355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джон Кинг » Тюрьма » Текст книги (страница 1)
Тюрьма
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 23:50

Текст книги "Тюрьма"


Автор книги: Джон Кинг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 21 страниц)

Джон Кинг
Тюрьма (The Prison House)

МУДРЕЦЫ ГОВОРЯТ

Продавец мороженого прижимается к решетке камеры, посматривает искоса, угрожает, клянется: «Я тебя выебу как следует, очень хорошо выебу, так выебу, что ты никогда больше не сможешь ходить, мой дружочек» и глядя в его нервные, подкрашенные тушью глаза, я не испытываю ни жалости, ни человечности, понимаю, что он – просто еще один хулиган с той игровой площадки, на которой полным-полно ссыкунов. Я поступаю, как меня учили, и подставляю другую щеку. Не говорю ничего. Отказываюсь слушать его мерзкие слова. Но это очень трудно. И я зажмуриваю глаза и ищу виртуального убежища, вижу судью, который сегодня, ранним утром, вынес мне приговор; его лицо налито кровью, оно багровеет, и он вздымает сжатый кулак и читает свою громогласную проповедь, и его неистовая тирада – это самое жуткое напоминание о том, что я – срань Господня, низший из низших, недостойный вылизать его ботинки. Ни один человек не вынесет таких издевательств, и я неминуемо открываю глаза, насильник-мороженщик издает слюнявый поцелуй и потирает яйца, двигает бедрами туда-сюда и стонет: «Я хорошенько тебя выебу». Я опираюсь спиной о стену, соскальзываю на пол и молча сижу, так же, как и шестеро других заключенных, каждый из нас сидит, склонив голову и скрючившись, мы похоронены заживо под надзором полиции.

В том месте, где надо наложить швы, моя голова пульсирует, но охранники говорят – завтра-завтра, двигают шустрыми руками и ленивыми языками, их язык – иностранный, а я – иностранец, и все наше общение – знаки, начертанные в воздухе. Они понимают, откуда у меня на лбу этот порез, эта рваная рана, открытая для инфекций, откуда эта свернувшаяся кровь и подтеки, и только пожимают плечами и уходят. Из окна камеры сквозит, прорывается поток холодного воздуха, и это вызывает во мне приступ паранойи, с птицеферм Востока несутся микробы-убийцы, бактерии, как серферы, скользят на воздушных волнах, такие же старые, как и эта планета. При мысли о гангрене меня передергивает, я трогаю обвисшие куски кожи и вздрагиваю, у продавца мороженого страх перерастает в возбуждение, он облизывает губы, расстегивает нейлоновые брюки, трясет своим безвольно повисшим пенисом. Он исполняет свой яростный танец, страстно желая увидеть нашу реакцию, и кто-то другой на моем месте метнулся бы к нему, схватил бы его за башку, размозжил бы ее на кусочки, расколол бы ее, как кокосовый орех, но от меня вы этого не дождетесь. Я – мирный человек, было бы грех причинить вред этому придурку. Он начинает дергать себя за хуй, пытаясь вызвать эрекцию, но у него не получается, и я в шоке от этого извращенца, но больше всего меня шокирует осознание того, что, хотя у мороженщика есть нос, и рот, и два безжизненных глаза, у него нет лица.

Мистер Справедливый стрелой проносится в моем видении, и я вспоминаю тот первый раз, когда увидел его на ярмарке, и тогда я думал, почему у него тоже пет лица; но дот прошли годы, и я стою на вершине горки на детской площадке, смотрю на футбольное поле, на дорогу и дома позади нее, вглядываюсь, чтобы различить знакомое окно; над крышами нависает скучное небо, и солнце – застывшее и жесткое, и я отворачиваюсь от него и вижу мертвый папоротник, который растет по краям площадки; этот ветер пригибает к земле скелеты обгоревших деревьев и вечнозеленую поросль, от этого ветра трескается лицо; и в школе нам говорят, что существуют хвойные и лиственные деревья, и хвойные – это значит, что они никогда не теряют листьев, это значит, что они никогда не умирают; и даже теперь я понимаю, лучше не слоняться там, вокруг пустыря; Мама говорит: «Ты никогда не знаешь, в мире столько же плохих людей, сколько и хороших, и лучше держаться от них подальше, быть у всех на виду». Я помню мистера Справедливого, и тут же вспоминается жареный лук и популярный припев, и на нем, как всегда, эта забавная шляпа; и я никогда не могу понять, болван ли он или клоун, и вот он тает в клубах дыма, а я оглядываю маленькую вереницу магазинов, представляя, как я сам несколько лет назад пялился в окно на плюшевого мишку, который ждет, когда кто-нибудь угадает, как его зовут, и заберет его домой; и больше всего на свете мне хочется победить на этом конкурсе, но воспоминание обрывается и вот в самый жаркий день в году я стою у фургончика с мороженым, с мамой, и мучительно пытаюсь выбрать между рожком и эскимо на палочке; а теперь снова зима, и я снова на винтовой лесенке, вглядываюсь в сторону пустыря, в ту сторону, где исчезает земля, снег покрывает траву, а железная решетка подернулась льдом, от холода трескаются перчатки, холод жалит руки, и, может быть, у меня будет шелушиться кожа, потому что я раскачиваюсь, представляя, что я обезьяна, сбежавшая из зоопарка и вот я ослабляю хватку и дрожащими ногами приземляюсь на асфальт, но мне плевать; оставляя позади площадку, я, пошатываясь, отправляюсь на край света, улыбаюсь, видя этого первобытного мальчишку из джунглей, он чертит руками следы на снегу, и по этим следам его легко будет выследить.

Пидорас-мороженщик бормочет околесицу, повторяет свою бессмысленную мантру, я выебу тебя жестко, выебу тебя очень жестко, выебу тебя так жестко, что ты будешь звать мамочку, а потом я и ее выебу, да, я выебу всю вашу семейку, и тут я вскакиваю и пытаюсь дотянуться до него через прутья решетки, но он шустрый малый, уклоняется, как балетный танцор, от моих рук, и я стучу по железу, обещая ему, что если мы еще когда-нибудь встретимся, я убью его, ебаного ублюдка, а он подпрыгивает вверх и вниз, раздув свою куриную грудь, и поет, ты не убьешь меня, нет, я выебу твою маму, я заебу тебя до смерти, вот мое обещание, дружочек, и он хихикает, и трясется, и он в экстазе. Учителя требовали, чтобы я сносил издевательства и никогда не давал сдачи, вынуждали меня стыдливо склонять голову, насильник, услышав приближающиеся голоса, дергается в конвульсиях, убегает, даже не кинув прощального взгляда. Я ничего для него не значу, и в этом его сила. Со всеми этими хулиганами одна и та же история. Я снова опускаюсь на пол.

Напротив меня неподвижно сидит какой-то старик, худосочный, кости дрожат, а мне хочется, чтобы он сидел дома, перед очагом, вместе со своей возлюбленной детства, чтобы он пил горячий чай, делился с внуками мудростью, рассказывал истории о тяжелой работе, и доблестных битвах, и о беспечных путешествиях по миру, но вместо этого он сидит в этой клетке, с людьми, которые при желании могут убить его простым шлепком, если, конечно, заметят его присутствие. Неудачник, выбрасывающий свои последние годы. Я представляю его маленьким мальчиком, с широкой беззубой улыбкой, с наполеоновскими мечтами, он катается с приятелями на велосипеде, играет в прятки, вертится по кругу, пока у него не закружится голова, и тогда он отпрыгивает в сторону, то спотыкается и опрокидывается на траву, смеется над этим ощущением, торопится к своей маме, помогает своей бабушке; и это я сам и есть, в прошлом и в будущем.

Я стою на коленях перед камином, с Наной, и она суетится, счищает с решетки пепел в совок; и вот она оборачивается и показывает мне дрозда, севшего за окном, он клюет хлеб и смотрит на наши хлопоты. Дрозд моргает и срывается прочь, Нана говорит, что он возвращается в свое гнездо, покормить малюток и повидаться с миссис Дрозд, и я поворачиваюсь к камину, наклоняюсь и заглядываю в темноту трубы, спрашиваю, есть ли там мертвые дети, плохие мальчики, которые слишком много ели и потому застряли там; и Нана смеется, качает головой и говорит, что, конечно, нет, дорогой, и смотрит на меня и говорит, что я хороший мальчик, я особенный мальчик, что я не должен так сильно волноваться. Она надеется, что я никогда не изменюсь. Делится со мной секретами, как жить хорошей жизнью, и показывает мне талисман, который в один прекрасный день станет моим, и я внимательно слушаю, я внимаю ее словам, как проповеди. И вот я разрываю газету, сворачиваю куски в тугие шарики и складываю их вместе с расколотыми деревяшками и угольными камнями, сворачиваю их в длинные полоски, которые торчат из-за решетки. Моя обязанность – зажигать эти свечки по вечерам. Мне только три или четыре, и я никогда не должен играть со спичками, только когда рядом со мной мама и Нана, и мне нравится смотреть, как вначале дымится, а потом искрится уголь и дерево, и как только вспыхивает огонь, моя работа выполнена, и я откидываюсь на спинку кресла и смотрю на огонь, чувствую его тепло, я сижу так, пока не настанет пора отправляться в постель. Я очень хорошо все это помню. Счастливое время.

А рядом со стариком сидит подросток, восемнадцать или девятнадцать лет, в новых трениках, в рваной бейсбольной кепке, на угрюмых восковых чертах быстро проступают морщины; мужчина в возрасте тридцати, с бритой головой, в рваной кожаной куртке, рука забинтована, двое толстых мужчин среднего возраста в лоснящихся костюмах, жирные животики перевешиваются через нарядные брюки, у каждого – квадратная картонка, вставленная между их жирными волосами и стеной. Пять осужденных преступников и я, невиновный человек, который просто шел мимо, путешествующий по свету миролюбивый романтик, чье место не здесь, который не заслуживает такого обращения. Уверен, что заключенных было шесть, но когда я пересчитал, оказалось только пять. Я устал, я не могу собраться с мыслями, я не понимаю ничего из того, что происходит, я сижу, безотрывно уставившись в стену.

В чем я уверен точно, так это в том, что завтра я отправлюсь в тюрьму. Переводчик извращает благочестивые предупреждения судьи, получая от этого собственный кайф, осторожно влезает в мои мозги, по его словам – я ничего не значу теперь для общества, великий миф о тюрьме, и о заключении в тюрьму, и о самых жутких человеческих зверствах внезапно становится реальным, мой череп – это закрытая пустая библиотека, в ней вибрируют и искажаются эти простые слова, и по моей спине бегут мурашки. Я пытаюсь забыть это, я не могу нормально соображать, и вот я представляю, какие преступления совершили люди, окружающие меня. Старикан кажется мне скотом и бродягой, подросток – грабителем и магазинным воришкой, лысый – сутенером и торговцем гашишем, двое толстых мужчин – наемными убийцами и насильниками с большой дороги. Но так я сойду с ума от этих мыслей, и я поднимаю глаза, фокусируюсь на трещине в потолке, заставляю себя представить эту трещину стеблем какого-то растения, медленно пересчитываю его жилки. Даже если бы я мог говорить на их языке, я не расспрашивал бы их о жизни, не говоря уж о преступлениях. Я не хочу об этом знать. Неведение – это действительно счастье. Что действительно идет в счет, так это то, как я проведу следующие несколько дней, а также все последующие годы.

Но я нервничаю, я не нахожу себе места, я встаю, подхожу к окну, к маленькому прямоугольнику из трех прутьев, в котором нет стекла. Я дотягиваюсь до этих прутьев и чувствую порошок ржавчины, подтягиваюсь и понимаю, что они крепко вмонтированы, под ржавой пылью – твердая сталь. Глоток чистого воздуха – и я снова вспоминаю, как отвратительно воняет в камере, в параше смешаны дерьмо и ссанье, и все это в тумане ужаса. Я задыхаюсь в этой атмосфере. Я задираю нос выше, чтобы поймать следующий поток кислорода, забыв о чуме и гангрене, которую легко подхватить через открытую рану на лбу, и думаю урывками. Там, снаружи, давно спит город, потрескивают уличные фонари, и многочисленные добропорядочные граждане идут по своим делам, с миллионами своих тайн; клубок эфирных и промышленных проводов урчит под неполной луной, электричество загнано в провода, но готово вырваться наружу и разрушить наши жизни.

Все, чего я хочу от себя самого, так это вырваться из полицейского участка и добраться до доков, спрятаться в машинах и контейнерах, вскарабкаться по трапу и убраться прочь на танкере, который держит путь в Новый Орлеан или в Сан-Франциско, в Бомбей или в Калькутту. И мне плевать, сколько продлится это путешествие, главное – прочь от этой камеры и долгих лет тюрьмы, которые ждут меня там, на вершине холма.

Я отрываю ноги от земли, снова пытаясь ослабить прутья, я хотел бы быть тяжелее, но они не сдвинутся с места, и даже если бы можно было разогнуть их и пролезть в эту дыру, после падения я останусь калекой. Я представляю судью: он вращает своей шеей и прибавляет еще несколько лет к моему сроку, разражается еще одной тирадой; и я чувствую, как он сверлит меня глазами, представляю, как он продает леденцы у станции, этот профессиональный мороженщик поднимает молоток, и его красноречивые угрозы грохочут на весь зал суда. Я оборачиваюсь и замечаю подростка, который отводит от меня пристальный взгляд. Снаружи эхом отдаются чьи-то шаги, и я сползаю по стене на свое место, появляется охранник, пересчитывает наши головы, чешет за ухом и зевает, совершая свой обход.

Я долгое время не могу заснуть, у меня болит голова, а на лбу рана, и из-за моего полного смятения любая попытка найти причины происходящего разбивается вдребезги. Важно, чтобы я оставался в боевой готовности, я должен сосредоточиться и взять себя в руки, но камера – голая, даже без единой линии граффити, на которой можно сфокусироваться, а мой мозг слаб, все цепляется за этот зал суда. Возвращается переводчик, рассказывает, какой ужас ждет меня в тюрьме, там психопаты затачивают свои ножи и мажут салом хуй, там буйствует оргия расчленения и содомии. Я стою у порога земного ада, судья и его лакеи довольны, бюрократы и газетчики самодовольно усмехаются, им по вкусу это извращенное понятие о возмездии. Мужское изнасилование – это их фантазия и мой ужас. Лучше пусть я умру. Смерть мне тоже пообещали. В этой камере мы ждем начала кошмара, и все-таки ночь – по-прежнему время, когда приходят завывающие гоблины, и я хочу, чтобы она кончилась, и в то же время я хотел бы, чтобы она длилась вечно. Стены сжимаются, камера уменьшается в размерах, и я глотаю воздух, у меня сдавливает грудь, и ребра впиваются в легкие, я скрежещу зубами, пытаясь вздохнуть, пытаясь забыть о суде.

Невнятная полудрема торчков и дрожащее тусклое освещение берут свое, и против моей воли этот день воскресает, взбешенные лица представителей власти, орущие с расистской желчью, они показывают на меня, оскорбляют меня, обвиняют меня во всех преступлениях на свете; и я – ненавидимый приговоренный человек, меня окружают порядочные граждане, от которых отвратно несет потом, их запах кажется омерзительным этому новобранцу, выкидышу, смутьяну и беженцу, их презрение раскаляет атмосферу, меня обжигают эти лживые слова, которых я не понимаю и потому не могу отрицать, шквал кулаков и грохот ног – это нормальный выплеск напряжения для управляемых профессионалов, и глаза судьи почти вываливаются из глазных орбит, а прокурор чернеет, требует наказания, суд – это театр характерных актеров, и каждый играет свой обрывок роли, обвинитель настаивает на таком наказании, которое будет соответствовать моему преступлению, переводчик добавляет собственные злобные измышления насчет процесса, а мошенник-мороженщик продает ваниль и свистки негодяям, которых уводят в наручниках, его подстегивают лицемеры, они считают, что криминальный сброд – это их пытка, и я склоняюсь к земле, падаю и хватаю мороженщика, и в этот раз я держу его за шею, потому что он существует, здесь и сейчас; и я отплачиваю им сполна – я разбиваю его башку о прутья решетки, первый жесткий удар – судье, а второй – прокурору, а еще один – переводчику, а более глубокие раны – бюрократам и исполнителям, лакеям и жополизам, ничтожным чиновникам и офицерам полиции, которые арестовали меня, и так далее, я разбиваю череп каждому, кто когда-то поступил со мной плохо, вплоть до школьных обидчиков. И снова, и снова, и снова. Они хотят, чтобы я боялся других заключенных, и я боюсь их, но я держу в руке священный текст и клянусь, что никогда не сдамся и никогда не буду выполнять их грязную работу. И я просыпаюсь в поту. С трудом сглатываю. Время неожиданно начинает иметь значение.

Я хочу начать с начала, я хочу сидеть вместе с бабушкой перед камином и чувствовать, как меня обнимают руки моей мамы, и я смотрю на старика, сидящего напротив, и мне хочется знать, правда ли то, что чем больше лет прожито, тем отчетливей становятся воспоминания. Его губы движутся, он жует беззубыми челюстями, так же, как и в младенчестве, с этого он и начинал, он плюется слюной и поднимает свое тело, спотыкаясь, идет к параше, снимает брюки и садится на корточки. Его кишки взрываются и обрызгивают камень. Я прижимаю лицо к коленям. Вонь его тошнотворного пердежа наполняет камеру. Я прижимаюсь еще крепче, жду, пока запах улетучится. Он подмывается водой из бадьи, старается смыть за собой все, он отворачивает лицо, возвращаясь на место. Я снова проваливаюсь в дремоту, теряюсь в темноте, и меня преследуют слабые звуки старческих всхлипываний.

Какие-то люди просыпаются по утрам и видят лицо обожаемой жены на соседней подушке, чувствуют ее мягкое сонное дыхание и ободряющий запах дешевого талька. Они, может быть, бросают беглый взгляд сквозь полуприкрытые глаза на лицо любимой подруги, капля дорогих духов за нежным ушком. Или, вероятно, они удивляются, встретив пристальный взгляд экзотичной незнакомки, и страстный поцелуй уносит запах несвежего перегара. Везде, по всему миру, мужчины открывают глаза и следят за женщинами, впитывают их тепло, купаются в волнах их любви и уважения, но для некоторых из нас, бродяг, скитающихся, как бог на душу положит, странников, и бомжей, и безработных пьяниц, да, для нас жизнь оборачивается несколько по-другому. Для таких, как я, утро означает стук полицейской дубинки по решетке камеры, вонь открытой параши и лицо измученного человека, с рявканьем отдающего приказы. На полсекунды это почти кажется смешным.

Решетчатая дверь открывается, и я протягиваю руки для наручников, реальность возвращается, лязг серебряных браслетов, полицейский почти с нежностью защелкивает их. Он уводит меня прочь из клетки, проводит через ворота, вдоль по коридору, стены которого обрамляют наброски черно-серых лиц, художники, борясь с естественными пропорциями, почему-то увеличивают брови и суживают глаза, серия жалких губ под поросячьими ноздрями. Даже волосы, короткие они или длинные, похожи на проволоку, острый карандаш дорисовал невнятные патлы. В этой галерее нет женщин; но вот лица этих подозреваемых сменяются полноцветной фотовыставкой на криминальную тему, и все становится иначе. В основном тела. Лица искажены или спрятаны. Молодая девушка неуклюже развалилась среди ржавых банок и смятых пластиковых бутылок, из ее рта торчат трусы, ноги раздвинуты, а глаза широко открыты. Мужчина сидит в машине, его грудь расколота, свесившаяся голова – в семи оттенках свернувшейся крови. Обуглившееся напоминание о женщине, валяющееся на пирамиде выжженных кирпичей, ее лицо угольно-черное, зубы сверкают. Я отворачиваюсь.

Мы проходим через дверь и идем по кафельному полу, воздух становится свежее, шаги громко отдаются под высоким потолком. Пятеро офицеров полиции сидят вокруг школьной парты, и каждый из них прихлебывает эспрессо, а над ними повисло огромное облако табачного дыма. Поставили рядом узкие стаканы с водой. Я отдал бы все за глоток их воды и каплю кофеина, но я, по ходу, не могу просить об одолжениях. Они перестают разговаривать и откидываются назад в своих скрипящих креслах, начинают внимательно меня рассматривать, а сержант подписывает бумагу и заступает на вахту, показывает на мою бритую голову и делает движение, как будто шьет. Он что-то говорит одному из курильщиков, тот вздыхает и с трудом встает и потягивается, сержант хмурится и уводит меня.

Внешний мир прохладен и свеж, и я стараюсь заглотнуть как можно больше кислорода, я направляю кислород в свои кровотоки, чтобы лучше работала сердечная мышца. Воздух пахнет влажностью, темные облака готовы взорваться. Я замечаю, что люди остановились и уставились на меня, и мне неловко, неудобно стоять перед этими честными людьми; и я в первый раз чувствую, что сержант вцепился в мою руку, а свободной рукой он держится за револьвер. Другой офицер открывает заднюю дверь машины без номеров, и я проскальзываю внутрь, пялюсь на уставившихся граждан, а они стоят с распахнутыми ртами, ловят мух. Заводят мотор, и я догадываюсь, что по радио звучит самодовольная речь политика, водитель оживает и ударяет по газам, мы набираем скорость под визг шин и разряды статического электричества. И вот уже мы ползем в медленной пробке, и теперь у меня есть время рассмотреть здания, полоса белого асфальта и серой травы, люди входят и выходят из дверей и смотрят из окон на облака, ждут грозы, узкие дороги, старая жизнь под облупившимся современным фасадом.

Молния глушит голос политика, капли дождя быстро заливают лобовое стекло, мой водитель видит, что пробка рассосалась, и набирает скорость, дворники вычерчивают узкий тоннель. Втайне я надеюсь, что он врежется, и в то же время мне хочется, чтобы он ехал медленнее, и, осознавая свою теперешнюю беспомощность, я прижимаюсь к окну, я чувствую пленку стекла на своем лице; я представляю себе запах воды, ее происхождение и круговорот, и теперь она впиталась среди железа и каменной кладки, уже ищет пути обратно в океан, она способна самоочищаться, освобождаться от мертвенной масляной вони и сигаретных окурков. Мы сворачиваем, едва не целуемся с фургоном, ливень усиливается, краденое море омывает, а затем размывает здания, затопляет желоба. Но это длится недолго, и это досадно, солнечный свет чертит радуги в лужах, асфальт раскрашен масляными призмами, наша поездка подходит к концу, и мы резко тормозим перед маленьким вытянутым зданием; и когда мы входим в двери больницы, хватка сержанта становится жестче, мы проходим мимо пациентов и посетителей, мимо медицинского персонала, и они не замечают ни наручников, ни моего эскорта, они поглощены более важными делами. Мы идем по длинным коридорам, отполированным и щедро опрысканным дезинфицирующими средствами, и так может быть в любом месте этого мира. Я растягиваю мышцы ног, мне хочется идти дальше, может, даже легкомысленно побежать, пронестись стометровку, бежать, чтобы чувствовать себя живым, но вместо этого мы заходим в ярко освещенную комнату, где нас ожидают почтенная медсестра и ее молодая ассистентка.

Небольшая предварительная процедура, никаких объяснений или знакомств. Мне приказывают лечь на обитую кушетку, здесь мне будут зашивать голову, и я чувствую, что Матрона смотрит на меня безо всяких эмоций, как будто она уже знает меня или, по меньшей мере, мой типаж; и я понимаю, что для нее я – просто еще одна головная боль; я стараюсь не встречаться с ней глазами, вместо этого я любуюсь улыбкой медсестры, которая промывает мою рану, промокает ее ватой, пропитанной обязательным дезинфицирующим средством; и от этого жжет, но надо перетерпеть боль, и я наслаждаюсь ее спокойствием, зная, что она одна из последних женщин, которых долгое-долгое время я не увижу. Стол удобный, мой затылок блаженно отдыхает. Я мог бы провалиться в дремоту и остаться здесь на века, но она, промыв мою рану, уходит из комнаты.

Вместо нее появляется Матрона, вертит в руках пузырек, затем подносит к нему шприц, поднимает иглу, и я любуюсь его красивой формой. Я закрываю глаза. Мои мысли – об эвтаназии, но я отгоняю их, памятуя о том, что государство может быть нефункциональным и небрежным, но никогда не будет настолько продажным. Игла обжигает, и от этого лекарства мой лоб моментально немеет. Я чувствую головокружение, тошнота сотрясает дно желудка, и я вспоминаю о тех фотографиях преступлений. Может, это сыворотка правды. Тошнота проходит. Я хочу оказаться больным, но знаю, что это невозможно. Я открываю глаза и замечаю слабую улыбку, пробежавшую по обвисшим губам Матроны, снова думаю, кто же она – преданный делу целитель или бездушный исполнитель, мое воображение ведет со мной хитрую игру. Тошнота оказывается сильнее паранойи, и вот она покрывает мое лицо белым саваном, а мне действительно становится все равно; она вырезает в ткани, в том месте, где рассечена моя голова, круг, и я чувствую, как давят ножницы, но не лезвие, я представляю завернутого в лен мертвеца и замечаю, что из-под ткани Матрона кажется мне бледной, как призрак, парящий надо мной, моя сосредоточенность рассеивается.

Жизнь существует в глазах очевидца, и я должен помнить о дорогом, по крайней мере, я думаю, что именно это говорят мудрецы, слишком много уроков и слишком много советов, и потому так легко впасть в заблуждение. Я оцепенел, мысленно и физически, Матрона поднимает швейную иглу и аккуратно заправляет нитку, она придвигается ближе и начинает ковыряться в моей ране, дьявольская женщина, плетущая злобные заклинания, добрая леди, спасшая мне жизнь, она стягивает куски кожи воедино, и тут не нужно владеть особым искусством, никаких жабо, украшений и потерянного времени. Любовь и ненависть струятся по игле, она делает чересчур крепкий стежок, и я сдаюсь, парализовано любое усилие постоять за себя, любовь порабощает ненависть, поток мыслей прекращается, и я по-королевски отдыхаю на мягкой обивке кушетки в этой теплой комнате, и молодая медсестра ушла, но я все еще здесь, и Матрона это знает. Когда она снимает саван, мне хочется поблагодарить ее за то, что она спасла мне жизнь, и извиниться за то, что я напугал ее, но она уже ушла. Я с трудом встаю на ноги, тошнота становится сильнее, тело превращается в один сплошной желудок.

У меня кружится голова, и мысли разбегаются; полицейские помогают мне выйти из больницы, и я едва касаюсь земли мне кажется, что мои ноги далеко, шествуют в машину, и та нещадно жжет бензин, а мы едем по туманным улицам, заполненным до отказа безликими механическими людьми; и я передергиваюсь и думаю, польется ли из меня блевотина и изобьют ли они меня за это дубинками, на секунду могу меня получается сфокусировать взгляд, но изображение размывается, мой рассудок коварный, тусклый, затуманенный. Я слышу голос и думаю, а действительно ли это сержант говорит: «мне жаль тебя, мой друг, ты не кажешься мне законченным мерзавцем, но время пройдет, и хотя это будет трудно, ты выйдешь из тюрьмы со знанием, которым обладают немногие», и я пытаюсь говорить, но не могу связать и пары слов, а может, он вообще и не говорил всего этого. Вероятно, он думает, что со мной обошлись слишком мягко и за то, что я сделал, следует лишить меня жизни.

Мы поворачиваем на маленькую улицу, наводненную людьми, водитель вынужден замедлить ход. Я чувствую себя немного лучше, открываю окно и выглядываю. Мы проезжаем мимо рынка, ларьки сияют яркими цветами и изобилием фруктов и овощей, ошеломляющая выставка баклажанов, перца, лука, помидоров, оливок, огурцов, лимонов, бананов, лаймов, апельсинов и всего что угодно, что может вырасти из земли, и все это собрано и сложено с любовью, заботой и вниманием. И от этого мое настроение приподнимается. Запах непередаваемый. Лимонный дух заполняет машину, и моя слабость исчезает. По крайней мере, на минуту, пока мы не доезжаем до мясных лавок с черным мясом, и вонь от гниющих тел перебивает лимонный запах, кровавый бардак из конечностей, туш и вздутых животов, сваленных перед нами, все это окружают сотни освежеванных голов; и они лежат так близко, что я могу протянуть руку и дотронуться до их закрытых век, кроме, конечно, тех век, которые срезаны, шерсть содрана, открывая мешанину белых и кровавых тканей вперемешку с выпуклыми венами, козлиные и бараньи глаза широко распахнуты, потрясенные, эти беззащитные создания кастрированы и разделаны ножами и мачете, их крики слышат только мясники, погружая в кишки по локти свои руки, у этих животных нет никаких прав, на их мордах проставлены номера, а контролеры уверяют, что они не испытывают боли и что у них нет личностных мыслей, что их исполнители просто делают свою работу; и мы движемся вперед, и я вижу свиней, подвешенных на массивные крючки, внутренности и сердца вывалились наружу, и я снова чувствую слабость, и мне хочется проблеваться.

Мы возвращаемся в полицейский участок, и я снова в камере, человек со шрамом помогает мне сесть и опереться на стену, я снова па своем месте, там, где я должен быть. Я беззащитен, но почему-то знаю, что с этими заключенными я в безопасности, я опускаю голову на колени, дотягиваюсь до кармана и убеждаюсь, что мой талисман удачи по-прежнему на месте. Я крепко сжимаю его и произношу какую-то забавную молитву.

Когда я был ребенком, я поймал бабочку и положил ее в банку, я был слишком мал, чтобы знать, что при закрученной крышке она не сможет дышать. Я смотрел, как она трепещет крылышками, и слышал, как они шуршат о стекло, и эта бабочка на несколько дней должна была стать моим питомцем, а потом бы я ее отпустил, и у нее были такие красивые крылышки; и я долгое время сидел и любовался этим экземпляром, и я был поражен, насколько они тонкие, эти крылья, и тем, что столь хрупкое создание может так высоко взлететь. Это было летом, и все было прекрасным, деревья покрыты листвой, цветут цветы; и все это время я любил свою бабочку, которая медленно умирала, безмолвно задыхаясь. Я пошел поиграть, а когда вернулся, она лежала на дне банки и не двигалась, и почему-то я понял, что она мертва. Мы отнесли ее на пустырь и похоронили в папоротнике, и мама сказала мне, что бабочки такие красивые, потому что живут очень короткую жизнь, что сначала они – гусеницы, а потом на один день превращаются в бабочек. Мне было грустно, и я плакал, но в то же время это казалось мне почти справедливым, хотя я чувствовал себя даже еще более виноватым, потому что не дал ей прожить и этого единственного дня. Не знаю, почему я сейчас думаю о той бабочке, но вот думаю.

Газон желтеет, он покрыт незабудками и одуванчиками, и его нужно подстричь; и Нана говорит, что она для этого слишком устала, что у нее больше нет сил, и вздыхает: «я старею, дорогой, но это только внешне, внутри я чувствую себя так же, как и когда я была маленькой девочкой, меняется только тело и возраст, а дух остается таким же, он вечен», и мы с мамой толкаем газонокосилку, и это хорошо – помогать другим людям, и мы продолжаем жить у Наны; и в моих воспоминаниях почти всегда лето, а если мы сидим дома, то это сказочная зима, и запах свежесрезанной травы напоминает мне о мышах, или, может, это мыши напоминают мне о траве и нетронутых заросших полях, на которых они живут летом; и Нана садится в шезлонг и смотрит, как мы смеемся, вы вот там пропустили одуванчик и еще здесь пучок травы; и я полон энергии, я расту, становлюсь большим, и скоро мне будет четыре года, и у меня будет праздник – с сэндвичами и играми; и почему-то, когда мы сгребаем граблями срезанную траву, она становится мокрой, и из близлежащего сада раздается смех, а мы пьем апельсиновый сквош и едим маленькие рулетики с джемом и сливками; и в саду полно растений и кошек, они спят на угольном сарае, и домик моего папы встроен в сарай, для взрослого человека он очень мал, деревянные доски подогнаны впритык, а еще есть маленькая дверца от серванта, приделанная к почтовому ящику, вот только те открытки, которые он присылал мне, проходили через дверь настоящего дома; и теперь трудно вспомнить, когда я получил этот талисман удачи, который теперь со мной, и мне почти кажется, что я был рожден вместе с ним, хотя я знаю, что до меня он принадлежал Нане, а на следующий год я иду в школу, буду учиться читать и писать, а мама и Нана сидят в шезлонгах; и пока я смотрю на порхающих бабочек и жужжащих пчел, подставив ноги солнечному теплу, они говорят, но не знают, что я их слушаю, они говорят, ну не досадно ли, что ему уже надо идти в школу, и я отчасти напуган, потому что мне придется покинуть этот сад, и в то же время я хочу стать большим мальчиком, и они говорят о школьной травле и о ребенке, который покончил с собой, потому что плохие дети говорили ему отвратительные вещи, но я отказываюсь слушать такой разговор; и на ночь мне всегда рассказывают сказку, иногда мама, иногда Нана, и одна из моих любимых – про Ноя и его ковчег, про то, как в ковчег поднялись все животные, каждой твари по паре, чтобы спастись от потопа; и это случилось, потому что Бог рассердился на людей за их плохие дела; и я спрашиваю, почему только двое из каждого вида животных поднялись в ковчег и почему остальные должны были утонуть, если именно люди стали причиной всех этих бедствий, и Нана говорит, что она точно не знает, но, может быть, животные знали, что на то воля Бога и не возражали против того, чтобы отправиться на небеса, но для меня это не имеет значения, и я спрашиваю, почему от каждого животного в ковчег отправились мальчик и девочка; и она объясняет, что это естественный способ жизни, что мужчины и женщины находятся друг с другом в равновесии, и один без другого не сможет существовать; все в жизни имеет свою противоположность, вторую половину, и вместе с ней становится целым, когда подрасту, я пойму это, могу ли я себе представить, каким скучным был бы мир, если бы в нем жили только мужчины или только женщины; и я киваю и говорю: «Думаю, что это так, хотя мне не сильно нравятся девочки, они глупые и играют в куклы», а в следующий раз она рассказывает мне о том волшебном яблоке в том особенном саду, и о том, как после этого у людей все пошло наперекосяк; и все это кажется настолько глупым, потому что из яблок, которые падают в наш сад с участка соседнего дома, Нана печет пирога, и может, она испечет такой пирог на мой день рожденья; и все равно – в нашей стране нет змей, или их немного, я никогда ни одной не видел и никогда не ел тех яблок с земли, потому что они кислые, а в некоторых есть черви, а испеченные, посыпанные сахаром, они меняют вкус, становятся сладкими, и с маковки стекает сладкий крем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю