Текст книги "Приключения Тома Бомбадила и другие истории"
Автор книги: Джон Рональд Руэл Толкин
Жанры:
Классическое фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 17 страниц)
Далее. Кроме рассказов о путешествиях, я бы также исключил из круга сказок любую историю, которая для объяснения происходящих в ней чудес пользуется мотивом сновидения, человеческого сна. Даже если пересказанное сновидение само по себе во всех отношениях является сказкой, все повествование в целом от сказки сильно отличается. Такая история напоминает хорошую картину в перекошенной раме. Нет сомнений, что Сновидение связано с Феерией. Во время сна высвобождаются необычные способности сознания. Порою в сновидениях человек на краткое время обретает волшебную способность расцветить и оживить историю в самый момент ее зарождения. Бывает, что само сновидение – сказка почти эльфийская по своей непринужденности и мастерству, – но только пока оно длится. Однако если бодрствующий автор заявляет, что его рассказ – всего лишь сон, значит, он намеренно обманывает ожидания, обманывает исконное желание, которое является сутью Феерии: увидеть исполнение воображаемого чуда, независимое от сознания, где это чудо зародилось. О феях часто говорят (не знаю, правда это или клевета), что они насылают иллюзии, обманывают людей «фантазиями». Но это – их дело. К нашей проблеме оно отношения не имеет. Во всяком случае, такой обман встречается в историях, где сами феи не иллюзорны, где за «фантазиями» скрываются реальные устремления и силы, независимые от сознания и целей человека.
Для настоящей сказки (в отличие от случаев, когда ее форма используется с более мелкими или менее достойными целями) существенно, чтобы все, в ней происходящее, было представлено как «истинное». На значении слова «истинное» в этом контексте я еще остановлюсь. Поскольку в сказке речь идет о «чудесах», в ней нельзя употреблять такое обрамление или мотивы, которые бы свидетельствовали, что вся история, в которой эти чудеса происходят, вымышлена или иллюзорна. Конечно, бывают такие великолепные истории, что читатель забывает об обрамлении. А иногда история может иметь успех именно как рассказ о сновидении. Таковы книги Льюиса Кэррола об Алисе, в которых обрамление и движение сюжета основаны на мотиве сновидения. По этой причине (а также по ряду других) «Алиса» – не волшебная сказка[см. примечание А]
[Закрыть].
Есть еще один тип рассказа о чудесах, который я бы исключил из круга волшебных сказок, – опять-таки не потому, что они, эти рассказы, мне не нравятся. Это сказки о животных. Возьмем пример у Лэнга: «Сердце обезьяны», рассказ племени суахили, приведенный в «Лиловой книге сказок». В нем злая акула обманом уговорила обезьяну прокатиться у нее на спине и, проплыв половину расстояния до своего дома, объявила, что султан ее страны болен и, чтобы вылечить его недуг, необходимо обезьянье сердце. Но обезьяна перехитрила акулу и заставила вернуться, утверждая, что сердце осталось дома и висит в мешке на дереве.
Конечно, сказка о животных связана с волшебной сказкой. В волшебных сказках звери, птицы и другие существа тоже часто говорят, как люди. До некоторой степени (часто очень малой) это чудо вытекает из исконного желания, имеющего отношение к самой сути Феерии, – желания общаться с другими живыми существами. Но говорящие животные в сказках, выделившихся в отдельную ветвь, мало связаны с этим желанием, а чаще вообще не имеют к нему отношения. Гораздо ближе к истинным целям Феерии волшебная способность людей понимать наречия птиц, зверей и деревьев. Что касается историй, где люди играют второстепенную роль, и особенно рассказов, где образы животных – лишь маски, скрывающие людей для удобства сатирика или моралиста, такие истории – не волшебные сказки, а сказки о животных или басни, будь это «Роман о Лисе», «Рассказ монастырского капеллана», «Братец Кролик» или всего лишь «Три поросенка». Рассказы Беатрикс Поттер располагаются у границ Феерии, но, я считаю, по большей части вне ее. Близость их к Феерии объясняется сильным морализаторским элементом (я имею в виду пронизывающее их моральное начало, а не аллегорический смысл). Но «Кролик Питер», хотя и содержит запрет (а в Стране Фей есть запреты, как, вероятно, и во всей Вселенной, в любой сфере, в любом измерении), остается сказкой о животных.
Так вот, «Сердце обезьяны», безусловно, тоже всего лишь сказка о животных. Подозреваю, что Лэнг ее включил в число волшебных сказок не потому, что она занимательна, а как раз потому, что сердце обезьяны предположительно осталось висеть на дереве в мешке. Для Лэнга, специалиста по фольклору, это была важная деталь, несмотря даже на то, что здесь этот любопытный мотив использован как шутка: ведь на самом деле сердце было на своем обычном месте, у обезьяны в груди. Тем не менее эта деталь, несомненно, представляет собой переосмысление древнего и очень распространенного представления (встречающегося и в волшебных сказках) о том, что жизнь или сила человека или иного существа заключается в каком-либо предмете и находится где угодно; или же они заключаются в какой-либо части тела (обычно в сердце), которую можно отделить и спрятать в мешок, под камень или в яйцо. Среди недавних обработок фольклора это представление использовано Джорджем Макдональдом в сказке «Сердце великана», центральный мотив которой (как и многие детали) заимствован из известных народных сказок. И наоборот, в глубокой древности это же представление встречается в одной из самых первых записанных историй, «Сказании о двух братьях» из египетского папируса д'Орсиньи. Там младший брат говорит старшему: «Я зачарую свое сердце и возложу его на цветок кедра. И срубят кедр, и падет сердце наземь, и ты придешь искать его, пусть даже будешь искать семь лет; но когда найдешь, положи в сосуд с холодной водой, и воистину оживу».
Это интересное верование и приведенные сравнения подводят нас по второму вопросу: каково происхождение волшебных сказок? Это, конечно, должно означать: происхождение волшебного элемента. Спрашивать же, каково происхождение сюжетов, как бы мы их ни определяли, – это все равно что спрашивать, каково происхождение языка и сознания.
Происхождение
Вообще говоря, вопрос о происхождении волшебного элемента в конечном счете сводится к этим же фундаментальным проблемам. Но в сказках есть много мотивов (например, сердце, которое можно вынуть; одежды, превращающие в лебедей; магические кольца, табу, злые мачехи и даже сами феи), которые можно изучать, не касаясь этого основного вопроса. Однако такие исследования лежат в сфере науки (по крайней мере, этого добиваются исследователи), ими занимаются фольклористы и антропологи, то есть люди, использующие сказки не по назначению, а в качестве источника доказательств и информации по интересующим их проблемам. Сама по себе эта процедура вполне законна – но исследователи такого типа часто высказывали странные суждения из-за того, что не знали или забывали о природе сказки в целом. Этим ученым многократное использование одного и того же мотива (например, мотива вынутого сердца) кажется особенно важным. Настолько важным, что фольклористы готовы, встретив его, покинуть свою область исследований, да еще и выражают свои мысли, используя дезориентирующую «скоропись» – она особенно вредна, если проникает из монографий по фольклору в книги о литературе. Среди ученых принято считать, что любые две сказки, построенные на одном и том же фольклорном мотиве или на сходных комбинациях мотивов,– это «одна и та же сказка». Они пишут, что «Беовульф» – «это лишь вариант „Земляного человечка” братьев Гримм», что «Норвежский черный бык» – это «Аленький цветочек» и в придачу «известная история Амура и Психеи», что норвежская «Госпожа-служанка» или гэльская «Битва птиц» и множество ее версий и вариантов – «та же история, что и греческая легенда о Ясоне и Медее».
