355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джон Китс » Письма » Текст книги (страница 4)
Письма
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 08:57

Текст книги "Письма"


Автор книги: Джон Китс


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)

"Свободен от забот хлыщей пустых,

Храню я чувства глубже, чем у них". {10}

Это строки лорда Байрона – едва ли не лучшие из написанных им. – О городских новостях мне сказать нечего: я почти ни с кем не вижусь. Что касается политических дел, то они, на мой взгляд, погружены в глубокую спячку, но тем более полным будет их скорое пробуждение. Быть может, и нет кто его знает: затяжное состояние мира, в котором пребывает Англия, породило в нас чувство личной безопасности, а оно способно воспрепятствовать восстановлению национальной чести. По правде говоря, v нашего правительства нет ни на грош мужественности и честности. В стране сколько угодно помешанных, готовых – не сомневаюсь – хоть сейчас подставить голову под топор на Тауэр-Хилл только для того, чтобы наделать шума; многие, подобно Хенту, руководствуются соображениями эстетики и хотели бы подправить положение дел; многим, подобно сэру Бердетту, {11} нравится председательствовать на политических обедах,но нет никого, кто готов к тому, чтобы в безвестности нести свой крест во имя отечества. Худшими из нас движет жажда наживы, лучшими – тщеславие. Среди нас нет Мильтона, нет Олджернона Сидни. {12} Правители в наши дни охотно меняют звание Человека на звание Дипломата или Министра. Мы дышим в атмосфере, отдающей аптекой. Все правительственные учреждения далеко отошли от простоты, в которой и заключается величайшая сила: в данном отношении между нынешним правительством и правительством Оливера Кромвеля {13} такая же разница, как между двенадцатью римскими таблицами {14} и томами гражданского права, кодифицированного Юстинианом. {15} Тому, кто занимает нынче пост лорда-канцлера, воздают почести независимо от того, кто он – Боров или лорд Бэкон. {16} Людей волнует не подлинное величие, а количество орденов в петлицах. Невзирая на участие, которое либералы принимают в деле Наполеона, меня не покидает мысль, что существованию Свободы он нанес гораздо больший ущерб, чем кто-либо другой был способен это сделать: суть не в том, что аристократы восстановили свое божественное право или намереваются обратить его на пользу общества – нет, они последовали примеру Наполеона и в дальнейшем будут только творить зло, которое сотворил бы он, но – отнюдь не благо. Самое худшее заключается в том, что именно Наполеон обучил их сколачивать свои чудовищные армии. – Дилк, известный вам как воплощение человеческого совершенства по Годвину, {17} носится с идеей о том, что именно Америка будет той страной, которая подхватит у Англии эстафету человеческого совершенства. Я придерживаюсь совершенно иного мнения. Страна, подобная Соединенным Штатам, где величайшими людьми почитаются Франклины {18} и Вашингтоны, {19} неспособна на это. Франклин и Вашингтон – великие люди, не спорю, но можно ли сравнивать их с нашими соотечественниками – Мильтоном и двумя Сидни? {20} Один был квакером с философской жилкой и призывал плоскими сентенциями к скопидомству; другой продал своего боевого коня, который пронес его невредимым через все сражения. Оба этих американца – люди великие, но не возвышенного склада: народ Соединенных Штатов никогда не обретет возвышенности. Склад ума Беркбека {21} слишком уж американский. Вы должны стремиться – правда, соблюдая крайнюю осторожность – вдохнуть в жителей вашего поселения частицу совсем иного духа: этим вы принесете своим потомкам больше добра, нежели можете вообразить. Если бы, помимо выздоровления Тома, я испрашивал у неба какое-то великое благо, я молился бы о том, чтобы один из ваших сыновей стал первым американским поэтом. Меня распирает от желания пророчествовать говорят, пророчества сбываются сами собой:

Ночь нисходит, тайн полна,

Загорается луна.

Вот уже и звезды дремлют

И сквозь сон кому-то внемлют

5 Кто их слух привлек?

Это песен тихий звон

Потревожил звездный сон,

И весь мир в луну влюблен,

Слыша мой рожок.

10 Растворите, звезды, уши!

Слушай, полный месяц! Слушай,

Свод небесный! Вам спою

Колыбельную мою,

Песенку мою.

15 Дремли, дремли, дремли, дремли,

Внемли, внемли, внемли, внемли

Слушай песнь мою!

