355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джон Твелв Хоукс » Лягух » Текст книги (страница 3)
Лягух
  • Текст добавлен: 9 сентября 2016, 23:16

Текст книги "Лягух"


Автор книги: Джон Твелв Хоукс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)

А теперь позвольте мне перейти непосредственно к своему недугу. Ведь я уже достаточно подготовил то ложе детской привязанности, где он лежал, свернувшись клубочком, как и я сам лежал, свернувшись клубочком в своей кроватке теми весенними вечерами, когда дорогая Матушка читала мне о лягушке Армане. И в конце каждого такого вечернего эпизода я великодушно позволял Маме вернуться к отцу – дурак дураком [6]6
  Аллюзия на комедию У. Шекспира «Как вам это понравится» (акт II, сцена 4)


[Закрыть]
, так и подмывает меня сказать.

Как я часто говорил, прямо или косвенно, счастливое детство нужно лишь для того, чтобы подготовить благодатную почву для самых скверных обстоятельств. И даже мой недуг, по степени и блеску не уступавший тем мучениям, которые терпел Кристоф от своей странноватой матери, придавал началу моей жизни особую форму удовольствия.

И каким же образом обрушился на меня тот поразительный удар, от которого я так и не смог оправиться, но без которого мне бы не жить? Довольно бесшумно. Однажды, когда я вновь пришел на лягушачий пруд и лежал, терпеливо дожидаясь прибытия Армана, тот попросту не явился. Ни тебе всплеска, ни даже его уродливой головы над водой. Ровным счетом ничего! Лист кувшинки был пуст; я устал ждать или, скорее, поддался самой неприятной форме разочарования из-за того, что Арман бросил меня. Я лежал на животе у теплой кромки пруда, ощущая пустоту и голод, каких никогда не испытывал прежде. В высоте не парило ни одной хищной птицы, и даже стрекозы не тревожили маслянистую поверхность пруда. Неужели с Арманом что-то случилось? Быть может, его обтянутое кожей тело неподвижно лежит в выгоревшей траве, уже высушенное вплоть до последних рыхлых остатков его черной шкуры? Или, возможно, он просто отдыхает на дне пруда, наполовину зарывшись в спасительный ил, и дремлет, почему-то напрочь забыв о ребенке, оказавшемся в полной зависимости от его загадочного уродства? Мог ли он прятаться умышленно, подобно мне, лишавшему Кристофа своих посещений? Способна ли на жестокость лягушка?

Так прошел день. Целый день. После этого безуспешного дежурства я дулся и хмурился, как сыч, и Мама с Папой не смели обмолвиться между собой даже словечком, в силу запрета, наложенного моим мрачным настроением. В ту первую ночь мне с трудом удалось увлечься внешностью и звуками воображаемой лягушки, когда Мама оживила ее своим ласковым голосом, – в такую ярость привело меня невыносимое поведение лягушки настоящей! Что, если я больше никогда не увижу настоящего Армана? Или буду встречать его крайне нерегулярно, когда меньше всего ждешь его появления? И только в условиях, резко отличающихся от тех, которые созданы самим прудом? Если бы в ту первую ночь я знал, что моя лягушка-повелительница исчезла навсегда, по крайней мере, в том виде, в каком я ее знал, то наверняка не смог бы жить дальше и в ту же секунду испустил бы дух. Единственным моим утешением были те чувства, которые охватили бы Маму и Папу при виде сморщенного кожистого комка, обнаруженного ими в моей остывшей кроватке.

Конечно, шок от исчезновения Армана нарастал постепенно, и поэтому мне удалось выдержать эту перемену в своей жизни, пока не наступил тот день и час, когда мокрое существо возвратилось ко мне – в той форме, которой я меньше всего ожидал, – и стало самой сутью моего недуга. Разумеется, моя решимость дождаться его на берегу пруда росла с каждым днем. Меня не провести какой-то там лягушке! Я пережил бы ее обман, злорадство и даже смерть, если этим объяснялось ее отсутствие. Я бы успокоился, облизал пересохшие губы и заставил ее вернуться силой одного лишь желания.

Затем наступил день и час в числе прочих, которые настолько поглощали меня, что я давным-давно перестал улыбаться или приходить к Маме на кухню молодого графа и с трудом выдерживал ее вечернее чтение. Что-то привлекло мое внимание – непривычная цветовая вспышка. Я еще больше нахмурился, замедлил дыхание, пока оно не стало еле слышным, с величайшей осторожностью приподнялся на локтях и не спускал глаз с этого назойливого цвета. Мгновение спустя они показались в поле моего зрения. Две утки! Две яркие утки, плывшие бок о бок по маленькому лоскутку стоячей воды, обычно скрытому от глаз. Так вот в чем разгадка? Значит, эти бездеятельные птицы, совершенно чужие на моем пруду, напугали лягушку и загнали ее в темные глубины? На секунду мне полегчало, ведь если этим уткам удалось напугать Армана, то я, конечно, мог бы напугать их самих. Но потом еще один беззвучный взгляд раскрыл, наконец, истину. Они были даже не естественными, а искусственными захватчиками нашего пруда! В следующий миг я увидел, что они – слишком яркие для живых уток, их головы не поворачиваются, а сами они застыли на инертной, тинистой поверхности. И как же эти копии живых уток очутились здесь и с таким дурашливым видом плавали по воде, полностью принадлежавшей Арману, мне и различным видам питаемой ею растительности? Папа! Ну конечно, Папа! При виде яркой краски, которая блестела и переливалась на их деревянных перьях, меня вдруг осенило: теми ранними вечерами, когда я уже вот-вот должен был начать ходить, но еще не ходил, Папа вырезал деревянных уток перед огнем, угасавшим на горячих камнях нашего очага. Наверное, матери очень тяжело было держать меня на коленях, а Папа сосредоточенно щурился, попыхивая трубкой и обтесывая лезвием ножа деревянные чурочки, которым суждено было со временем превратиться в этих противных уток – безжизненных, но не мертвых.

Дорогой Папочка – и как я сразу не догадался! Я бросился в воду. Я решил очистить пруд от этой пародии на двух уток, безобидно привязанных веревкой к берегу (ведь они наверняка были привязаны), но одним своим присутствием разрушивших целостность этого болотца и вызвавших неимоверную панику у моего разгневанного Армана. Я, конечно, не имел ни малейшего представления о глубине водоема и, вполне возможно, ушел бы под воду и утонул, словно бы в малодушной попытке увязнуть вместе с Арманом в тине или некоем сплетении корней и водорослей, готовом поймать меня вслед за моей лягушкой. Но эта вода, теплая и немножко гнилостная, как я заметил мимоходом, поглотила меня лишь по грудь, и я шел вперед, проталкиваясь, упорно пробиваясь к этим мерзким уткам. Я натыкался на ямы и тонул, беспомощно колотя по воде своими детскими ручонками, но все ближе подходил к ни о чем не подозревавшим птицам.

Наконец я добрался до них, схватил, сорвал с привязи и зашвырнул на берег. Успев наглотаться воды, я медленно подтянулся и тоже выбрался на сушу. Чтобы перевести дух, я лег рядом с колючим кустом, в котором застряли бело-зеленая и бело-голубая утки. Я быстро забыл о том, что заставило меня так напрячься, перевернулся на спину и, широко разинув рот, погрузился в глубочайший сон. Казалось, я подпал под чары Армана из «Сказок», что, как я теперь убедился, и произошло в действительности.