В заявлениях такого рода, возможно, есть доля правды (хотя она и выражена в неряшливо-сокращенном виде), но эта правда не относится к сказкам как искусству, литературе. Ведь для искусства важны в первую очередь именно акценты, атмосфера, не поддающиеся классификации конкретные детали рассказа, а главное – общий смысл, который оживляет весь сюжетный скелет. Шекспировский «Король Лир» и «Брут» Лайамона – разные вещи. Или возьмем наиболее яркий пример – «Красную шапочку». Не столь уж важно, что поздний вариант этой истории, в котором девочку спасают дровосеки, оказывается прямой переработкой сказки Перро, где ее съедает волк. Главное же – то, что в позднем варианте конец счастливый (более или менее, если не слишком скорбеть о бабушке), а у Перро – нет. Это очень важное различие. Я к нему еще вернусь.
Конечно, я не отрицаю притягательности научного подхода. Во мне тоже живет желание распутывать сложную историю переплетенных ветвей Древа Сказок. Похожее желание испытывает лингвист, прорубающий тропу в дебрях Языка, – а об этом я кое-что знаю. Но даже в отношении языка я считаю, что гораздо важнее и труднее уяснить и подробно описать существенные стороны и особенности данного языка в живом литературном памятнике, чем проследить его историческое развитие. Поэтому, возвращаясь к сказкам, скажу следующее: на мой взгляд, гораздо интереснее и по-своему труднее рассмотреть, что они собой представляют сейчас, чем стали для нас, какие ценности привнес в них за долгие века алхимик-время. Я бы выразился словами Дейсента: «Нам должно хватать супа, стоящего перед нами. Ни к чему стремиться увидеть бычьи кости, из которых его сварили». Впрочем, как это ни странно, под «супом» Дейсент имел в виду хаотические и весьма сомнительные сведения о доисторических временах, основанные на догадках едва народившейся сравнительной филологии, а «стремлением увидеть кости» у него названы требования опубликовать доказательства и факты, легшие в основу теории. Я же под «супом» разумею сказку в том виде, как она дана нам автором или рассказчиком, а под «костями» – ее материал или источники (в тех весьма редких случаях, когда они известны). Но, конечно же, я ничего не имею против критики супа как такового.
По этим причинам я лишь затрону вопрос о происхождении сказки. В этой области я недостаточно компетентен, чтобы говорить подробно. Но это не беда, поскольку из трех поставленных в начале века вопросов этот для моих рассуждений наименее важен, так что будет достаточно и нескольких замечаний.
Несомненно, волшебные сказки зародились в глубокой древности. В самых ранних письменных памятниках обнаруживаются записи, родственные сказкам, причем они появляются повсюду, где есть язык. Мы, очевидно, сталкиваемся с вариантом проблемы, стоящей перед археологией и сравнительным языкознанием – это необходимость сделать выбор между независимым развитием (или, скорее, созданием) сходных явлений, наследованием от общего прототипа и разновременной диффузией из одного или нескольких центров. Любые споры чаще всего начинаются из-за того, что спорщики стараются излишне упростить явление. Спор между приверженцами трех перечисленных теорий, на мой взгляд, не является исключением. История сказок, вероятно, сложнее, чем история рода человеческого, и не менее сложна, чем история языка. Все три пути – независимое создание, наследование и диффузия – очевидно, сыграли свою роль в формировании сложной структуры сказки. А ныне разве что эльфы сумеют распутать эту головоломку[44]44
Если не считать особенно удачных случаев или некоторых деталей. Вообще говоря, легче распутать одну нить (происшествие, имя, мотив), чем проследить историю картины, сплетенной из множества нитей. Ибо в картине появляется новое качество: она – не просто сумма нитей; исходя только из них объяснить ее невозможно. Здесь-то и заключается слабость, изначально присущая аналитическому (или «научному») методу: пользуясь им, можно много узнать об отдельных элементах рассказа, но мало или вообще ничего – об их эффекте в любом данном рассказе.
[Закрыть]. Из этих трех путей создание – основной, самый важный, а потому, естественно, и самый загадочный путь. Два других при обратном движении приводят в конечном счете к той же фигуре создателя. Диффузия (заимствование в пространстве) предмета материальной культуры или волшебной сказки попросту переносит вопрос о происхождении в другое место. В предполагаемом центре диффузии находится точка, где когда-то жил создатель. То же самое относится и к наследованию (заимствованию во времени): при изучении пути наследования мы в конце концов доберемся до древнего создателя. Если же мы считаем, что время от времени независимо друг от друга в разных местах появлялись сходные идеи, темы и приемы, мы просто допускаем существование не одного, а нескольких древних создателей, но ничуть не приближаемся к пониманию их дара.
Языкознание ныне низвергнуто с трона, на котором когда-то восседало в следственной комиссии по этим проблемам. Можно без сожалений отбросить точку зрения Макса Мюллера на мифологию как на «болезнь языка». Мифология вовсе не болезнь, хотя, как и все человеческое, может заболеть. С таким же успехом можно сказать, что мышление – болезнь сознания. Ближе к истине звучало бы утверждение, что языки, особенно современные европейские языки, – болезнь мифологии. И все же Язык нельзя оставлять без внимания. Язык (то есть воплощенное сознание) и сказания появились в нашем мире одновременно. Человеческое сознание, наделенное способностью обобщать и абстрагировать, видит не только зеленую траву, отличая ее от всех других объектов (и обнаруживая, что она красива), но видит также, что, будучи травой, она еще и зелена. Каким великим событием было изобретение прилагательного, как оно подхлестнуло сознание, которым было создано! Во всей Феерии нет заговора или заклинания мощнее. И это неудивительно: ведь заклинания можно рассматривать как своеобразный вид прилагательных, как часть речи в грамматике мифа. Сознание, придумавшее такие слова, как легкий, тяжелый, серый, желтый, неподвижный, быстрый, породило волшебство, которое способно тяжести делать легкими и летучими, превращать серый свинец в желтое золото, а неподвижную скалу – в быстрый ручей. Сознание, способное на первое, способно и на второе – и, естественно, и то и другое свершилось. Если мы можем отделить зелень от травы, голубизну от неба, красноту от крови, мы уже в какой-то сфере обладаем чародейской силой, и в нас пробуждается желание приложить эту силу к миру, лежащему за пределами нашего сознания. Это не значит, что мы правильно распорядимся своими чарами в любой сфере. Может быть, мы придадим человеческому лицу мертвенно-зеленый цвет – и произведем на свет страшилище; может быть, заставим светить странную и грозную синюю луну – а можем покрыть леса серебряной листвой, а овец – золотым руном и вложить жаркое пламя в грудь холодного дракона. И так называемая «фантазия» создаст небывалое. Родится Феерия. Человек станет творцом вторичного мира.
Итак, важнейшее свойство Феерии – в том, что в этой стране мгновенно овеществляются видения «фантазии». Естественно, не все фантазии падшего человека прекрасны и благотворны. И эльфы, способные (действительно или по слухам) овеществлять видения, тоже видятся ему запятнанными тем же проклятием. Мне кажется, слишком редко рассматривают именно эту область «мифологии» – творение вторичных миров, в отличие от изображения или символической интерпретации красот и ужасов нашего мира. Почему так происходит? Потому ли, что ее легче отыскать в Феерии, чем на Олимпе? Что она считается сферой «низшей мифологии», а не «высшей»? Было много споров, как соотносятся народная сказка и миф. Но даже если бы этот вопрос не вызывал споров, на нем необходимо остановиться, раз уж мы хотя бы вкратце рассматриваем происхождение сказки.
Одно время господствовало мнение, что все эти сказания произошли от «природных мифов». Олимпийцы, согласно этой теории, персонифицируют солнце, рассвет, ночь и т. д., а истории, которые про них рассказывали, первоначально были мифами (здесь больше подходит слово «аллегория») о взаимодействии стихий и процессах, происходящих в природе. Затем в эпосе, героической легенде, саге эти истории были локализованы в реально существующих местах и очеловечены: действовать в них стали герои-предки, то есть люди, пусть более могучие, чем современные. И наконец эти легенды, совсем измельчав, превратились в народные сказания, Märchen, волшебные сказки, – короче, в истории для детей.
В этой теории истина, по-моему, вывернута наизнанку. Чем ближе к своему предполагаемому прототипу «природный миф» (или аллегория), тем он неинтереснее, тем меньше света может пролить на реальность. Давайте на минуту предположим вслед за теорией, что, собственно, в мире нет прямого соответствия мифологическим «богам» – нет таких индивидов, а есть только астрономические объекты и метеорологические явления. В таком случае придать этим природным объектам индивидуальность и великолепие может только человек, пользуясь своим индивидуальным же даром. Индивидуальность порождается только индивидом. Пусть боги получили свое сияние и красоту от прекрасной природы – но ведь именно человек добыл для них это великолепие, выделив его из солнца, луны, облаков. Свою индивидуальность боги приняли прямо из его рук. И, наконец, отблеск божественности, лежащий на них, они также получили при посредничестве человека из невидимого мира Сверхъестественного. Между высшей и низшей мифологией нет глубокого различия. Их герои оживлены (если оживлены вообще) одной и той же жизненной силой так же, как в мире смертных – король и крестьянин.
Возьмем пример. Казалось бы, типичная олимпийская «природно-мифологическая» фигура – скандинавский бог Тор. Его имя по-норвежски означает «гром», а его молот, Мъелльнир, нетрудно интерпретировать как молнию. И все же у Тора есть (судя по сохранившимся памятникам) весьма определенный характер, индивидуальность, которой ни гром, ни молния не обладают, хотя некоторые ее детали и соотносятся с этими природными явлениями, например рыжая борода, громкий голос, вспыльчивость и слепая, все сметающая сила. Тем не менее было бы бессмысленно задаваться вопросом, что появилось раньше: природная аллегория о персонифицированном громе, который гремит в горах, дробит скалы и валит деревья, или рассказы о гневливом, необычайно сильном, но не особенно умном рыжебородом фермере, который во всем (кроме разве что роста) очень напоминает скандинавских фермеров (boendr), глубоко почитавших Тора. Существует мнение, что образ Тора «измельчал» и превратился в образ такого человека, – и противоположное мнение, что человек «возрос» и превратился в бога. Но я думаю, что обе точки зрения неверны, если их брать по отдельности, если настаивать, что один из процессов предшествовал другому. Более разумно предположить, что фермер пришел рассказчику на ум в тот самый момент, когда он придавал Грому лицо и голос, что всякий раз, когда рассказчик слышал, как бушует фермер, в горах перекатывался гром.
Конечно, Тора следует расценивать как представителя высшей мифологической аристократии: он один из правителей мира. Но все же история, рассказанная о нем в «Песни о Трюме» («Старшая Эдда»),– это, конечно, просто волшебная сказка. В сравнении с другими скандинавскими песнями, «Песнь о Трюме» довольно древняя, но вообще-то она создана не так уж давно (900 г. н. э. или немного раньше). Нет, однако, никаких причин предполагать, что раз эта история по типу относится к народным сказаниям и не отличается возвышенностью, значит, она «не первобытна». Если бы мы могли двигаться назад во времени, мы, возможно, видели бы, как в этой сказке изменяются детали или как она уступает место другим сказкам. Но пока существовал бы Тор (любой Тор, не обязательно скандинавский), была бы и сказка. В тот момент, когда сказка исчезла бы, остался бы только гром, которого еще никогда не слышал человек.
Иногда в мифологии действительно ощущается нечто «высшее»: божественность, право на власть (в отличие от обладания властью), долг поклонения – то, что зовется «религией». Эндрю Лэнг как-то сказал (и его за это до сих пор хвалят), что мифология и религия (в строгом смысле слова) – две разные вещи, которые неразрывно переплелись, хотя мифология сама по себе почти лишена религиозного содержания[45]45
Это подтверждается внимательным и сочувственным изучением «примитивных» народов, то есть народов, которые, как и их предки, исповедуют язычество и, как мы говорим, «нецивилизованны». Если не вникать в детали, вам откроются лишь самые примитивные рассказы; при более тщательном анализе вы обнаружите космологические мифы; только терпение и проникновение в душу народа позволит вам узнать его философию и религию – то, чему он действительно поклоняется. Причем далеко не всегда предметом поклонения являются «боги»: их значимость может варьировать и часто зависит от отдельной личности.
[Закрыть].
Так или иначе, мифология и религия переплелись – а может быть, когда-то в давние времена их разъединили, и с тех пор они медленно, через лабиринт ошибок, через хаос идут к новому слиянию. Даже у сказок, взятых в целом, есть три лица: Мистическое, обращенное к Сверхъестественному; Волшебное, обращенное к Природе; Зеркало жалости и презрения, обращенное к Человеку. Сущностное лицо Феерии среднее, Волшебное. Что касается двух других, то они появляются в разных пропорциях (если вообще появляются) – решение здесь зависит от отдельного рассказчика. Сказка может использоваться как Mirour de l'Omme (Зеркало Человека), но ее можно (хотя и не с такой легкостью) превратить и в форму воплощения Мистического. Этого, по крайней мере, пытался добиться Джордж Макдональд, и наградой ему были истории, отмеченные красотой и мощью и когда он достигал успеха (например, в «Золотом ключе», который он называл волшебной сказкой), и даже когда полного успеха достичь не удавалось (например, в «Лилит», которую он называл романом).
Давайте ненадолго вернемся к «супу», о котором я уже упоминал. Говоря об истории сказаний, и особенно волшебных сказок, следует заметить, что «горшок с супом», то есть Котел Сказаний, кипел всегда и в него постоянно добавляли новые ингредиенты, вкусные и невкусные. По этой причине (берем первый попавшийся пример) тот факт, что в XIII веке историю, напоминающую гриммовскую «Королевну-гусятницу», рассказывали о Берте Широконогой, матери Карла Великого, абсолютно ничего не доказывает: ни того, что эта история в XIII веке спускалась с Олимпа или из Асгарда и по дороге прихватила с собой легендарного древнего короля, а в дальнейшем превратилась в «семейную сказку»; ни того, что она, наоборот, взбиралась наверх. Сейчас эта сказка широко известна и не связывается ни с матерью Карла, ни с какой-либо другой исторической личностью. Из этого мы, конечно, не можем сделать вывод, что с матерью Карла ничего подобного не происходило (хотя чаще всего из подобных фактов именно такие выводы и делаются). Мнение о том, что эта история не относится к Берте Широконогой, должно быть основано на чем-нибудь другом: например, на таких деталях, которые, согласно мировоззрению исследователя, невозможны в «реальной жизни», так что он просто не поверит рассказу, даже если бы его связывали только с Бертой, или на существовании бесспорных исторических свидетельств о том, что настоящая жизнь Берты была совсем не похожа на описанную, так что исследователь не поверит рассказу, даже если его мировоззрение допускает в «реальной жизни» все, о чем идет речь. Мне представляется, что бессмысленно объявлять лживым рассказ о том, как архиепископ Кентерберийский поскользнулся на банановой кожуре, лишь на том основании, что подобную комическую неприятность якобы пережили и многие другие люди, главным образом достойные пожилые джентльмены. Можно не поверить этому рассказу, если в нем говорится, что ангел (или даже эльф) предупреждал архиепископа не надевать гамаши в пятницу, если он не хочет поскользнуться. Можно не поверить и в том случае, если рассказ утверждает, что все это произошло, скажем, между 1940 и 1945 годом. Но хватит об этом. С этим вопросом все ясно, и не мне первому. Он не связан прямо с моими целями. И если я здесь говорю об этом, так только потому, что люди, изучающие происхождение сказок, постоянно забывают об очевидном.
Однако как же обстоит дело с банановой кожурой? Мы ею начинаем заниматься лишь после того, как ее отвергли историки. Для нас она становится полезной, когда серьезные люди ее выкинули. Историк, по-видимому, скажет, что рассказ о банановой кожуре «связали с архиепископом» точно так же, как говорит, основываясь на исторических свидетельствах, что «„Королевну-гусятницу” связали с Бертой». Для науки, которую обычно называют «историей», это еще безобидное выражение. Но действительно ли оно хорошо описывает процессы, происходившие и происходящие в истории создания сказаний? По-моему, нет. Мне кажется, правильнее сказать, что архиепископа связали с банановой кожурой, а Берта превратилась в королевну-гусятницу. Или еще лучше: я бы сказал, что архиепископа и мать Карла Великого сунули в Котел и они попали прямехонько в Суп. Они – просто новые ингредиенты, добавленные к тому, что уже варилось. И это для них – большая честь, поскольку в Супе было много вещей более древних, более мощных, прекрасных, смешных и ужасных, чем они сами как исторические личности.
Думаю, совершенно очевидно, что Артур, бывший когда-то историческим деятелем (но, вероятно, не особенно выдающимся), тоже оказался в Котле. Там он довольно долго варился вместе со множеством более древних существ и событий, принадлежавших Феерии и мифологии, и даже с несколькими вполне историческими косточками (такими, как противостояние Альфреда датчанам), и наконец явился вновь – уже королем Феерии. То же самое произошло и с великим скандинавским «артуровским» двором королей данов, Скильдингов древнеанглийских сказаний. На короле Хродгаре и его родичах клеймо реальной истории отпечаталось куда ярче, чем на Артуре; но даже в самых древних английских сказаниях эти герои связаны со множеством сказочных персонажей и событий, – а значит, побывали в Котле. Я говорю сейчас об остатках древнейших сохранившихся английских (хотя именно в Англии их знают плохо) сказаний о Феерии или о пограничных с ней областях не для того, чтобы обсуждать превращение мальчика-медвежонка в витязя Беовульфа или объяснять вторжение чудовища Гренделя в королевские палаты Хродгара. Мне хотелось бы указать на другую характерную черту этих преданий: они представляют собой исключительно яркий пример соотношения между «волшебным элементом», с одной стороны, и богами, королями, безымянными людьми – с другой. На мой взгляд, они подтверждают точку зрения, согласно которой «волшебный элемент» не появляется и не исчезает, а все время присутствует в Котле Сказаний, поджидая, когда великие герои мифов и историй или пока безымянные Он и Она попадут в кипящее варево – поодиночке или скопом, независимо от звания и положения.
Главным врагом короля Хродгара был Фрода, король хадобардов. До нас дошли отголоски странного, необычного для скандинавских героических легенд рассказа о дочери Хродгара Фреавару: Ингельд, сын Фроды, по происхождению враг ее семьи, полюбил ее и женился на ней, что привело к катастрофе. Этот мотив исключительно интересен и многозначителен. За старинной родовой распрей возвышается фигура бога, которого скандинавы называли Фрей («Господин») или Ингви-Фрей, а англы звали Инг, – это бог плодородия в древнескандинавской мифологии (и религии). Вражда королевских родов была связана со священным местом отправления культа этого божества. Ингельд и его отец носят обрядовые имена этого культа. Имя Фреавару означает «Защита Господина» (то есть Фрея). А о самом Фрее позднее (в Древней Исландии) рассказывали, что он, увидев издали, полюбил девушку из рода, враждебного богам, – Гердр, дочь великана Гюмира, – и женился на ней. Доказывает ли это, что Ингельд, Фреавару и их любовь «существовали только в мифе»? Думаю, что нет. История часто напоминает миф, так как в конечном счете они состоят из одного материала. Если в действительности не было ни Ингельда, ни Фреавару или, по крайней мере, они никогда не любили друг друга – значит, на них перенесен рассказ о неизвестных мужчине и женщине или, точнее, они вошли в рассказ о других. Они оказались в Котле, где веками кипит на огне множество сильных чувств, и среди них – Любовь с первого взгляда. То же самое относится и к богу. Если бы никогда юноша не влюблялся, случайно встретив девушку, и не обнаруживал, что между ним и возлюбленной стоит старая вражда, никогда и бог Фрей не увидел бы с трона Одина Гердр, дочь великана. Но раз уж мы говорим о Котле, нужно упомянуть и о Поварах. В Котле варится всякая всячина, но Повара зачерпывают половником не наугад. Их выбор – не последнее дело. В конце концов боги – это боги, и весьма важно, что именно о них рассказывают. Поэтому приходится признать, что история любви, скорее всего, будет рассказана об историческом принце и, кроме того, скорее можно ожидать, что она действительно случилась в историческом роду с традициями Золотого Фрея и ванов, а не в роду с традициями Одина Гота, Некроманта, пожирателя ворон, Владыки Мертвецов. Неудивительно, что слово «очарование» может относиться и к рассказанной истории, и к власти над людьми.
Но когда сделано все, что может сделать исследователь: собраны и сопоставлены сказания множества краев; элементы, повсеместно встречающиеся в волшебных сказках (мачехи, заколдованные медведи и быки, колдуны-людоеды, табуированные имена и т. п.), объяснены как остатки древних обычаев, когда-то действовавших в повседневной жизни, или как верования, которые когда-то считались истинными, – остается еще вопрос, о котором слишком часто забывают: какое действие оказывают сейчас эти отголоски старины, сохранившиеся в сказках.
Прежде всего они древние, а древность привлекательна сама по себе. С детства со мною остаются красота и ужас гриммовского «Миндального дерева» (Von dem Machandelboom)[46]46
У Толкина: «The beauty and horror of The Juniper Tree (Von dem Machandelboom)...». Непонятно, откуда переводчик взял миндальное дерево. Всю жизнь оно было можжевеловым. Не говоря уже о том, что в книге и немецкое название сказки напечатано с ошибкой, здесь исправленной. (Прим. rumbero).
[Закрыть] с его изысканным и трагическим началом, отвратительным каннибальским варевом, ужасными костями и веселой, мстительной душой-птичкой, которая вылетает из тумана, окутавшего дерево. И все же главное, что сохранила память от этой сказки, – не красота и не ужас, а отдаленность, огромная бездна времени, которую не измерить даже twe tusend Johr (двумя тысячами лет). Без варева и костей (которые теперь часто скрывают от детей в смягченных обработках сказок братьев Гримм[47]47
А не надо бы – или уж скрывать всю сказку, пока желудки у детишек не станут покрепче.
[Закрыть]) это ощущение почти исчезло бы. Не думаю, чтобы мне повредили сказочные ужасы, какие бы мрачные верования и обычаи древности их ни породили. Такие сказки теперь воздействуют на читателя как мифы или же производят всеобъемлющее, не поддающееся анализу действие, совершенно независимое от находок сравнительной фольклористики. Наука его не может ни испортить, ни объяснить. Эти сказки открывают дверь в Другое Время, и, переступив порог хотя бы на мгновение, мы оказываемся вне нашего времени – может быть, вне Времени вообще.
Если мы не только отметим, что в сказке сохранились древние элементы, но и попробуем понять, почему они сохранились, то нам придется заключить, что это чаще всего происходит именно в результате описанного воздействия повествования. Конечно же, первым его заметил не я и даже не братья Гримм. Ведь волшебная сказка – не горнорудное месторождение, откуда только специалист-геолог может извлечь ископаемое. Древние элементы из сказки можно выбросить; они могут выпасть сами и забыться; их можно легче легкого заменить другими элементами – это несложно доказать, сравнивая близкие варианты любой сказки. А вот те элементы, которые в сказках остались, должно быть, часто сохранялись (или интерполировались) потому, что рассказчик инстинктивно или сознательно чувствовал их ценность для повествования[см. примечание Б]
[Закрыть]. Даже там, где, как полагают, какой-либо запрет в сказке вырос из древнего табу, он, вероятно, сохранился на более поздних стадиях потому, что благодаря ему сказка воздействует на миф. Ощущение этого «мифического воздействия», видимо, лежало и в основе некоторых табу. Ты не должен делать этого – иначе несчастья обрушатся на тебя, и ты будешь бесконечно сожалеть о содеянном. Такие запреты есть даже в самых невинных «детских сказках». Даже Кролик Питер лишился своего синего сюртучка и заболел, когда нарушил табу и вошел в запретный сад. Запертая Дверь знаменует вечный Соблазн.