Пусть камыш для колыбели

Наломать мы не успели

20 И собрали хлопка мало,

Что пойдет на покрывало,

Шерстяной же плед мальца

Носит глупая овца,

Дремли, дремли, дремли, дремли,

25 Внемли, внемли, внемли, внемли

Слушай песнь мою!

Вижу! Вон ты, предо мною,

Окруженный тишиною!

Я все вижу! Ты, малыш,

30 На коленях мамы спишь...

Не малыш! О нет же, нет:

Божьей милостью Поэт!

Лира, лира мальчугана

Светом осиянна!

35 Над кроваткою висит

И горит, горит, горит

Лира негасимо.

Ну, малыш, очнись, проснись,

Посмотри скорее ввысь:

40 Пышет жар оттуда

Чудо, чудо!

Он взглянул, взглянул, взглянул,

Он дерзнул, лишь он дерзнул!

Тянется к огню ручонка

45 Разом съежился огонь,

Лира же в руке ребенка

Оживает наконец

Ты воистину певец!

Баловень богов,

50 Западных ветров,

Ты воистину певец!

Славься, человек,

Ныне и вовек,

Баловень богов,

55 Западных ветров,

Славься, человек!

(Перевод Сергея-Таска)

Возвращаюсь к письму. Я снова встретил ту самую даму, которую видел в Гастингсе {23} и с которой познакомился, когда мы с вами направлялись в Оперу. Я обогнал ее на улице, ведущей от Бедфорд-Роу к Лэм-Кондуит-стрит, обернулся – казалось, она была рада этому: рада нашей встрече и не задета тем, что сначала я прошел мимо. Мы дошли до Излингтона, {24} где посетили ее знакомого – содержателя школьного пансиона. Эта женщина всегда была для меня загадкой: ведь тогда мы были вместе с Рейнолдсом, однако по ее желанию наши встречи должны оставаться тайной для всех наших общих знакомых. Идя рядом с ней – сначала мы шли переулками, потом улицы стали нарядней, – я ломал себе голову, чем все это кончится, и приготовился к любой неожиданности. После того как мы вышли из излингтонского дома, я настоял на том, чтобы ее проводить. Она согласилась – и снова у меня в голове зароились всевозможные предположения, хотя школьный пансион и послужил чем-то вроде деликатного намека. Наша прогулка окончилась у дома 34 по Глостер-стрит, Куин-сквер – еще точнее в ее гостиной, куда мы поднялись вместе. Комната убрана с большим вкусом: много книг и картин, бронзовая статуэтка Бонапарта, арфа и клавикорды, попугай, коноплянка, шкафчик с отборными напитками и проч., и проч., и проч. Она отнеслась ко мне очень благосклонно; заставила взять с собой тетерева для Тома и попросила оставить адрес, чтобы при случае прислать еще дичи. Так как раньше она была нежна со мной и позволила себя поцеловать, то я подумал, что жизнь потечет вспять, если не сделать этого снова. Но у нее оказалось больше вкуса: она почувствовала, что это было бы слишком само собой разумеющимся – и уклонилась: не из жеманства, а, как я сказал, обнаружив тонкое понимание. Она ухитрилась разочаровать меня таким образом, что я испытал от этого большее удовольствие, чем если бы поцеловал ее: она сказала, что ей будет гораздо приятнее, если на прощание я просто пожму ей руку. Не знаю, была ли она сейчас иначе настроена, или же в своем воображении я не отдал ей должного. Я надеюсь иногда приятно провести с ней вечер – и постараюсь быть полезным, если смогу, во всем, что касается вопросов, связанных с книгами и искусством. У меня нет по отношению к ней никаких сладострастных помыслов: она и ты, Джорджиана, единственные женщины a peu pres de mon age, {a peu pres de mon age – приблизительно моего возраста (франц.).} с которыми я счастлив знаться только ради духовного и дружеского общения. – Вскоре я напишу вам о том, какой образ жизни намереваюсь избрать, но сейчас, когда Том так болен, я не в состоянии ни о чем думать. – Несмотря на ваше счастье и на ваши советы, я надеюсь, что никогда не женюсь. Даже если бы самое прекрасное существо ожидало меня, когда я вернусь из путешествия или с прогулки, на полу лежал шелковый персидский ковер, занавеси были сотканы из утренних облаков, мягкие стулья и диван набиты лебяжьим пухом, к столу подавалась манна небесная и вино превосходней бордосского, а из окна моей комнаты открывался вид на Уинандерское озеро – даже тогда я не был бы счастлив, вернее, мое Счастье не было бы столь прекрасно, сколь возвышенно мое Одиночество. Вместо всего, что я описал, Возвышенное встретит меня у порога. Жалоба ветра – моя жена и звезды за окном – мои дети. Могучая идея Красоты, заключенной во всех явлениях, вытесняет семейное счастье как нечто мелкое и менее существенное по сравнению с ней: очаровательная жена и прелестные дети для меня – только частица Красоты; заполнить мое сердце могут лишь тысячи таких прекрасных частиц. По мере того как крепнет мое воображение, я с каждым днем чувствую все яснее, что живу не в одном этом мире, но в тысячах миров. Стоит мне остаться наедине с собой, как тотчас вокруг возникают образы эпического размаха – они служат моему духу такую же службу, какую королю служат его телохранители – тогда

"Трагедия со скипетром своим

Проходит величаво мимо..." {25}

Издаю ли я вместе с Ахиллом победный клич, стоя на краю рва, {26} или обретаюсь с Феокритом в долинах Сицилии {27} – всецело зависит от моего душевного состояния. А иногда все мое существо сливается с Троилом и, повторяя строки:

"Как тень, которая у брега Стикса

Ждет переправы..." {28}

я истаиваю в воздухе с таким упоительным сладострастием, что безмерно счастлив моим одиночеством. Все это, вместе взятое – прибавьте сюда еще мое мнение о женщинах в целом (а они для меня все равно что дети, с которыми я охотнее поделюсь леденцами, нежели своим временем) – все это воздвигает между мной и женитьбой барьер, чему я не устаю радоваться. Пишу об этом, чтобы вы знали: и на мою долю выпадают высшие наслаждения. Даже если я изберу своим уделом одиночество, одиноким я не буду. Как видите, я очень далек от хандры. Единственное, что может причинить мне отнюдь не мимолетное страдание, это сомнения в моих поэтических способностях: такие сомнения посещают меня редко и не долее одного дня – и я с надеждой смотрю в недалекое будущее, когда избавлюсь от них навсегда. Я счастлив, насколько может быть счастлив человек, то есть я был бы счастлив, если бы Том был здоров, а я был бы уверен в вашем благополучии. Тогда я был бы достоин зависти, особенно если бы моя томительная страсть к прекрасному слилась воедино с честолюбивыми устремлениями духа. Подумайте только, как отрадно мне одиночество, если взглянуть на мои попытки общения с миром: там я выгляжу сущим дитятей, там меня совершенно не знают даже самые близкие знакомые. Я не рассеиваю их заблуждений, как если бы боялся раздразнить ребенка. Одни считают меня так себе – серединкой на половинку, другие попросту глупеньким, третьи – вовсе дураковатым, и каждый думает, что против моей воли подмечает во мне самую слабую сторону, тогда как в действительности я сам позволяю им это. Подобные мнения трогают меня мало: ведь мои душевные запасы так велики. Вот одна из главных причин, почему меня так охотно принимают в обществе: всякий из присутствующих может выгодно себя показать, деликатно оттеснив на задний план того, кто почитается неплохим поэтом. Надеюсь, что, говоря это, я не "кривляюсь перед небом" и не "заставляю ангелов лить слезы"; {29} – думаю, что нет: я не питаю ни малейшего презрения к породе, к коей принадлежу сам. Как ни странно, но чем возвышеннее порывы моей души, тем смиреннее я становлюсь. Однако довольно об этом – хотя из любви ко мне вы будете думать иначе. Надеюсь, что к тому времени, когда вы получите это письмо, ваши главные затруднения окажутся позади. Я узнаю о них так же, как о вашей морской болезни – когда они уже превратятся в воспоминание. Не принимайтесь за дела слишком ревностно – относитесь ко всему со спокойствием и заботьтесь прежде всего о своем здоровье. Надеюсь, у вас родится сын: одно из самых острых моих желаний – взять его на руки – даст бог, сбудется еще до того, как у него прорежется первый коренной зуб. Том стал гораздо спокойнее, однако нервы у него все еще так сильно расстроены, что я не решаюсь заговаривать с ним о вас. Именно потому, что я всеми силами стараюсь оберегать его от слишком сильных волнений, это письмо вышло таким коротким: мне не хотелось писать у него на глазах письмо, обращенное к вам. Сейчас я не могу даже спросить у него, не хочет ли он что-нибудь передать вам – но сердцем он с вами.

Будьте же счастливы! Помните обо мне и ради меня сохраняйте бодрость.

Преданный вам ваш любящий брат

Джон.

Сегодня мой день рождения. Все наши друзья в постоянном беспокойстве о вас и посылают вам сердечный привет.

28. БЕНДЖАМИНУ РОБЕРТУ ХЕЙДОНУ

22 декабря 1818 г. Хэмпстед

Вторник, Вентворт-Плейс.

Дорогой Хейдон,

Клянусь, я даже не заметил, как ты выходишь из комнаты – и поверь мне, что я ударяюсь в бахвальство только в твоем присутствии: обыкновенно в обществе из меня и двух слов не вытянешь. Мне свойственны все пороки поэта раздражительность, позерство, неравнодушие к похвалам; подчас нелегкая тянет за язык наговорить кучу глупостей, которым сам потом удивляешься. Но я давным-давно твердо решил пресечь это – и вот каким образом: куплю золотой перстень и надену его на руку. Человек умный и понимающий не сможет мне больше сочувствовать, а какой-нибудь олух не рискнет фыркать в лицо. Величие в тени мне по душе больше, чем выставляемое напоказ. Рассуждая как простой смертный, признаюсь, что куда выше славы пророка ставлю привилегию созерцать великое в уединении. Но тут я, кажется, впадаю в гордыню. – Вернемся к тому, что занимало и продолжает неотступно занимать мои мысли – не только сейчас, а уже года полтора кряду: где изыскать средства, необходимые тебе для завершения картины? Верь, Хейдон: в груди у меня пылает страстное желание пожертвовать чем угодно ради твоего блага. Говорю это совершенно искренне знаю, что ради меня ты тоже пойдешь на любую жертву. – Вкратце объясню все. Я исполню твою просьбу раньше, чем ты сочтешь свое положение безвыходным, но остановись на мне в самую последнюю очередь – обратись сначала к богатым поклонникам искусства. Скажу тебе, почему я даю тебе такой совет. У меня есть немного денег, которые позволят мне учиться и путешествовать в течение трех-четырех лет. От своих книг я не ожидаю ни малейшей выгоды – более того, не желал бы печататься вовсе. Я преклоняюсь перед человечеством, но не выношу толпы: я хотел бы творить нечто достойное Человека, но не хочу, чтобы мои произведения расходились по рукам досужих людей. Посему я жажду существовать подальше от искушений типографского станка и восхищения публики – и надеюсь, что бог пошлет мне силы в моем уединении. Попытай удачи у толстосумов – но ни в коем случае на распродавай свои рисунки, иначе я приму это за разрыв наших дружеских отношений. – Жаль, что меня не оказалось дома, когда заходил Салмон. {1} Пиши мне и сообщай обо всем, что и как.

Горячо преданный тебе

Джон Китс.

29. ДЖОРДЖУ И ДЖОРДЖИАНЕ КИТСАМ

16 декабря 1818 – 4 января 1819 г. Хэмпстед

Дорогие мои брат и сестра,

Еще до получения моего письма вас подготовит к худшему письмо Хэслама, если оно придет вовремя: утешаю себя тем, что, читая мои строки, вы уже придете в себя после первого потрясения. Последние дни наш бедный Том провел в отчаянном состоянии, но последние его минуты были не столь мучительны, а последний вздох – легким и безболезненным. Не хочу, подобно пасторам, вдаваться в пространные рассуждения о смерти, хотя простые мысли самых обыкновенных людей об этом полны истины – так же, как и их пословицы. Я не питаю и тени сомнения относительно бессмертия души – и у Тома также не было ни малейших сомнений в этом. Все мои друзья отнеслись ко мне необычайно заботливо – Браун не отпускал от себя. Вряд ли еще кому так старались смягчить горесть потери, как мне. Во время болезни несчастного Тома я был не в силах писать, а сейчас не могу принудить себя начать заново. На этой неделе я посетил почти всех знакомых – постараюсь рассказать как можно подробнее. С Дилком и Брауном я тесно сдружился – с Брауном даже собираюсь жить вместе – точнее, вместе вести хозяйство; он займет переднюю гостиную, а я расположусь в дальней и таким образом укроюсь от шума детей Бентли – там мои занятия пойдут на лад. Сейчас – после такого перерыва – о будущих книгах не имею ни малейшего представления; стихи не пишутся, словно перо скрючила подагра. Как сейчас ваши дела? От всего происшедшего у меня голова идет кругом. Вы далеко отсюда – с Беркбеком, а я вот здесь – рядом со мной Браун. Иногда расстояние кажется мне непреодолимым, а иногда – вот как сейчас, например, – общение наших душ не знает препятствий. Такое общение будет одним из величественнейших даров бессмертия. Пространство исчезнет и, следовательно, единственным средством общения между душами явится их способность понимать друг друга, причем понимать в совершенстве, тогда как в нашем бренном мире взаимное понимание более или менее ограничено: от степени добра зависит пылкость любви и сила дружбы. Я настолько отвык от писания, что, боюсь, вы не поймете, что я хочу сказать, поэтому приведу пример. Предположим, Браун, Хэслам или кто-то другой из числа самых близких мне людей – кроме вас – оказался бы в Америке: они отдалились бы от меня настолько, насколько менее ощутимым для меня стало бы их присутствие. То, что в данный момент я не чувствую себя так далеко от вас, объясняется тем, что я прекрасно помню все ваши манеры, жесты, повадки: я знаю, о чем вы думаете и что чувствуете; знаю, как выразится ваша радость и ваша скорбь; знаю, как вы ходите, встаете и присаживаетесь на стул, как смеетесь и как шутите – каждое ваше движение мне известно, поэтому я ощущаю вас словно бы рядом с собой. И вы наверняка вспоминаете меня столь же явственно: для вас это будет еще легче, если мы условимся читать отрывок из Шекспира каждое воскресенье в десять часов вечера – тогда мы окажемся так же близко друг к другу, как слепые, запертые в одной комнате. Нашему земному зрению доступны обычаи и манеры только одной страны и одного века – затем мы исчезаем из мира. Но сейчас обычаи и установления давно минувших времен будь это древний Вавилон или Бактрия {1} – для меня не менее, а даже более реальны, нежели те, которые я наблюдаю теперь. Последнее время я думал вот о чем – чем больше мы знаем, тем очевидней становится нам несовершенство мира. Наблюдение не новое, однако я твердо решил ничего не принимать на веру и проверять истинность даже самых распространенных пословиц. Бесспорно одно: скажем, миссис Тай {2} и Битти {3} некогда приводили меня в восторг, а теперь я вижу их насквозь и не нахожу ничего, кроме откровенной слабости. Между тем они многих и ныне приводят в восторг. А что если какое-нибудь высшее существо взирает подобным образом на Шекспира – неужели это возможно? Нет, конечно же, нет! Так же, за немногими исключениями, несовершенны и женщины (прости меня, Джордж, {4} о тебе я здесь не говорю). Различия между портнихой, синим чулком и самой очаровательной сентименталкой совершенно ничтожны: все они одинаково нестерпимы. Но довольно об этом. Быту может, я просто-напросто святотатствую – но, честное слово, способности мыслить у меня так мало, что ни о чем нет твердого мнения, кромке как о собственных вкусах и наклонностях. – Я могу уверовать в истинность того или иного явления, только если ясно вижу, что оно прекрасно, но даже в этой способности к восприятию я чувствую себя крайне неопытным – со временем надеюсь усовершенствоваться. Год назад я совсем не понимал картонов Рафаэля, {5} а теперь понемногу начинаю в них разбираться. А как я этому научился? Благодаря тому, что видел работы, выполненные в совершенно противоположном духе. Я имею в виду картину Гвидо, {6} на которой все святые – вместо героической безыскусности и непритворного величия, свойственных Рафаэлю, являют во внешности и в позах всю лицемерно-ханжескую, напыщенную слащавость отца Николаса у Макензи. {7} Последний раз я просматривал у Хейдона собрание гравюр, снятых с фресок одной миланской церкви {8} – не помню, какой именно: там были образцы первого и второго периодов в истории итальянского искусства. Пожалуй, даже Шекспир не доставлял мне большего наслаждения. Они полны романтики и самого проникновенного чувства. Великолепие драпировок превосходит все когда-либо мною виденное, не исключая самого Рафаэля. Правда, все фигуры до странности гротескны – и все же составляют прекрасное целое: на мой взгляд, они прекраснее, нежели произведения более совершенные, так как оставляют больше места Воображению.

Отпусти Мечту в полет...*

{* Перевод Григория Кружкова см. на с. 111.}

Я не думал, что стихотворение такое длинное: у меня есть еще одно покороче, но так как удобнее поместить его на оборотной стороне листа, то сначала я выпишу кое-какие замечания Хэзлитта о "Калебе Уильямсе" – о "Сент Леоне", хотел я сказать: Хэзлитт превосходно разбирает все романы Годвина, но я процитирую только один отрывок как образец его обычного отрывисто-резкого стиля и пламенной лаконичности. Вот что Хэзлитт говорит о "Сент Леоне": {9} "Он не что иное, как конечность, оторванная от тела Общества. Обладая вечной юностью и красотой, он не знает любви; окруженный богатством, мучимый и терзаемый им, он не в силах творить добро. Человеческие лица мелькают перед ним, как в калейдоскопе, но ни с кем из людей он не связан привычными узами сочувствия или сострадания. Он неминуемо возвращается к самому себе и к своим собственным думам. В его груди царит одиночество. В целом свете у него нет никого – ни жены, ни ребенка, ни друга, ни врага. _Его одиночество – это одиночество души, одиночество не среди лесов, рощ и гор_ – это пустыня посреди общества, это запустение и забытье сердца. Он одинок сам по себе. Его существование чисто рассудочно и потому непереносимо для того, кто испытывал восторг любви или горесть несчастья". Раз уж я взялся за это, то заодно перепишу для вас и тот отрывок, где Хэзлитт характеризует Годвина как романиста: "Кто бы ни был на самом деле автором "Уэверли", {10} совершенно очевидно то, что не он – автор "Калеба Уильямса". Невозможно представить себе двух более разных писателей, однако каждый из них достиг предельной ясности и высокой степени совершенства на избранном им пути. Если один почти исключительно поглощен наблюдением внешней стороны явлений и традиционной обрисовки характеров, то другой всецело сосредоточен на внутренней работе мысли и созерцании различных проявлений человеческой психологии. Возьмем "Калеба Уильямса": в нем мало знания жизни, мало разнообразия, нет склонности к живописанию, отсутствует чувство юмора, однако нельзя ни на миг усомниться в оригинальности всего произведения и в силе авторского замысла. Впечатление, производимое этой книгой на читателя, соразмерно могуществу авторского гения. Конечный эффект и в "Калебе Уильямсе". и в "Сент Леоне" достигается не с помощью фактов и дат, не типографским шрифтом и не журнальной мудростью, не копированием и не начитанностью, но посредством напряженного и терпеливого изучения человеческого сердца – посредством воображения, облекающего в конкретно зримые формы определенные жизненные положения и способного поднять воображаемое до вершин реального". По-моему, все это совершенно верно. – Теперь же перепишу для вас второе стихотворение – оно о двойном бессмертии Поэтов:

Барды Радости и Страсти!..*

{* Перевод Григория Кружкова см. на с. 114.}

Оба стихотворения – образцы некоей разновидности рондо, к которой я, кажется пристрастился. Здесь перед вами одна основная мысль – и развивается она с большей легкостью и свободой, нежели это позволяет сонет, доставляя тем самым большее удовольствие. Я намерен выждать несколько лет, прежде чем начать публиковать разные небольшие стихотворения, однако впоследствии надеюсь составить из них сборник, достойный внимания: он порадует тех, кто не в силах выдержать бремя длинной поэмы. В моем письме-дневнике я собираюсь переписывать для вас стихи по мере их рождения на свет – вот на этой самой странице, я вижу, как раз остается место для стишка, который я написал на одну мелодию, когда слушал музыку:

Зачах с тоски мой голубок, {11}

Но в чем же, в чем я дал оплошку?

Не сам ли шелковый шнурок

Я привязал ему на ножку?

5 Ах, клювик мой нежный, увы! – зачем

Ты умер, покинув меня насовсем?

В лесу беззащитен ты был, одинок,

А я тебя холил, жалел и берег,

Поил из губ и горошек лущил;

10 Неужто на дереве лучше ты жил?

(Перевод Григория Кружкова)

30. БЕНДЖАМИНУ РОБЕРТУ ХЕЙДОНУ

8 марта 1819 г. Хэмпстед

Дорогой Хейдон,

Ты, должно быть, в недоумении – где я и чем занят. Я почти все время провожу в Хэмпстеде и ничем не занят: пребываю в настроении qui bono, {qui bono – точнее, cui bono – в чью пользу? – (латин.).} {1} давно сойдя с дороги, ведущей к эпической поэме. Не думай, что я о тебе забыл. Нет, чуть ли не через день я посещал Эбби и юристов. Сообщи мне, как твои дела и как ты настроен.

Ты великолепно выступил во вчерашнем "Экзаминере". {2} Среди каких ничтожных людей мы живем! На днях я зашел в скобяную лавку – с теми же самыми чувствами: в наше время что люди, что жестяные чайники – все едино. В 35 лет они уже не учатся в школе, но говорят как двадцатилетние. Беседа в наши дни не служит средством познания: в ней стремятся только к тому, чтобы блеснуть остроумием.

В этом отношении два совершенно различных человека – Вордсворт и Хент очень похожи друг на друга. Один мой приятель заметил на днях, что если бы сейчас лорд Бэкон произнес два слова на званом вечере, разговор тотчас бы прекратился. Я убежден в этом – и потому принял решение: никогда не писать просто ради сочинения стихов, но только от избытка знания и опыта, приобретенных, быть может, за долгие годы раздумий – в противном случае я останусь нем. Я буду упиваться собственным воображением, так как испытал удовлетворение от одних лишь грандиозных замыслов, не утруждая себя стихоплетством. Я не загублю свою любовь к сумраку написанием Оды Тьме!

Что касается средств к существованию, то ради этого писать я не стану: я не собираюсь отираться в самой что ни на есть вульгарной толпе – в толпе литераторов. Подобные решения я принимаю, трезво взглянув на себя и испытав свои силы при подъеме умственных тяжестей. Мне двадцать три года, я мало знаю и обладаю посредственным умом. Прилив энтузиазма подстрекнул меня к созданию нескольких недурных отрывков, но это мало что значит.

Я не мог навестить тебя – выходил в город только по делам, это отняло много времени. Отвечай мне без задержки.

Всегда твой

Джон Китс.

31. ДЖОРДЖУ И ДЖОРДЖИАНЕ КИТСАМ

(14 февраля – 3 мая 1819 г. Хэмпстед)

– Вудхаус повел меня в свою кофейную и заказал бутылку бордосского. Отныне я поклонник бордосского: стоит мне только заполучить бордосское, я должен немедля его выпить. Это единственное чувственное наслаждение, к которому я пристрастился. Разве, плохо было бы послать вам несколько виноградных лоз – нельзя ли это сделать? Я постараюсь узнать. Ах, если бы вам удалось изготовить вино, похожее на бордосское, чтобы пить его летними вечерами в беседке, увитой зеленью! Воистину оно прекрасно: {1} оно наполняет рот свежестью и протекает в горло прохладной безмятежной струей; оно не ссорится с печенкой – нет, это подлинный миротворец – оно тихо покоится в желудке, как покоилось некогда в гроздьях; оно благоуханно как сотовый мед. Эфирные частицы его состава взмывают ввысь и проникают в мозг, но не врываются в обиталища мысли подобно дебоширу в сомнительном заведении, который в поисках своей дамы мечется от двери к двери и молотит кулаками куда попало. Нет, бордосское ступает неслышными стопами – как Аладин по волшебному замку. Прочие вина, более крепкие и спиртуозные, превращают человека в Силена; бордосское делает его Гермесом, а женщину наделяет душой и бессмертием Ариадны, для которой Вакх, я уверен, всегда держал наготове целый подвал бордосского, однако ни разу не мог уговорить ее осушить больше двух чаш. Я сказал, что бордосское – мое единственное чувственное пристрастие, однако забыл упомянуть дичь: я не в силах устоять перед грудкой куропатки, перед филе зайца, перед спинкой тетерева, перед крылышком фазана или вальдшнепа passim. {passim – здесь: всюду далее (латин.).} – Кстати, та леди, которую я встретил в Гастингсе (я писал вам о ней – кажется, в прошлом письме) в последнее время щедро одаряла меня дичью, что позволило мне и самому преподносить подарки: на днях она вручила мне фазана, которого я отнес миссис Дилк – завтра вместе с Райсом, Рейнолдсом и нашими вентворцами мы им и отобедаем. Следующего я приберегу для миссис Уайли. – На этих небольших листках бумаги писать гораздо приятней, чем на тех огромных и тонких листках, которые теперь, наделось, вами уже получены: хотя нет, вряд ли письмо могло дойти так скоро. – В письмах к вам я еще ни словом не обмолвился о своих делах. Если говорить коротко, то причин для отчаяния нет. Поэма моя не имела ни малейшего успеха. В этом году или в начале будущего я думаю еще раз попытать счастья у публики. Если рассуждать эгоистически, то я стал бы хранить молчание из гордости и презрения к общественному мнению, но ради вас и Фанни соберусь с духом и сделаю еще одну попытку. Не сомневаюсь, что при настойчивости через несколько лет добьюсь успеха, однако нужно набраться терпения: журналы расслабили читательские умы и приохотили их к праздности – немногие теперь способны мыслить самостоятельно. Кроме того, эти журналы становятся все более и более могущественными, особенно "Куортерли". Их власть сходна с воздействием предрассудков: чем больше и чем дольше толпа поддается их влиянию, тем сильнее они разрастаются и укореняются, отвоевывая себе все больший простор. Я питал надежду, что когда люди увидят, наконец, – а им уже пора увидеть – всю глубину беззастенчивого надувательства со стороны этой журнальной напасти, они с презрением от нее отвернутся, но не тут-то было: читатели – что зрители, толпящиеся в Вестминстере вокруг арены, где происходят петушиные бои – им нравится глазеть на драку и решительно все равно, какой петух победит, а какой окажется побежденным.

О Бейли у меня есть что порассказать. Сначала, прежде чем говорить о своем отношении к этой истории, постараюсь, насколько возможно, припомнить все обстоятельства дела и пояснее их изложить. Бейли, как вам известно, изрядно терзался из-за некой маленькой деревенской кокетки; когда я был у него в Оксфорде, то думал, что он вот-вот распрощается с жизнью, и уж никак не подозревал того, о чем узнал позже – а именно: как раз в то самое время он страстно домогался руки Марианны Рейнолдс. Представьте же мое изумление, когда после этого я узнал, что он не переставал обхаживать и некую мисс Мартин. Так обстояли дела, когда после посвящения в священники он получил приход где-то возле Карлайла. Там проживает семейство Глейг {2} – и вот, представьте, податливое его сердце не устояло перед чарами мисс Глейг, а посему он взял, да и прекратил всякие сношения с лондонскими знакомыми обоего пола. Подробностей я сейчас толком не помню, однако наверняка знаю следующее: он показал мисс Глейг свою переписку с Марианной, вернул той все ее письма и потребовал назад свои, а также написал миссис Рейнолдс в весьма резком тоне. Что касается интрижки с мисс Мартин, больше мне ничего не известно. Ясно, что Бейли вел себя отвратительно. Важно разобраться: виной тому отсутствие деликатности и врожденная беспринципность или же невежество и непривычка к вежливости. Что побудило его к этому – слабость характера?! Да, безусловно. Необходимость жениться? Вероятно, и это тоже. И потом Марианна всегда так носилась с ним, хотя ее мать и сестра немало дразнили ее за это. Впрочем, она с начала и до конца вела себя безупречно: Бейли ей нравился, – но она видела в нем только брата, никак не мужа; тем более, что ухаживал он за ней, держа подмышкой Библию и Джереми Тейлора – ни в какую рощу, помимо тейлоровской, они не заглядывали. {3} Упорство Марианны служит ему до некоторой степени оправданием, однако тому, что он так быстро переметнулся к мисс Глейг, никакого извинения быть не может – подобное поведение пристало разве что сельскому пахарю, желающему поскорее обзавестись семьей. Против Бейли сильнее всего настраивает меня мнение Раиса обо всем случившемся, – а Раис не действует сгоряча: он питал к Бейли самые горячие дружеские чувства – но, тщательно взвесив все "за" и "против", наотрез отказался поддерживать с ним всякие отношения. Рейнолдсы ожидают от меня, что я не слишком буду распространяться о происшедшем; для них это послужит хорошим уроком – поделом и матери и дочкам: о чем, бывало, ни заговоришь, как кто-нибудь из них тотчас вставлял a propos {а propos кстати, к случаю (франц.).} словцо о Бейли – что за благородный человек! что за превосходный человек! – он у них с языка не сходил. Быть может, они поймут, что тот, кто поносит женщин и пренебрегает ими, – он-то и есть величайший женолюб; тот, кто говорит, что мог бы сжечь человека заживо, никогда не приложит к этому руки, если дойдет до дела. Только очень плоские люди понимают все буквально: Жизнь каждого мало-мальски стоящего человека представляет собой непрерывную аллегорию. Лишь очень немногим взорам доступна тайна подобной жизни – жизни фигуральной, иносказательной, как Священное Писание. Остальным она понятна не больше, чем Библия по-древнееврейски. Лорд Байрон подает себя как некую фигуру, но он не фигурален. Шекспир вел аллегорическую жизнь. Его произведения служат комментариями к ней.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю