтал быть.
– И ты не был бы несчастлив в этой скромной доле, друг мой, – отвечала она грустно-шутливо. – Сознайся, что тебе приятнее работать над этим замком восемь часов подряд, чем восемь минут совещаться с министрами о новом налоге или объявлении войны!
– Да, есть много положений в жизни, более желательных, чем положение короля, а в особенности, короля Франции, – отвечал он. – Когда я ставлю замок на бюро, я делаю это по-своему, своими собственными инструментами. Моя пила идет куда я хочу и мне не приходится нести ответственность за ошибки предшественника. Да, право было бы лучше для меня, если бы первый из Капетингов был действительно мясником в Париже, а потомки его, все до последнего, оставались лавочниками…
Дочь Mapии-Tepeзии сдержала свою улыбку, но добрая жена не могла скрыть слез, выступивших ей на глаза.
– Ты был бы безопаснее и, может быть, все мы были бы счастливее, – сказала она. – Ты бы работал для меня и для детей, и мы гораздо больше оставались бы вместе, чем теперь.
Он тихо засмеялся.
– Вы забываете, сударыня, что для простого слесаря мала вероятность жениться на дочери императрицы!
Mapия-Антуанетта откинула назад свою красивую голову.
– А вы напоминаете мне, сударь, об обязанностях, о которых я было позабыла; об обязанностях, о которых я не имею права забывать, пока я королева Франции. Я надеюсь, ваше величество, что вы удостоите меня сегодня своим посещением и будете присутствовать за моим карточным столом.
Улыбка исчезла с его лица, заменившись выражением неудовольствия и досады.
– Только в таком случае, если не будет высокой игры. Она утомляет и расстраивает меня. Довольно уже! Я не одобряю ее по многим причинам… Я уже столько раз говорил об этом.
Королева ласково провела рукой по его разгоряченному лбу.
– Ваше величество, примите совет своей королевы, – сказала она. – Друг мой, неужели ты откажешь в просьбе своей жены?
Более сильная воля взяла верх. Людовик поднес к губам холодную, белую руку своей жены, в комической нерешимости прошелся раза два по комнате и, наконец, принялся снова за свою работу, как человек, который решился «дать убедить себя».
– Ты знаешь, что такое двор в это время года, – продолжала Мария-Антуанетта. – Летом, у нас есть музыка на террасах, танцы при лунном свете, прогулки по саду; наши добрые горожане приходят и уходят без всякого приглашения и всегда найдется, о чем посмеяться. Я стала француженкой до конца ногтей и утверждаю вместе с моими соотечественницами, что развлечения составляют жизненную необходимость.
– Но неужели тебя может занимать проигрыш тысячи франков на одну карту? По-моему гораздо приятнее лечь спать.
– Это занимает мой штат. Это привлекает ко двору тех, кто оставался бы в Париже, или, еще хуже, зарылся бы в провинции. Мы должны стараться окружить себя дворянством. Цель эта не может быть ни слишком велика, ни слишком сильна; ей может быть придется выдержать больше, чем ты предполагаешь. А так как никто не хочет приходить без карт, то нечего делать, приходится развертывать столы и закладывать банк.
– Так лучше пусть играют в каваньоль или в лото. Эти игры, по крайней мере, не так разорительны.
– Каваньоль и лото годились в прошлом поколении. К тому же, ведь и то и другое так надоело тебе. Последний раз как мы играли, ты зевал так, что граф д'Артуа спрятал все свои марки в шляпу, из боязни, как он сказал, чтобы ты не проглотил весь стол.
– Брат мой записной игрок. Ты напрасно поощряешь его. Мне досадно теперь, что мы поехали на скачки в Булонский лес, смотреть его лошадь, Короля Пипина, тем более что она была побита. Английские лошади, английские грумы, английские сапоги, английские манеры и английские ругательства вовсе не пристали французу.
– Но ведь банк – не английская игра. Напротив того, этот чудак, как его, Фицджеральд… видел ее здесь в первый раз, что не помешало ему проиграть в первый же вечер две тысячи луи.
– Две тысячи луи и под моей собственной кровлей, под моей, сударыня, понимаете ли вы? Когда я сам запретил азартные игры в Париже и во всех городах Франции!
– Но ведь ты король, друг мой. Кто может требовать у тебя отчета? Самое право запрещать предполагает уже право не подчиняться общему правилу. Поверь мне, если ты не будешь пользоваться своими привилегиями, они вскоре будут забыты, и если ты снова захочешь воспользоваться ими, поднимутся крики о несправедливости и тирании. Мы и так уже довольно слышим о свободе!
Король глубоко задумался. Лицо его приняло какой-то серый, безжизненный оттенок – как туман, покрывающий фламандские пейзажи – и всегда мало оживленное, получило выражение бессилия и апатии, которое у больного человека считается предвестником смерти. Он просидел несколько минут молча, потом, точно пробудившись от сна. – Пусть будет так, – сказал он. – Отдай нужные приказания, пусть будет, как тебе угодно. Кто знает, долго ли я буду иметь возможность исполнять твои желания. Никто не скажет, что одним из моих последних распоряжений было – противодействовать лучшей, прекраснейшей из жен!.. Королева за минуту перед тем, Mapия-Антуанетта стала теперь только женщиной. Она обвила руками шею своего мужа, и как дитя разразилась рыданиями.
– Радость моя, дорогой мой, – говорила она сквозь рыдания, – мы будем стоять вместе, рука об руку и вместе падем. Ничто, даже самая смерть, не разлучит нас. Но зачем же я говорю о смерти, о падении? Нам нужно только немного благоразумия, твердости и уменья, чтобы жить и победить. Дворянство еще предано нам; буржуа потеряют все с нашим падением, а низшие классы – посмотри, уже приближается весна; с более теплой погодой исчезнут холод и голод, наши и их злейшие враги… Мудрые мероприятия, друг мой, вызванные не страхом, а предусмотрительностью и, прежде всего, твердая рука у кормила даст нам возможность благополучно миновать бурю.
– Если б не наш мальчик, – задумчиво продолжал король, – я бы отказался от престола, и все было бы кончено. Братья мои охотно последовали бы моему примеру. Лишь бы у них был хороший стол, да мягкая постель, да карты и забавы, им ничего больше не нужно… Пусть бы себе выбрали в короли нашего кузена, так как его любят. Сомневаюсь только, чтобы он любил свой народ, как я его люблю, несмотря на все свои уверения и панибратство, и сладкие речи.
– Не говори о нем! Это возмутительно. Ведь он уже надевал красную шапку и выходил на улицы. И это принц царской крови! Человек знатный и по рождению и по воспитанию. Чудовищно! Невероятно!
– Я бы и сам надел красную шапку, – возразил Людовик мягко, – если б это могло принести пользу. Я бы вышел на улицу и охотно отдал бы свою жизнь, если б эта жертва могла сделать народ мой счастливее хотя бы на один день.
– Я знаю, ты не боишься смерти, друг мой. В этом отношении, ты герой, но герой пассивный, не похожий на Роберта Сильного. Тот никогда не созвал бы вновь парламента, раз распустив его… Да, друг мой, и никогда не распустил бы его, не имея у себя за спиной пятидесяти тысяч человек.
– И не снял бы оков со своего народа и не дал бы ему хлеба, и не созвал бы Генеральные штаты, – продолжал Людовик со спокойной улыбкой. – Поверьте, сударыня, политика уступок гораздо более действейная, чем политика ограничений и репрессий. Когда я еду верхом, я не слишком затягиваю поводья, чтобы конь не сбросил меня.
– Но если вы поедете вовсе без поводьев, что тогда?
Разбитый в доводах, человек склонен искать спасения в упорстве.
– Довольно, сударыня, – отвечал король. – Дело собрания – отыскать средства. Для этого оно и созвано.
– Я буду молиться день и ночь, чтоб Господь просветил ум их, – сказала королева. – Представители Франции должны же состоять из лучших и умнейших людей страны. Их советы должны вывести нас из наших затруднений, если только ими не будет управлять чувство страха. Им бы следовало собраться в провинции миль за пятьдесят или шестьдесят отсюда, чтобы революционные крики и сборища не могли иметь на них влияния. Где бы приказали собраться им, ваше величество?
– В Версале, – отвечал Людовик, – это удобнее для весенней охоты.
Mapия-Антуанетта склонила голову в знак согласия, хотя вся кровь похолодела в ее жилах. Неумолимая грозная судьба, казалось, все сильнее накладывала на нее свою руку.
Глава одиннадцатая
Тем не менее, карточный стол был приготовлен в этот вечер. Судя по внутреннему виду Версаля, трудно было поверить, что стране угрожает банкротство, что дворянство разорено и трон близок к падению. Высшие чины придворного штата, веселые, пышные и добродушные, являлись ко двору, как и во времена Людовика XIV. Дамы по-прежнему жеманились и улыбались, шурша шелками и кружевами, сияя драгоценными каменьями. Даже пажи, прислуживавшие гостям, даже лакеи, выкрикивавшие их имена, блистали золотом и позументами. Горсть часовых, принадлежащих королевскому двору, разбросанных там и сям по лестницам и галереям, да небольшой караул швейцарских гвардейцев на дворе – вот и все приготовления к защите, все меры предосторожности, принятые для безопасности королевской семьи, а между тем, в каких-нибудь четырех милях оттуда, беcпокойнейшая чернь в Европе ждала только сигнала, чтобы восстать против своего короля!
– Как он глуп, этот добряк! – подумал Монтарба, высокомерно оглядывая ряды ветеранов, явившихся приветствовать своего государя. – Неужели у него нет даже чувства самосохранения, свойственного самым низшим животным, что он оставляет себя беззащитным в такую минуту? Тут едва можно набрать по тревоге пятьсот человек, между тем, как Сантерру стоит только поднять палец, чтобы наводнить дворец десятью тысячами! И это может случиться гораздо скорее, чем все мы ожидаем… Однако мне пора подумать о собственных делах.
Только после долгих размышлений и совещаний с Леони, граф Арнольд решился, спрятав свое самолюбие в карман, явиться на придворный прием и предстать перед оскорбленной им королевой. Его титул, от которого он, по его словам, так желал бы избавиться, давал ему право являться ко двору, несмотря ни на какую немилость к нему королевской четы, исключая открытого изгнания. К тому же, на эти „игорные вечера", как они назывались, „все прилично одетые" допускались по простой рекомендации служащих и могли свободно ставить свои деньги на карты принцев и принцесс, хотя этикет и запрещал лицам незнатного происхождения садиться за карточный стол. Мало того, в последнее время стал чувствоваться большой недостаток в игроках, достаточно смелых и богатых, чтобы держать банк. Некоторые из общества, как например граф д'Артуа и мистер Фицджеральд ставили такие большие куши, что немногие из частных лиц имели возможность отвечать на них. Как метко заметил наш ирландец «Богатый не имел средств проигрывать, а бедный – выигрывать!» Однажды дошло даже до того, что профессиональные игроки были нарочно привезены из Парижа, чтобы руководить игрой под королевским кровом!
Поэтому Монтарба был уверен, что его примут и примут с радостью, если только он явится снабженный в достаточном количестве презренным металлом; итак, собрав остатки своего состояния, он решил рискнуть всем, в виду угрожавшего кризиса ради возможности выиграть такой куш, который действительно мог способствовать осуществлению его самолюбивых планов. Без денег, он не мог сделать ничего в среде революционеров, между тем как, имей он золото в кармане, они охотно простят ему золотые позументы на его кафтане и с готовностью протянут обагренную кровью руку братства, равенства и свободы.
Он прошел мимо королевы с низким, почтительным поклоном, но Мария-Антуанетта не для того прошла курс придворного обращения в Шенбрунне, чтобы забыть его в Версале; она не заметила Монтарба с полной непринужденностью и самообладанием. Только придворный мог заметить это упущение; но даже придворный мог счесть его совершенно не намеренным. Но граф Арнольд понял, в чем дело и мысленно прибавил новую частицу к счету, за которую со временем хотел потребовать расплаты.
Вокруг стола царило смятение, и разговоры звучали громче, чем может считаться приличным в присутствии короля. Игроков собралось много; несколько колод карт лежали приготовленные, но место банкомета на конце стола оставалось не занятым – и во всем обществе казалось не находилось человека, достаточно богатого и смелого, чтобы принять на себя, вместе с выгодами, огромный риск банка. Даже граф де Артуа, обыкновенно самый рискованный из игроков, колебался и держался в тени, несмотря на настояния королевы.
– Фортуна никогда не благоволит ко мне в присутствии вашего величества, – говорил он. – Она как бы совестится своего предпочтения ко мне, на глазах женщины стоящей выше ее самой.
– И прекрасно делает, – отвечала королева, смеясь. – Вы так долго злоупотребляли ее милостями и улыбками. Она богиня, но в то же время – женщина. Вы истощили ее терпение и она, наконец, покидает вас.
– Я слишком доверился ей, и она изменила мне, – возразил он весело. – Ваше величество правы; она богиня, но в то же время – женщина!
Мария-Антуанетта с высокомерием отвернулась. В словах ее шурина не было ничего оскорбительного, но в них чувствовался тот легкий, игривый тон, который женщины, смотря по своему характеру, принимают за любезность или за оскорбление. В ее втором отечестве, где все классы и возрасты, казалось, считали первым долгом мужчины заставить женщину забыть первый долг женщины, Марии-Антуанетте нередко приходилось выслушивать выражения преданности, относившиеся более к ее личности, чем к королеве. Ее правдивая, нужная германская натура отстранялась от этого курения фимиама, потому что считала его ложным еще более чем неприличным. Там, где несравненный такт француженки сумел бы оценить лесть по достоинству, австрийская эрцгерцогиня придавала ей больше значения, чем следовало, и была или слишком холодна или слишком милостива.
Графа де Артуа, постоянно находившегося в ее обществе, она оскорбляла беспрестанно, но впечатления ветреного графа были мимолетными, так как все чувства его были поглощены одной глубокой страстью к игре. Пальцы его горели от нетерпения поставить ставку, глаза с жадностью пожирали неразрезанные колоды карт, всеми мыслями, всеми желаниями своими он стремился только принять поскорее участие в опьяняющих перипетиях карточной игры.
– Я не могу, – бормотал он. – Не смею рискнуть. Банк должен платить наличными деньгами… Господа, – прибавил он громче, – неужели мы простоим так весь вечер, поглядывая друг на друга через карточный стол? Где Фицджеральд?
Но Фицджеральд был занят где-то в уголке ухаживанием за одной из фрейлин, самой хорошенькой, мы можем быть уверены, храбро объясняясь на чуждом ему языке, на котором говорил с сильным акцентом, как и подобает ирландцу.
К тому же, Фицджеральд был незнатного происхождения и мог бы возникнуть вопрос, имеет ли он право сидеть за карточным столом, хотя тот, кто решился бы высказать подобное сомнение, принужден был бы отстаивать его концом шпаги.
– Мои предки, – говаривал Фицджеральд, окруженный цветом французской аристократии, – были короли, когда ваши были оруженосцами. К тому же, они сражались нагими и голодными в то время, как ваши были сыты и покрыты с ног до головы сталью.
Трудно было спорить с человеком, который любил поддерживать свои доводы шпагой и пистолетом. Утонченно вежливый, пунктуальный, всегда веселый, даже на поле чести, как он выражался, он рисковал своей жизнью на каждом шагу, в виде развлечения, в то время как другой рискует пятифранковой монетой. Если бы не долг вежливости относительно дамы, с которой он разговаривал, он, вероятно, принял бы, несмотря ни на какие соображения, обязанности банкомета.
Между тем, Людовик подошел к столу и на его сонном лице блеснул луч удовольствия, когда он увидел, что карты все еще не разрезаны. Но, вспомнив, что надо же занимать чем-нибудь придворных, и заметив грусть на лице своей жены, он победил в себе чувство отвращения к карточной игре и спросил: почему никто не начинает.
Граф де Артуа засмеялся.
– Брат мой, – сказал он, – вам придется самим держать сегодня банк, если во всем обществе не найдется человека, достаточно преданного, чтобы пожертвовать собою вместо вашего величества!
Король посмотрел вокруг себя с таким непритворным беспокойством, что вызвал общую улыбку. Он жалел не денег, но своего спокойствия. Отчего люди не хотят быть благоразумны и ложиться спать в десять часов?
Монтарба ловко и грациозно выдвинулся из толпы.
– Если это вопрос преданности, то я буду счастлив предупредить всех остальных. Если я удостоюсь чести занять место вашего величества, то постараюсь держать банк всю ночь, против всех ненадежных.
– Браво, браво! – воскликнул де Артуа.
Король казался несказанно обрадованным, между тем как в толпе пронесся шепот: «Хорошо сказано, очень ловко сделано», «А я думал, Монтарба перешел к тем», «Значит, он все еще наш», «Надеюсь, у него хватит денег, чтобы выдержать натиск!»
Началось общее движение; кавалеры и дамы спешили занять места за столом, несколько забывая обычную французскую учтивость. Они тесно уселись вокруг стола, и каждый взял в руки свою колоду, то есть все тринадцать карт, какой-нибудь масти, на одну или несколько из них он мог ставить что хотел. Монтарба предложил снять карты красивой герцогине, сидевшей по его правую сторону, и попросил кого-нибудь сесть на другом конце стола, чтобы помогать ему в ведении игры и исполнять обязанности крупье.
Вскоре игра была в полном разгаре. Монтарба бросал карты направо и налево с такою любезностью, отчетливостью и быстротой соображения, которую не могли не оценить даже играющие, в числе которых находились некоторые из самых сильных игроков двора. Банк – игра по преимуществу азартная и, не вдаваясь в подробности, мы в нескольких словах очертим ее основания:
Сдающий, или банкомет, держа колоду в руках, кладет карты последовательно, по одной, направо и налево, причем правая сторона принадлежит ему, а левая остальным играющим.
Играющие ставят какой угодно куш – в объявленных заранее пределах – на одну или несколько карт своей колоды и выигрывают на каждую соответствующую по числу очков карту банкомета, упавшую налево, точно также как проигрывают, если соответствующая карта упадет направо. Выигрывающий может по желанию удваивать свой куш несколько раз подряд, а благодаря подобным «пароли», как это называется, если счастье благоприятствует ему, выигрыш в семь, пятнадцать, тринадцать, даже шестьдесят раз больше своей первоначальной ставки. Очевидно, что в такую игру огромные суммы переходят в несколько секунд из рук в руки и в один вечер составляются и проигрываются целые состояния.
Король, поставив приличия ради сто луи и выиграв их, спокойно удалился из кружка играющих и ушел спать; но королева, проигрывая уже тысячу, не могла заставить себя последовать его примеру, а продолжала ставить карту за картой, в надежде отыграться, надежде, которой никогда не могут противостоять игроки, хотя давно имели случай познать ее тщетность…
– Как она хороша! – думал граф Арнольд, несмотря на возбуждение игры, находивший время любоваться ею; с откинутыми назад волосами, раскрасневшимися щеками, плотно сжатыми губами и этим холодным, острым блеском глаз! Сколько решимости! Сколько серьезности! И какое сходство с Волчицей!
Банк сильно выигрывал. Игроки с затаенным дыханием наклонялись над столом, со смятыми, изогнутыми картами в дрожащих руках; зрители, составлявшие шумные пари за их спиной, бесцеремонно ложились на плечи и головы сидящих, даже дам, слишком занятых перипетиями игры, чтобы жаловаться или протестовать; намалеванные лица бледнели еще мертвеннее рядом с покрывавшими их румянами; ямки на свежих щечках застывали в холодную, неподвижную улыбку; одна из знатных дам, не стесняясь, громко молилась Богородице о ниспослании ей счастья; а глаза одной молоденькой маркизы даже наполнились слезами!
Черт видимо справлял в этот день свою тризну, и сквозь шум и гам его потехи, его ревностные служители не забывали, пользуясь общей сумятицей, служить дому своего господина, то много выражающим взглядом, то пожатием затянутой в перчатку ручки, то страстным шепотом в нежное, маленькое ушко, которое не стало бы, не должно было, не смело бы слушать, если б не такая толпа!