Так или иначе то был миг моего бездействия, поворотный пункт всей моей жизни. Внезапно я проснулся от боли, точно зная, где находится Арман и что произошло во время моего сна без сновидений. Я сказал «без сновидений», но даже сейчас вспоминаю свои непривычные ощущения на берегу, – как распирало во рту и как его резко, грубо заполняло что-то похожее на мокрые жесткие пальцы; краткие, безрезультатные рвотные потуги и затем – боль, от которой я проснулся, корчась и задыхаясь. Я был убежден, что во всем виновата вероломная лягушка, поселившаяся во мне, и сама мысль об этом вызвала у меня еще более мучительные рвотные спазмы, которые не привели ни к чему: ни единой струйки болотной водицы, никаких знаков присутствия Армана, никакого облегчения. Лишь судорога, из-за которой я прижимал колени к груди, так, словно бы меня пнули ногой в мой бедный раздутый животик, и, как я уже сказал, уверенность в том, что же вызвало мое нынешнее состояние. Не стоит забывать, что до этого самого дня я отличался крепким здоровьем двухлетнего карапуза, наделенного более чем достаточным весом и силой и боготворимого теми, кому посчастливилось принять его из рук благожелательной судьбы. Моей самой большой неприятностью был кашель или укус заблудившейся пчелы. Жизнь моя казалась ослепительным солнечным светом по сравнению с существованием болезненного малыша Кристофа. И вот теперь – это.

К счастью, боль в моем обычно здоровом животе резко утихла, когда я услышал, как Мама нежно зовет меня в сумерках, которые начали сгущаться, пока я спал. Я даже думаю, что улыбнулся, когда внезапно избавился от боли и услыхал голос дорогой Матушки. Помнится, мне пришло тогда на ум, что не каждый ребенок создан для тех страданий, которые я только что испытал и буду снова и снова испытывать в течение всей своей жизни, и что не каждый маленький мальчик носит в себе такую же тайну, как я.

В тот вечер я с удвоенным интересом слушал новую «Сказку о лягушке по имени Арман», не страдая от кишечных колик, хотя Мама обратила внимание на мое бледное лицо – разве солнце нисколечко не изменило его цвет? – и мою игривую улыбку. Новый приступ случился лишь через несколько дней, и мне вместе с Мамой пришлось встать раньше времени из-за обеденного стола, чтобы отправиться в кроватку. Теперь я понимаю, что ее белые простыни все время сулили мне отнюдь не здоровое, а недужное детство.

– Он не заболел, Мари? – с тревогой спросил отец, стоя внизу лестницы. – Бедненький наш Головастик!

– Не сердись, Мишель-Андре, – отозвалась сверху Мама. – Сегодня тебе придется доесть обед самому.

– Как скажешь, Мари, – ответил он немного обиженным тоном, и мне стало достаточно ясно, что тушеный цыпленок волновал его больше, чем мое здоровье и благополучие, и что, в действительности, он недоволен тем, что матери нет за столом. Это произошло лишь через несколько дней после того, как во мне поселился Арман, и в этом заключалось нечто новое. Я понял, что никогда еще не испытывал такого желания, чтобы Мама сидела возле моей кроватки, а не внизу с отцом. Мне самому хотелось определять длительность ее ночных бдений, и любая боль, но в особенности – эта, вполне заслуживала моего нового удовольствия: отнимать у Папы его милую женушку, вынуждая его доедать свой быстро остывающий обед в тишине. Таков был двойной и внешне противоречивый подарок Армана – дорогая Матушка и боль в животе, то нестерпимая, то утихающая, с помощью которой я, если можно так выразиться, навязывал себя домашним. Этот Арман был хитрым малым: интуитивно догадавшись о моих самых сокровенных желаниях, он удовлетворил их, взамен причинив мне величайшие страдания.

– Паскаль, – прошептала явно встревоженная Мама на третий или четвертый вечер моей по-новому обустроенной жизни, – может, не надо мне сегодня читать?

– Нет, Мамочка, – ответил я – в буквальном смысле ответил! В тот вечер, держась за животик и пытаясь ничем не выдать всей степени собственной боли, я произнес свои первые слова: – Нет, Мама, прошу тебя, почитай мне.

– Но Паскалик, дорогой, – прошептала она, – из-за боли ты не сможешь слушать. Может, лучше я просто поглажу тебе лобик?

– Нет, Мама, – повторил я так тихо, что сумел скрыть удивление, которое у меня вызвала собственная способность говорить, причем говорить как взрослый, а не как запинающийся ребенок. – Я хочу, чтобы ты прочитала мне, и не одну, а сразу три сказки. И еще, Мама, – добавил я, словно бы о чем-то вспомнив, – я хочу, чтобы ты положила ладонь мне на лобик.

– Бедненький Паскаль, – прошептала она и сделала всё, о чем я просил.

И, да будет вам известно, то были длинные сказки, занимавшие большую часть ночи. Матушка слегка хмурилась, а я сидел в постели, подняв колени и закусив пухлую нижнюю губку, достойную херувимчика, уверяю вас, между двумя рядами младенческих зубиков. Я не отводил глаз от Мамы, чувствуя, как выступает пот на лбу, который она целовала в ту ночь после каждой сказки. Я слушал и видел заботу на ее лице, которое, очевидно, было не просто очаровательной маской обожания, и чем больше она тревожилась, тем явственнее становилась ее любовь к своему первому и единственному ребенку. То была долгая ночь – приключения Армана следовали одно за другим, вплывая в мое сознание и выплывая из него. Какой ужас – этот сорванец Анри отрубил своим перочинным ножиком одну из крохотных лягушачьих лапок! И целый хор далеких лягушек наполнял ночь своей траурной песнью, словно бы оплакивая мой недуг и утрату короля, которым наверняка был настоящий Арман. Лишь изредка я вдыхал аромат невидимого фруктового сада или теплый воздух, когда в полудреме самозабвенно слушал Маму, следил за движениями ее губ и незаметно надавливал на свой живот. Я надеялся, что мои пальцы нащупают большую лягушку и я смогу подтолкнуть ее и заставить переменить позу, даже сделаться плоской и маленькой, чтобы тем самым уменьшить боль.

Однажды рискнул вмешаться мой отец.

– Мари, – позвал он снизу лестницы, неумело подражая театральному шепоту; его нетерпение было вполне очевидным для Мамы и для меня, – может, хватит сидеть с ним? Так и ночь скоро пройдет.

Мама прервала чтение, отметила место в книге белым пальчиком и на цыпочках вышла на лестницу:

– Иди спать, Мишель-Андре! Я спущусь, как только смогу.

– Наш Головастик – просто чудо, Мари. Но прошу тебя, иди в постель.

После чего я тихо и даже с наслаждением простонал, выразив ровно столько упорства, сколько требовалось для того, чтобы не слишком встревожить мать, но все же заставить ее поспешно вернуться ко мне. В окне у нее за спиной начинало светать, и голоса далеких крохотных лягушек затихали один за другим. Вскоре после этого Арман тоже, наверное, угомонился, поскольку боль прошла и я уснул так же крепко, как Арман, услыхав перед этим, как Мама спустилась по лестнице. Если бы она оглянулась через плечо, то с удовольствием заметила бы едва уловимую улыбку на губах своего утомленного чада.

Конечно, присутствие лягушки у меня в животе принесло с собой не только эту почти невыносимую боль. Она была похожа на золотистый соус, придававший пикантности тому блаженству, которое я испытывал безмятежными ночами, безраздельно владея своей дорогой Матушкой. В первую очередь я начал бояться за свое питание и его влияние на Армана. Я прекрасно знал, что обычно он ел разнообразных насекомых, водоросли и малюсенькие корешки да побеги, росшие в пруду, от которого навсегда отказался. И что же теперь? Я тотчас отбросил мысль о том, чтобы питаться тем же, чем питался Арман, прежде чем он принял отважное решение покинуть свой пруд и переселиться в мой живот. А что, если он будет медленно издыхать от голода и найдет жалкую смерть во тьме самого сокровенного источника моей жизни? Спокойно он не издохнет, в этом-то я был уверен, и, очевидно, отомстит за себя таким способом, которого я бы, наверное, не вынес. В конце концов, он, дохлый, будет лежать во мне – какая нестерпимая мысль! Одно дело – носить внутри себя живую непослушную лягушку, и совсем другое – ходить с животом, обремененным бесполезным трупом. И если бы он издох, то, видимо, я утратил бы ясность и силу боли, или же ее потенциал, заложенный теперь внизу моего живота. Во всяком случае, я стал есть меньше, отказывая себе в знаменитых маминых ростбифах и свежей тушеной ягнятине – boeufengelйe[7]7
  Говяжий студень (фр.)


[Закрыть]
больше не для меня! – и украдкой начал питаться и, следовательно, кормить Армана полными пригоршнями блестящего зерна. Но вскоре еще более мучительная мысль вызвала у меня величайшее смятение и даже беспомощность, а именно: я боялся потерять ту самую лягушку, того самого непрошеного гостя, которого сейчас с таким отчаянием у себя принимал. Грубо говоря, я изо всех сил сдерживал свой младенческий кишечник, и каждое утро, посидев на своем фарфоровом горшочке, с неподдельным страхом изучал его содержимое, всякий раз боясь увидеть там Армана, который плескался бы в моей внушительной ночной посудине, подобно издыхающей в тазу рыбе. Впрочем, эти страхи оказались излишними, пока мой отец и бедный старичок мсье Реми, наш деревенский аптекарь, не пробудили их в порыве неуместного врачебного рвения. Тем временем у меня по-прежнему возникали случайные судороги, большей частью – по ночам, когда Мама читала и с шелестом медленно переворачивала страницы. Часто по утрам, когда я просыпался, она лежала рядом со мной, полностью одетая, но совсем растрепанная. Ее голова покоилась на моей подушке, а непременный сборник сказок был закрыт и валялся между нами. Мамина забота обо мне становилась все более усердной и изнурительной, хотя на самом деле то была всего лишь материнская любовь, сладко приправленная материнской тревогой.

Напомнить ли вам о «Кухаркиной молитве»? Как странно – я помню грубую папину песенку о бабушкиных зубах – всех двадцати двух! – но не могу воспроизвести слово в слово, строка за строкой, молитву своей матери. Возможно, она вспоминается мне лишь отрывочно, потому что больше пристала бы старухе, нежели моей Маме. Вряд ли она сама написала этот текст, но любила читать его мне в графской кухне. О чем говорилось в молитве? Об украшавших лосося и куропатку гвоздиках? И пылком призыве приготовить язычки еще не переставших петь птиц? О заливном и жареном шербете? И, наконец, о желании использовать все свои познания лишь для того, чтобы преломить немножко хлеба за Божьим столом? Как трогательно, что моя Мама воплощала в себе такое мастерство и при этом обладала такой простой душой!

Мне казалось, что Папу я тоже знал как облупленного. Например, я считал его, подобно себе самому, жертвой лягушки, и думал, что, несмотря на замешательство и уныние, он не мог оказать серьезного сопротивления той вновь возникшей ситуации, при которой я чуть ли не отнял у него дорогую Маму. Единственный и к тому же больной ребенок, как никто другой, способен обмануть привычные ожидания супружеской жизни. Мог ли мой отец состязаться со своим страдающим сыном и невидимой, но всесильной лягушкой? Ему оставалось лишь занять одинокое место за столом и самыми роскошными брачными ночами с моей Мамой (эту мысль я отгоняю от себя изо всех сил) ложиться в холодную постель, не в силах возвратить жену. Увы, я ошибался, хотя, принимая все во внимание, ему удавалось довольно долго сдерживать себя и сохранять видимость самоотверженного смирения с моей, по-видимому, неизлечимой болезнью. На самом деле, когда в воздухе уже посвежело и началась жатва, дорогой Папочка, к моему удивлению, опять встал между Мамой и мной. И как же он прекратил наши ночные чтения и грубо вернул себе жену? Ловко сыграв на моем нездоровье. Иными словами, человек, который претендовал на добродушие, искренность и наивную вульгарность, а на самом деле был настолько эгоцентричен, что любой из маминых «выходных», как он их называл, погружал его в глубочайшую тоску, в конце концов, получил любимую женщину обратно, просто высказавшись в мою защиту. Я никогда бы не подумал, что он окажется таким находчивым и замыслит столь откровенную, но действенную хитрость!

– Мари, – сказал он однажды вечером, когда Мама поставила перед ним его большую, дымящуюся фарфоровую тарелку (салфетка уже была заправлена за его воротничок) и решила подняться ко мне в спальню, – эти страдания невыносимы. Я говорю не о своих или о наших с тобой страданиях. Я человек терпеливый. А такой, как ты, заботливой матери в целом свете не сыскать! Нет, Мари, я говорю о Паскале. Вдруг из-за нашей доброты мальчонка на всю жизнь останется калекой? Как бы нам не опоздать!

При этих словах мать тихонько вскрикнула и – как мне показалась сверху лестницы, где я притаился в своей ночной рубашечке, пытаясь унять дрожь в теле и сдержать закипающую злость Армана, – должно быть, остановилась и приложила свои холодные пальчики к широко раскрытому папиному рту.

– Мишель-Андре, – услышал я ее испуганный шепот. – Прошу тебя, милый, не говори так!

– Но ведь это мой долг, Мари.

– Я слушаю тебя, Мишель-Андре.

– Я обязан сказать тебе, что даже материнская любовь не способна заменить медицинский уход! Заглушая боль в животе, можно принести больше вреда, чем пользы. В таких случаях необходимо лечение, а вовсе не детские сказки! Иначе, Мари…

– Тише, Мишель-Андре. Прошу тебя, замолчи. Я все поняла.

– Тогда завтра же отвезем его к мсье Реми.

– Хорошо, милый.

Вот так, в одночасье, отец вновь превратился в кормильца, защитника и авторитетного мужа, который оберегает жену и ребенка, подобно огромному мертвому дереву, пророчески и, если можно так выразиться, бестолково нависающему над живым болотом. Каким же он был притворщиком!

В ту ночь боль была такой сильной, что Мама совсем забросила «Сказки о лягушке по имени Арман», просто легла ко мне под холодные простыни и успокаивала меня всю ночь, пока мой собственный Арман, разволновавшись и разозлившись вместе со мною, в конце концов не уступил ее ласкам. Вскоре я последовал его примеру.

Как правило, предстоящий визит к мсье Реми, который не только служил аптекарем в ближайшей к поместью Ардант деревне, но и выступал также в роли нашего местного дантиста и практикующего врача, пробуждал во мне самые радужные надежды. Его аптека была сущим раем для маленького мальчика – уютное темное помещение, пропахшее пилюлями и порошками, капсулами и тяжелыми пузырьками с черной жидкостью и разделенное надвое перегородкой из отполированного руками красного дерева, которая поднималась от плиточного пола почти до самого потолка. Эта старая деревянная стенка, за которой работали мсье Реми и его ассистентка, была украшена загадочными образчиками резьбы по дереву, причудливыми завитками и натертыми до блеска фигурками. В деревянных нишах стояли большие кувшины из желтовато-белого фарфора, с наклейками, ясно указывавшими на их содержимое. А каким чудесным прибором были старые весы из меди и железа с их механизмом и небольшим рядом гирек! Этот простой и в то же время сложный аппарат служил идеальным двойником больших часов в углу: весы – совершенно неподвижные, но всегда готовые точно отмерить дозу лекарства для мсье Реми, часы – тоже прикованные к месту, но с длинным маятником внутри; его постоянное раскачивание и громкое тиканье выражали монотонность самой идеи движения. Я не обращал внимания на толпу хворых граждан, которые всегда выстраивались в очередь в аптеке мсье Реми, неловко передвигаясь по этому чистому помещению и важно рассуждая о вещах, находившихся за пределами их разумения. Многие из них были испуганными и поникшими, словно дети, стыдились собственной сыпи, переломов и несварения и ждали своей очереди у конторки, напоминавшей окошко кассира в нашем старом банке, за которой стоял наш доброжелательный врачеватель – мсье Реми. Меня никогда не отталкивала неизбежная убогость болезни, и я считал аптеку не прибежищем больных и травмированных, а центральной вехой своего детства, созданной исключительно для моего удовольствия. В конце концов, я никогда не заходил в аптеку с какой-нибудь жалобой, большой или малой, к врачу. Во время наших нечастых визитов к мсье Реми я выступал в роли маминого спутника, а Матушка вовсе не была похожа на других поселян, обращавшихся к нему за помощью и добрым словом.

В те времена аптекарь был не менее важной персоной в этой маленькой деревушке, нежели священник, а его рабочее место – таким же вневременным и центральным, как темная, уродливая церковь, куда большинство народа стекалось по воскресеньям. К счастью для меня, молодой граф и его супруга мирились с аптекой, но не выносили церкви, и поэтому родители мои, в отличие от остального населения поместья Ардант, следовали их примеру. Почему «к счастью для меня»? Полагаю, просто потому, что я не был рожден для учебы или подчинения холодным интересам человека в черной рясе и черной шляпе с сильно обвисшими полями. В любом случае, как уже сказано, я любил нашу местную аптеку. Кроме того, поездка в деревню всегда была связана не только с возможностью поглазеть на дива, что хранились в блестящих склянках и ящиках устрашающего вида, и понаблюдать за тем, как моя дорогая Мама, во всей своей красе, наклонялась и шепотом консультировалась с мсье Реми – улыбчивым пожилым мужчиной с высоким воротничком и в белом фартуке. Поездка сулила также прогулку на могучем графском «ситроене».

Какая это была величественная машина – длинная и высокая, единственный автомобиль в округе на многие километры, огромное сверкающее творение, покрытое светло-бежевым лаком! То был цвет крепдешиновых платьев с оборками, украшенных темно-шоколадными лентами и принадлежавших жене молодого графа. Это авто водил сам Папа, который сидел впереди, гордо подняв голову и вытянув руки во всю длину, чтобы обхватить обеими ладонями руль. Именно в этой машине мы вместе с Мамой совершали поездки в деревню, уютно расположившись на заднем сиденье и весело вдыхая запах разогретой кожи и пары двигателя. Какая неразлучная парочка – аптека и роскошный автомобиль! И как благородно было со стороны молодого графа предоставлять свое авто Папе для семейных нужд.

Но в тот день, когда Папа решил избавить меня от боли и тем самым вызвать неимоверную панику у лягушки, которая принадлежала мне и была совершенно неизвестна всему остальному миру, мы уже не были счастливой семьей, севшей в «ситроен» и умчавшейся в деревню. С самого начала мой суровый, озабоченный отец никак не мог завести двигатель. Мама держала меня за руку безо всякого восторга. Какая-то жирная утка чуть было не пала жертвой нашего общего подавленного настроения. И что бы вы думали? Когда мы въехали на деревенскую площадь, священник как раз отправлял заупокойную службу. Мы остановились у аптеки такой тяжелой и темной массой, что полностью затенили старый катафалк на конной тяге, выставленный перед церковью. И только позднее мне стало известно, что добродушный мсье Реми сам продал матери маленького Кристофа мышиный яд. Хотя, впрочем, чего еще можно было ожидать?

Мелодрама? Почему бы и нет? В те времена аптекарь трудился рука об руку с деревенским священником, хотя они и не желали друг с другом разговаривать. А кто еще способен так же дурно, как наши соотечественники, обращаться с одинокими общественными писсуарами, которые сделаны в форме поставленных на попа гробов, да к тому же из фарфора? В конечном счете невоспитанность – лишь верх отчаяния. Она просто показывает, насколько мы легкомысленны.

Но вернемся к церкви, аптеке и «ситроену», уже отвлекшему внимание толпы от лошади, катафалка и гроба, который осторожно показался в дверях церкви, когда раздался погребальный звон. Мы сидели в машине: Папа – на переднем сиденье, точно такой же угрюмый и молчаливый, как и в начале нашей поездки, а я – один на заднем, хватаясь безо всякой надобности за живот и страшась возвращения Мамы и его последствий. Салон графского авто был просторным и безликим благодаря запаху кожи и горючего и всем тем скрытым механизмам, что приводили его в движение. Но, несмотря на гордость и аристократическую позу за рулем, Папа вопреки желанию вносил в эту царственную атмосферу слабые запахи скотного двора, которыми славился и от которых не мог избавиться, как бы себя ни скоблил. Так уж повелось, что от личного шофера молодого графа пахло курами и коровьим навозом.

Мама вернулась. Медленно, с торжественным, но растерянным видом Папа вышел из машины, чтобы помочь Маме, которая принесла несколько пакетов, завернутых в белую бумагу, возвратилась ко мне и села рядом. Какой она была бледной и серьезной, несмотря на слабую улыбку.

– Все прошло удачно, Мари? – спросил Папа. – Я так и думал.

Деревня вновь задрожала в такт нашему огромному ожившему двигателю. И мы поехали на восток, к поместью Ардант, а катафалк проследовал, естественно, на запад – к печальной обители старинных памятников и фотографий любимых покойников. Разве нельзя назвать судьбоносным тот факт, что похороны отца маленького Кристофа совпали с днем, когда мой собственный отец напал на мою лягушку, используя мать в качестве посредницы своего мнимого сострадания? Разумеется, можно. И, наверное, маленькому Кристофу, в конечном счете, повезло больше, чем мне. Кто знает? По крайней мере, у его отца жизнь оказалась короче, чем у моего.

Открыв дверцу авто для моей заваленной свертками матери, Папа сразу отступил в сторону, все еще втайне наслаждаясь важностью момента и насупив черные брови, а Мама выронила свертки и, наклонившись, обняла меня за талию. Смеясь и возвращаясь в свое привычное оптимистическое настроение, она заключила меня в свои девичьи, пахнущие материнством объятия, оставив Папу подбирать свертки.

– Мари, – сказал он после того, как сложил их на исцарапанный, жирный кухонный стол или, возможно, снова отдал матери – какая разница? – и поспешно ретировался к раскрытой двери, – наверное, я не смогу оставаться в доме, пока ты будешь ухаживать за нашим маленьким Головастиком. Ты же знаешь, я не выношу боли, его и твоей. Меня сразу вырвет, любимая.

– Дорогой Мишель-Андре, – сказала она со смехом, вновь порозовев, и к ней вернулась привычная энергия и расторопность, – ты просто слишком чувствителен. Сходи погуляй, милый. Мы недолго.

И вот наконец мы остались одни – дорогая Матушка и я, на пороге чего-то глубоко личного, как я интуитивно догадывался, да к тому же средь бела дня. Мое предчувствие усиливалось вместе с моим удовольствием или с тем удовольствием, которое, очевидно, предвкушала дорогая Матушка. Она с обнадеживающим рвением набрала целые охапки пушистых белых полотенец (и сама не зная, сколько их хранилось в различных сундуках и на полках) и поставила кастрюлю на огонь. Затем встала рядом со мной на колени, чтобы распаковать свертки. Так что мы вместе могли рассмотреть длинный гибкий шланг, пузатую стеклянную бутылочку, воронку, пробки и зажимы, а также картонную коробку с ароматными солями, – всем этим снабдил нас добрый и преданный мсье Реми. Можно представить себе, о чем она думала, когда, кивая, выслушивала распоряжения старика.

С неохотой – точнее, с опаской – я взобрался по лестнице в свою озаренную солнцем комнату. Мой симпатичный ночной горшок, который, по словам Мамы, нам не понадобится, еще сильнее раздувался в моем сознании, его содержимое закипало, и, по-прежнему прячась за миленькой цветастой занавеской моего ночного столика, он казался как никогда чреватым той страшной участью, которую сулил Арману и мне. Как я мог обеспечить безопасность Армана и при этом подвергнуть себя маминому обряду очищения, который, как она уверяла, не причинит мне каких-либо неудобств и очень быстро закончится? Даже тогда я совершенно не понимал, что предстояло в недалеком будущем Арману и мне или, по крайней мере, вначале мне одному, но знал, что возникший конфликт был неразрешимым.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю