Текст книги "Дипломатия Второй мировой войны глазами американского посла в СССР Джорджа Кеннана"
Автор книги: Джордж Кеннан
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Вместе с тем мне казалось маловероятным, чтобы Советский Союз вовсе не подвергся ничьей агрессии. Как я отметил тогда, "социальный фанатизм и шовинизм, циничная политика балансирования на грани войны в отношениях с соседями могут отсрочить войну, но не помогут ее избежать". Я был уверен, что в случае начала войны, когда ее участники ослабят друг друга, Россия едва ли удержится от вмешательства, "скорее всего, в качестве хищника".
Сейчас очевидна слабость этого анализа. Я, конечно, недооценил возможность агрессии нацистов против России, хотя на окончательное решение Гитлера о нападении на нее повлияло упорство советской дипломатии в отношении Болгарии и Финляндии (что проявилось во время переговоров с Молотовым в 1940 году), а также и огромная численность армии, которую Сталин сосредоточил на западной границе. Гитлер не решился смириться с подобной концентрацией войск на своем фланге, когда не смог вторгнуться на Британские острова, и ему пришлось перенести атаку на английские позиции в Средиземноморье.
В этом докладе я также не предвидел, что СССР может подвергнуться прямому нападению. Но мое предположение, что Сталин постарается извлечь выгоду из войны между другими странами, подтвердилось в случае с финской войной 1939 – 1941 годов, а также тем, что он организовал агрессию против Болгарии и Японии в последнюю минуту перед крахом этих держав{14}. Можно только догадываться, сколько подобных акций было бы предпринято, если бы Советская армия (как рассчитывал Сталин) оставалась вне большой войны.
Я не проявлял энтузиазма ни в том, что касалось развития советско-американских отношений, ни в отношении советской политики в целом. В 1936 году я подготовил аналитический материал по этой проблеме. Тогда я пытался заглянуть в будущее и оценить возможную перспективу двусторонних российско-американских отношений. Текста этого у меня нет. Сохранилось лишь резюме, составленное мною же в 1938 году, которое я кратко процитирую.
"В экономической сфере следует учитывать сходство географического положения обеих стран и то обстоятельство, что они во многих отношениях будут скорее соперничать, чем дополнять друг друга. Следует также учесть дух соперничества и ненадежность, свойственную политике русских лидеров, отличающихся подозрительностью, бюрократизмом и приверженностью к восточным приемам в своей деятельности. В культурном плане нужно учитывать не только стремление к взаимопониманию народов двух стран и безусловную ценность их потенциала друг для друга, но также свойственное российским правителям стремление не допустить иностранного влияния на свой народ. В политическом плане нужно учитывать исторические традиции России, коварство и подозрительность части ее правителей, продолжительный контакт с азиатскими ордами, влияние Византии, взаимосвязь климата, характера и географического положения страны, не располагающих к организации нормального административного контроля и национальной солидарности.
В целом я не отрицаю возможности взаимовыгодного сотрудничества между нашими странами в ограниченных пределах. Но для этого американская сторона должна быть представлена людьми, у которых есть необходимые для такой работы квалификация и компетентность, готовность к сложностям русской жизни, достаточный уровень образования и особый дар терпения. При отсутствии таких людей с нашей стороны я не вижу особой перспективы развития советско-американских отношений, если не говорить о взаимном непонимании, разочарованиях, претензиях".
Эта оценка и сейчас, 30 лет спустя, не кажется мне пессимистичной. Но тогда она очень отличалась от взглядов самого Франклина Рузвельта, а особенно тех, кого он выбрал в качестве советников в своей политике по отношению к СССР.
Наряду со всеми этими событиями большой политики продолжалась и личная, семейная жизнь с ее заботами, радостями, волнениями. Это – не основная тема моих воспоминаний, но не коснуться ее нельзя.
К зиме 1936 года жена снова ждала ребенка. По какому-то американскому закону будущее гражданство ребенка ставилось под вопрос, если он рождался за границей, а один из родителей не был американцем. Поэтому мы решили, что Аннелиза поедет рожать в США, а вскоре после этого и я поеду домой, взяв отпуск. Ребенок родился в апреле в доме моей сестры в Хайленд-Парк (Иллинойс).
Я приехал туда в мае. К сожалению, я не очень хорошо помню то лето. Помню, как впервые увидел новорожденную, Джоан Элизабет, лежавшую в колыбели. Помню также наш отдых на даче сестры, на одном из Висконсинских озер, где я проводил лето в детстве. Вот уже лет десять я постоянно не жил в Америке и соскучился по родным краям. Словно заново увидел места, где прошли мои юные годы. С тех пор там многое изменилось. Я помнил еще старый Висконсин, до автомобильной эпохи. Теперь же, как я записал в дневнике, "эти места стали малолюдными. Совершив путешествие в 100 миль, я не встретил на шоссе больше ни одного велосипедиста, ни одного пешехода, ни одного всадника. Люди, сидевшие в машинах, которые иногда мчались по дороге, явно не имели отношения к этим краям и были здесь посторонними. Они жили словно в другом мире, где существовало время без пространства. Для нас, живущих здесь, как и для всей живой природы, эти автомобилисты были чем-то вроде опасности, подобной грозе или наводнению, но никакой живой связи с нами они как бы не имели".
По контрасту я вспомнил оживленное шоссе в Англии, где тоже могли быть опасные для пешеходов моменты, но это все же не мешало ни прогулкам, ни общению. У меня возникло ощущение, что мы, живущие в этих краях, сами обеднили собственную жизнь из-за этой перемены, и сам я, прожив много лет в Европе, не смог привыкнуть к этому.
Этот летний визит дал мне почувствовать, что я перестал быть частью своего прежнего мира, оставшись как бы в стороне от него. Дело было не просто в том, что закончились мои детство и юность. Просто прежний мир ушел в прошлое, но произошло это постепенно, и те, кто остался жить на родине, почувствовали это в меньшей мере, чем я. Я почувствовал также, что перестал быть в настоящем смысле частью своей страны, хотя, конечно, сохранил ей верность, которая основывалась теперь на вере в ценности нашей цивилизации, но она была верностью вопреки (выделено мной. – Дж. К.) новому чувству утраты. Это была верность, основанная на принципе, а не на отождествлении с моим прежним миром.
В разгар летней жары мы с женой, двумя маленькими детьми и 19 багажными местами отправились в обратный путь, добрались до Нью-Йорка и сели на корабль, который должен был доставить в Германию, на Олимпийские игры, американскую олимпийскую команду. Примерно через неделю мы прибыли в Гамбург, откуда по железной дороге и морским путем добрались до Норвегии. По Дании нам пришлось ехать в сидячем вагоне, а путешествие по морю также было неспокойным из-за бурной погоды.
Проведя две недели в Норвегии, мы с женой и детьми отправились в Ленинград на корабле "Бергенсфьорд", совершавшем круиз по Балтийскому морю. Туда мы прибыли рано утром в конце августа. Пройдя мимо Кронштадтской морской базы, хранившей воспоминания о Гражданской войне и восстании 1921 года, наш корабль вошел в Ленинградский порт. День выдался по-осеннему мрачным и хмурым. В городе царили обычные суета и сутолока. На старом Николаевском вокзале возник очень неприятный момент, когда толпа разъединила нашу семью, и мы не сразу смогли вновь найти друг друга. Однако все устроилось в последний момент, как часто бывает в России. В Москву мы прибыли на следующее утро. Поезд был настолько длинным, что наш вагон остановился далеко от перрона, и встречающие не смогли нас найти сразу. Когда мы наконец добрались до знакомого здания на Моховой, где нас радушно встретили друзья, я понял, что именно здесь мы по-настоящему дома, в большей мере, чем в Висконсине или Норвегии. Такова жизнь дипломатов.
Уильям Баллит, по моему мнению, которое разделяло большинство коллег, был прекрасным послом, и мы гордились им. Очень одаренный человек, получивший прекрасное образование и воспитание, умел и любил поддерживать интеллектуальное общение, в том числе с такими умнейшими представителями коммунистического движения, как Бухарин и Радек, которые тогда охотно посещали американское посольство в Москве. Он прекрасно знал немецкий и французский, что в значительной мере компенсировало его недостаточное знание русского языка. Баллит всегда поддерживал вокруг себя благоприятную психологическую атмосферу, за что мы все были ему признательны.
Его главной профессиональной слабостью был недостаток терпения. Он прибыл в Россию с большими надеждами и хотел их немедленного осуществления. Не то чтобы Баллит симпатизировал советской идеологии, но питал некоторый излишний оптимизм в отношении намерений советских лидеров. В этом случае его подвели воспоминания об общении с Лениным. Баллит приезжал в Россию во время Парижской мирной конференции в феврале 1919 года с молчаливого согласия президента Вильсона и премьера Ллойд Джорджа. Тогда Баллит встречался с Лениным и другими советскими лидерами. Вернулся он с советскими предложениями – не идеальными, но приемлемыми для западных держав, чтобы можно было прекратить невыгодную военную интервенцию в России и установить более или менее нормальные отношения с советским режимом. Однако с ним обошлись не лучшим образом. Вильсон и Ллойд Джордж проигнорировали привезенные им предложения и публично отрицали всякую ответственность за его поездку в Россию. В качестве советника по русским делам на конференции весьма неудачно выбрали Герберта Гувера, а Баллит в знак протеста на конференции сложил с себя полномочия американского представителя. В то время советское руководство еще не оценивало США однозначно как империалистическую державу, играющую лишь отрицательную роль в международных отношениях. Вернувшись в Россию в 1933 году, Баллит рассчитывал, что линия правительства Рузвельта, свободного от предубеждений и жесткости, свойственных республиканским администрациям предшествующих лет, сразу встретит должное понимание советской стороны.
Однако посол был вскоре разочарован. Руководил страной уже не Ленин, а Сталин, и противоречия с советским правительством по ряду вопросов в 1934 1935 годах привели к тому, что Баллит стал сторонником жесткой линии по отношению к Москве. Все мы охотно поддерживали эту линию, однако она не отвечала общему направлению политики Рузвельта, который не только не оказал послу поддержки, но вскоре перестал прислушиваться к его советам по русским делам, конечно считая, что в ухудшении отношений между двумя странами виноват прежде всего Баллит, с его недостатком такта и выдержки.
Летом 1936 года Баллит ушел в отставку с поста американского посла в СССР и вскоре получил аналогичное назначение в Париж. В тот период посольством руководил временный поверенный в делах США в СССР Лой Хендерсон, очень опытный и компетентный руководитель. Тогда мы превратились в самую уважаемую и информированную дипломатическую миссию в Москве наряду с посольством Германии, которое всегда было на высоте. Наше посольство стало образцом для будущих американских дипломатических миссий. К примеру, мы первыми среди дипломатических миссий серьезно отнеслись к секретности, проблеме шифров и сохранению конфиденциальности наших внутренних переговоров во враждебном окружении. В целях безопасности Баллит доставил в посольство отряд морских пехотинцев в штатском. Но кроме того, мы впервые создали научный подход к своей работе, исходя из основы, созданной еще в Риге. Мы считали очень важным представить наш правильный анализ сути советского режима и разработать верный подход к отношениям с этим режимом. Те трудности и проблемы, с которыми мы сталкивались в нашей работе в Москве, давали нам лишь больше оснований гордиться нашими достижениями. Мы рассматривали самих себя как одинокий бастион американского государства, окруженный океаном враждебности советских официальных властей, и именно поэтому высоко ценили все, чего нам удалось добиться.
Исходя из всего изложенного, можно понять всю глубину нашего разочарования, когда на смену Баллиту в Москву прибыл новый посол Джозеф Дэвис, юрист по образованию и политик-демократ. Возможно, мы были несправедливы к нему – пусть рассудит история. Однако он с самого начала вызвал у нас неприязнь, не столько в личном плане, сколько в плане профессионального соответствия своей миссии. Мы сомневались, понимает ли он, также как мы, важность советско-американских отношений. Мы были убеждены, что он принял свой пост из политических соображений, не вполне отдавая себе отчета в важности взятой на себя задачи. Мы подозревали, что он готов приспособить работу и функции нашей дипломатической миссии к нуждам собственной популярности на родине. Наконец самое худшее: у нас создалось впечатление, что президент не знает или не хочет знать о достижениях в нашей дипломатической работе, что для него пост посла – лишь средство вознаградить того, кто помогал ему во время избирательной кампании. В первый же день появления мистера Дэвиса в Москве мы собрались у Хендерсона, чтобы обсудить, следует ли нам всем уйти в отставку. Мы приняли правильное решение не делать этого, чтобы дать шанс новому послу себя проявить. Решено было скрывать наше глубокое разочарование и относиться к Дэвису лояльно, особенно перед лицом русских и других дипломатических миссий. Но последующие события не принесли нам удовлетворения. Президент не мог придумать ничего более оскорбительного для нас, чем подобное назначение.
Людьми, заслужившими доверие Дэвиса, с которыми он считался и перед которыми излагал свои взгляды, были не сотрудники посольства, а аккредитованные здесь американские журналисты. Тому было много примеров. Я помню, как в 1937 году во время одного из трех крупных процессов Пятакова – Радека – Крестинского – я был переводчиком мистера Дэвиса. В перерывах меня посылали за сандвичами для посла, а он в это время обменивался мнениями с джентльменами из прессы относительно степени вины жертв процесса. Я не помню, чтобы он обсуждал этот вопрос со мной. Судя по его докладам, он в значительной мере верил в обвинения, выдвигаемые против подсудимых.
Дэвиса прежде всего интересовало, чтобы в Америке советско-американские отношения выглядели дружественными, что бы ни скрывалось за их фасадом. Для этого требовался другой стиль докладов и донесений, другой анализ советских мотивов и намерений. Этому тогда мешали не только мы, сотрудники посольства, но и восточноевропейский отдел Госдепартамента, известный также как русский отдел. Он существовал с 1924 года, и возглавлял его мистер Келли, уже упоминаемый в связи с моей берлинской службой. Это был настоящий ученый по своей природе. Он основательно изучал Россию и русский язык и собрал лучшую в США библиотеку по советским делам. При этом его отдел, так же как и наш штат, весьма критически оценивал советскую политику и придерживался жесткой линии в отношениях с Кремлем по многим спорным вопросам, не боясь открытых разногласий.
Поэтому для нас не было полной неожиданностью, когда, месяцев через пять после назначения Дэвиса послом, Келли вызвали к заместителю государственного секретаря и объявили, что отныне восточноевропейский отдел ликвидируется, а его функции переходят к западноевропейскому отделу (известному также, как просто европейский отдел). Замечательное собрание книг Келли передали в Библиотеку конгресса, а особые папки с документами отдела подлежали ликвидации. Теперь вместо прежнего подразделения работали две маленькие группы в европейском отделе – одна занималась Россией, другая – Прибалтикой и Польшей. Я так и не узнал реальных причин этой странной чистки. У нас ходили слухи о ревности сотрудников европейского отдела, которые утверждали, что в русском отделе слишком большое значение придают России, занимаясь ею больше, чем другие специалисты – своими странами. Возможно, в этом была доля правды, но дело, конечно, не сводилось к подобным объяснениям. Есть основания полагать, что это происшествие результат давления Белого дома. Меня удивило, что впоследствии, в 1950-х годах, маккартисты и другие правые не обратили внимания на этот инцидент. Если где-то и можно было найти следы значительного просоветского влияния в правительственных сферах, то именно в этом случае.
Так или иначе, русский отдел был ликвидирован с быстротой, характерной скорее для советской политики, чем для американских государственных дел. Келли отправили послом в Анкару, и вскоре он ушел в отставку. Моему другу Болену в Вашингтоне удалось собрать и спасти от забвения часть библиотеки Келли. Меня отозвали в Вашингтон, в Госдепартамент, а Болена направили в Москву, на мое место.
В так называемой русской группе я прослужил всего около года. Там я общался с моим коллегой и бывшим соучеником Гафлером, который занимался Польшей и Прибалтикой. Мы с ним нередко, как и в студенческие времена, проводили время в политических и философских дискуссиях. За это время, если мне не изменяет память, меня трижды вызывали к начальнику европейского отдела. Лишь однажды я побывал у самого государственного секретаря мистера Халла, которого тогда интересовала судьба каких-то американских коммунистов в России. Я пытался объяснить ему, почему русские коммунисты в период чисток арестовывали своих американских последователей. Таким образом, руководителям Госдепартамента консультация эксперта по России понадобилась за это время лишь четыре раза. Это может быть показателем внимания к России официального Вашингтона в тот период. Европейский отдел действительно старался не принимать Россию слишком всерьез.
Моя отставка из русского отдела была, конечно, реакцией на мое прошение, в котором я ссылался на то, что трудно содержать жену с двумя детьми в Вашингтоне на 5 тысяч долларов в год. Я благодарен руководству за проявленное понимание. Вместе с тем я полагаю, что европейскому отделу было легче принять такое решение, так как мои взгляды на русскую политику расходились со взглядами новой администрации. По крайней мере, меня перевели не в Россию, а в Прагу. Прошло шесть лет, прежде чем я снова начал активно работать на русском направлении.
Глава 4.
Прага, 1938-1939 годы
Путешествие в Прагу нельзя было назвать спокойным. Корабль отплыл из Сэнди-Хук в 2 часа пополудни, и сразу же началась буря на море. Остальная часть поездки пришлась как раз на время мюнхенского кризиса. Европа снова находилась на пороге войны. Первоначально наш пароход направлялся в Гамбург, но вскоре поступило указание изменить курс и высадить пассажиров в Ле-Гавре, после чего растерянных путешественников посадили в специальный поезд и отправили в Париж. Там мы узнали, что члены семей дипломатов в Прагу не попадут, поскольку уже началась их эвакуация. Поэтому на следующее утро, как раз в день Мюнхенской конференции, я попрощался с семьей и улетел в Чехословакию последним регулярным рейсом до Праги. Как раз в это время в аэропорту готовили специальный самолет для Даладье{15}.
В день моего приезда уже стали известны результаты Мюнхенской конференции, и Прага находилась в состоянии подготовки к войне. Мне навсегда запомнились толпы людей на улицах со слезами на глазах: они оплакивали потерю независимости, которой их страна наслаждалась всего двадцать лет. Через несколько часов немецкие войска вошли в пограничные области Чехословакии, и над сердцем страны нависла угроза вторжения. Обстановка была военной, и война, по крайней мере для меня, уже фактически началась, с тем чтобы продолжаться почти восемь лет.
Резиденция нашей миссии находилась в Шенборнском дворце. После эвакуации оставался только мужской персонал. Вся наша миссия занимала лишь небольшую часть здания, остальные помещения пустовали. В огромном саду, который окружал нашу резиденцию, по распоряжению американского правительства уже сооружали бетонное убежище – первое из числа сооруженных для американских представительств, причем его стали строить еще до войны. Интересно, однако, что Прага оказалась чуть ли не единственной из европейских столиц, которую почти не разрушили бомбежки.
Нашим посланником в Праге в то время был Вильбур Карр – один из создателей единой внешнеполитической службы США в 1924 году. Его имя стало в среде американских дипломатов почти легендарным. Долгие годы этот человек ведал в Госдепартаменте административно-хозяйственными вопросами. Теперь же он возглавил нашу дипломатическую миссию в Праге. Этот человек, будучи прекрасным профессионалом, очень хорошо справлялся со своими обязанностями, и трудно было найти для нас лучшего руководителя. Конечно, он не мог изменить к лучшему катастрофическое положение дел, сложившееся тогда в Чехословакии.
Мы все чувствовали себя беспомощными перед лицом надвигавшихся событий. Однако в профессии дипломата очень важно всегда понимать пределы собственных возможностей, и это качество присутствовало у мистера Карра.
Помню, как однажды вечером я долго и тщетно ждал дворецкого, который обычно звал нас к ужину. Наконец, желая понять, что случилось, я отправился в салон и увидел нашего посланника, безмятежно спавшего в кресле, а слуги почтительно стояли в отдалении, не решаясь его будить. Этот человек, который мирно спал в центре Европы во время грозных событий, знаменовавших начало войны, превратился для меня в символ бессилия сторонников порядка и чести перед лицом демонической мощи, вырвавшейся на свободу по воле истории.
Я вспоминаю два поучительных для меня случая, происшедших в тот период. Дипломатов тогда нередко обвиняли в самоуверенности и высокомерии. Мы сами склонны были относить подобные обвинения на счет людских предрассудков, считая себя безгрешными. Но так ли это всегда и было?
Однажды утром, кажется, на четвертый день после моего приезда, в наше здание ворвалась хорошенькая молодая американка, которая тут же, без всяких предисловий, начала обвинять нас в бездействии. Она говорила, что немцы уже захватили Судетскую область, оттуда бегут тысячи чехов. Никто даже и не думает о том, как накормить и где разместить всех этих беженцев. Нам пора бы уже обратить внимание на эту проблему. "Почему вы ничего не делаете?" приставала она к нам.
Мы со вторым секретарем нашего посольства отвечали ей с холодной вежливостью, что мы ничего и не можем поделать в таких обстоятельствах. Никаких официальных решений об оказании беженцам материальной помощи не было; в нашем учреждении мы не имели практически никаких запасов еды и жилых помещений, а средств, выделяемых конгрессом, едва хватало на оплату четырех местных служащих. К тому же все эти страхи мы считали преувеличенными. Поэтому мы отнесли нашу посетительницу к категории невежественных и непрактичных "доброжелателей" и обрадовались, когда она наконец ушла. Однако случилось так, что эта дама, Марта Геллборн, впоследствии стала одним из лучших наших друзей, и мы восхищались ею именно за ее великодушие и силу характера, которые и послужили сначала причиной нашего раздражения. Таким образом, и я и мой коллега получили хороший урок.
Второй случай запомнился мне еще больше. В то время, когда немецкие войска готовились были войти в Богемию, перестали ходить поезда и летать самолеты, связывавшие оккупированную область с остальной страной. Как раз в это время из нашего посольства в Лондоне пришла телеграмма о том, что наш посол там, Джозеф Кеннеди, именно сейчас решил отправить одного из своих сыновей в Европу, чтобы тот на месте ознакомился с происходящим. Нам предлагалось найти возможности, чтобы этот молодой человек смог попасть в Прагу. Нас это разозлило. Джозеф Кеннеди считался в дипломатических кругах неприятным человеком, а его сын тогда не имел вовсе никакого официального статуса. Идея же, что он может "ознакомиться с ситуацией на континенте", с которой мы и так старались ознакомить всех, кого положено, была, с нашей точки зрения, полной нелепостью. С какой стати мы, занятые люди, должны были организовывать это путешествие? Все же, как того требовала служба, я позаботился о том, чтобы Кеннеди-младший попал в Прагу, несмотря на концентрацию немецких войск на границах страны, и смог бы осмотреть там то, что хотел. После этого я с удовольствием с ним распростился, как мне казалось, навсегда.
Если бы кто-нибудь сказал мне тогда, что этот "сомнительный" молодой человек станет в дальнейшем американским президентом, а я сам как дипломат буду с удовольствием служить ему, я бы в это ни за что не поверил. Это происшествие также оказалось для меня важным жизненным уроком.
Я находился в Праге всего около года – вплоть до официального объявления войны в Европе. Примерно в середине этого срока, в марте 1939 года, немцы вошли в Прагу и оккупировали всю Богемию и Моравию. Наша миссия формально была упразднена, но меня с двумя-тремя людьми оставили присматривать за нашим зданием; кроме того, я продолжал работу политического обозревателя. Когда разразилась война, меня перевели в наше посольство в Берлине, под власть которого подпала Чехословакия и вскоре должна была подпасть большая часть остальной Европы.
В эти месяцы мое положение в Праге было почти уникальным. Большинство иностранных журналистов, наехавших сюда во время мюнхенского кризиса, теперь покинули эту страну, и я оставался едва ли не единственным западным политическим обозревателем, постоянно жившим в оккупированной Чехословакии.
Судьба этого народа в то время мало интересовала большие газеты европейских столиц, но она интересовала меня. Потрясенный всем увиденным, я посылал в Вашингтон одно донесение за другим. Может быть, только человек пять в Вашингтоне читали эти материалы. Но годы на службе в Госдепартаменте научили меня писать аналитические материалы даже без надежды на особую реакцию. Я пытался осмыслить чехословацкую драму, развернувшуюся перед моими глазами. Зная русский язык, мне было несложно освоить чешский и словацкий, а работая в Германии, я смог изучить немцев. Служба в Вене дала мне представление о том, чем была тогда Центральная Европа, частью которой являлась Чехословакия.
Я не питал никаких симпатий к нацистам и был тронут судьбой чешского народа, который стал жертвой гитлеровского империализма. Вместе с тем я был далек и от сентиментального энтузиазма английских и американских либералов в отношении режима Бенеша и вообще статуса Центральной Европы после Первой мировой войны. У меня сохранились неприятные воспоминания об узком национализме чехов после моего предыдущего визита в Прагу, а "Малая Антанта"{16}, на которой чехи пытались строить свою международную безопасность с помощью французов, казалась мне неэффективным, искусственным союзом, плодом нереалистичной французской политики в ту эпоху. К тому же мои симпатии были на стороне австрийцев, которые тогда не пользовались расположением других стран Европы, а чехи в период независимости относились к ним с особой враждебностью; между тем чехи, по моему убеждению, многим в своей культуре обязаны австрийскому влиянию.
Таким образом, моя интерпретация мюнхенского кризиса значительно отличалась от интерпретации большинства западных либералов. Кроме того, я не верил в готовность СССР прийти на помощь Чехословакии, даже если бы это сделала Франция. Советские лидеры понимали, что обоснованные опасения поляков и румын за свою территориальную целостность не позволят им пропустить через свою территорию крупные советские военные силы. Поэтому, если бы Франция и Англия начали войну, основное бремя военных действий пришлось бы, по моему мнению, все равно нести им.
Поэтому, если я и сожалел, что во время этого кризиса Англия и Франция не смогли противостоять Гитлеру, то по другим причинам, нежели это было принято среди либералов Запада. Тогда я, сочувствуя трагедии чехословацкого народа, питал в то же время надежду, что у этих событий могут быть и некоторые положительные последствия. Некоторые из этих представлений нашли отражение в моих записях той поры, сделанных вскоре после прибытия в Прагу.
"Здесь, в перенаселенном сердце Европы, где столь обострен дух соперничества, трудно найти такое лекарство от местных болезней, которое бы всех устроило. Перемены всегда проходят болезненно, а теперешние перемены могут в конце концов принести больше экономической безопасности и расовой терпимости людям, которые, увы, нуждаются и в том и в другом.
Чехословакия, в конце концов, центральноевропейская страна, и ее судьбы, так или иначе, связаны с основными силами, действующими в этом регионе. Общепризнанно, что разрушение той меры единства, которое существовало в период империи Габсбургов, имело в этом районе отрицательные последствия для всех заинтересованных сторон. Теперь возникли новые силы, пытающиеся осуществить интеграцию там, где два десятилетия господствовали сепаратизм и разобщенность. Теперь произошло вовлечение Чехословакии в орбиту действия этих сил. Оно совершилось в болезненной, достойной сожаления форме. Но этот процесс лишил Чехословакию не только самостоятельности, но и ответственности. Более того, он не затронул сердца страны. Что самое важное, сбережено для будущего молодое поколение, дисциплинированное и умелое, которое было бы принесено в жертву в случае, если бы романтическое, но безнадежное сопротивление предпочли унизительному, но действительно героическому реализму".
К сожалению, долгое время сохранять подобный умеренный оптимизм было невозможно. Уже зимой стало ясно, что Мюнхенское соглашение поставило перед немцами новый выбор в отношении судьбы остальной части Чехословакии. Тогда, перед тем как немцы вошли в Прагу, я побывал в Словакии и Рутинии{17}, изучив положение в этих провинциях. В своих донесениях я писал, что ситуация там очень неустойчивая. Эти регионы обращались за помощью к Праге, которая и сама переживала множество трудностей, а на местах власть переходила к поддерживаемым Германией пронацистским элементам. Я писал в январе 1939 года: "Быстрое достижение Словакией автономии есть лишь временное следствие происходящего сейчас перехода реальной власти в Центральной Европе от Вены и Будапешта к Берлину. Потеря ею автономии после завершения этого процесса будет возвращением к естественному порядку вещей". В марте того же года я писал, что Рутиния вновь обретет политическую и экономическую целостность в рамках Венгрии, как ее естественная историческая часть (это действительно вскоре произошло). В конце января я приготовил для нашего посланника Карра донесение, касающееся судеб Богемии и Моравии, исторического сердца Чехословакии: