Текст книги "Рэкетир"
Автор книги: Джон Гришем (Гришэм)
Жанр:
Триллеры
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Джон Гришэм
РЭКЕТИР
Рэкетир – человек, добывающий деньги незаконными способами: мошенничеством, вымогательством и т. д.
Глава 1
Я адвокат и сижу в тюрьме. Это долгая история.
Мне сорок три года, и я отбыл половину десятилетнего срока, к которому приговорен слабаком и ханжой – федеральным судьей Вашингтона, федеральный округ Колумбия. Все мои апелляции ничего не дали, и теперь в моем полностью истощенном арсенале не осталось ни одной процедуры, механизма, малоизвестного закона, формальности, лазейки, отчаянного средства. Ничего. Зная законы, я бы мог заниматься тем, чем занимаются некоторые заключенные, – забрасывать суды тоннами бесполезных ходатайств, исков и прочего мусора, только все это мне нисколько не помогло бы. Мне ничего не поможет. Реальность такова, что еще пять лет не стоит надеяться выйти на свободу, разве только под конец скостят жалкие две-три недели за хорошее поведение – а веду я себя всегда образцово.
Мне не следовало бы называть себя адвокатом, поскольку фактически я не адвокат. Адвокатура штата Виргиния лишила меня лицензии вскоре после приговора. Все было ясно как божий день: осуждение за тяжкое уголовное преступление равносильно лишению адвокатского звания. У меня отобрали лицензию и внесли соответствующую запись в Регистр адвокатов Виргинии. Тогда всего за месяц лицензий лишились сразу трое – показатель выше среднего.
Тем не менее в своем мирке я известен как тюремный юрист и в этом качестве по несколько часов в день помогаю другим заключенным в их юридических делах. Я изучаю их апелляции и подаю ходатайства. Готовлю завещания, иногда земельные акты. Проверяю для некоторых «белых воротничков» их контракты. Я предъявляю иски к правительству по законным жалобам, но никогда по тем, которые нахожу пустяковыми. Да, и еще у меня много разводов.
Через восемь месяцев и шесть дней после начала отбытия срока я получил толстый конверт. Заключенные обожают письма, но без этого послания я бы вполне обошелся. Отправителем была юридическая фирма из Фэрфакса, штат Виргиния, представлявшая интересы моей жены, которая – удивительное дело! – пожелала со мной развестись. Всего за несколько недель из заботливой супруги, готовой к долгому ожиданию, Дионн превратилась в беглянку, жаждущую спасения. Мне было трудно в это поверить. Читая бумаги, я испытал шок, колени ослабели, глаза были на мокром месте. Испугавшись, что расплачусь, я бросился обратно в камеру, чтобы побыть в одиночестве. В тюрьме проливают много слез, но только без посторонних.
Когда я покидал дом, Бо исполнилось шесть лет. Он был нашим единственным ребенком, но мы планировали увеличить семью. Простая математика, я миллион раз все подсчитал. Когда я выйду, ему будет шестнадцать, он успеет вырасти, а я пропущу целых десять лет из того бесценного срока, который проживают вместе отец и сын. До двенадцати лет мальчики боготворят отцов и верят, что те не могут поступать плохо. Я играл с Бо в детский бейсбол и футбол, он всюду следовал за мной, как щенок. Мы удили рыбу, ходили в походы и иногда после субботнего завтрака вдвоем наведывались ко мне в контору. Он очень много для меня значил, и, пытаясь объяснить, что надолго его покидаю, я нестерпимо страдал – как и он. Очутившись за решеткой, я отказался от его посещений. Как мне ни хотелось его обнять, мысль, что малыш увидит своего отца в тюрьме, была невыносима.
Когда сидишь в тюрьме и выйдешь очень не скоро, бороться с разводом совершенно невозможно. Наши семейные ресурсы, и так невеликие, не выдержали полуторагодовой схватки с федеральным правительством. Мы всего лишились, кроме нашего ребенка и преданности друг другу. Сын так и остался несокрушимой скалой, зато преданность рассыпалась в пыль. Дионн давала прекрасные обещания все выдержать, но стоило мне уйти, и реальность пересилила. В нашем городке жена чувствовала себя одинокой, полностью изолированной. «При виде меня люди начинают шептаться», – писала она в одном из первых писем. «Мне так одиноко!» – скулила в другом. Вскоре ее письма стали заметно короче, приходили все реже. Как и она сама.
Дионн выросла в Филадельфии и не смогла привыкнуть к жизни за городом. Когда дядя предложил ей работу, она тут же заспешила домой. Через два года она снова вышла замуж, и теперь одиннадцатилетнего Бо воспитывает другой отец. Последние мои двадцать писем сыну остались без ответа. Уверен, он их даже не видел.
Я часто гадаю, встречусь ли с ним снова. Думаю, что попытаюсь, хотя не уверен. Каково это – предстать перед ребенком, которого до боли любишь, а он тебя не узнает? Все равно нам больше не жить вместе, как обычным отцу и сыну. Хорошо ли для Бо, если его давно пропавший отец снова объявится и попытается войти в его жизнь?
Времени для таких мыслей у меня более чем достаточно.
Я – заключенный номер 44861-127 в федеральном тюремном лагере близ Фростбурга, штат Мэриленд. «Лагерь» – это учреждение с нестрогой охраной для тех, кто сочтен несклонным к насилию и осужден на срок до десяти лет. По невыясненным причинам первые двадцать два месяца отсидки я провел в тюряге с режимом средней строгости неподалеку от Луисвилля, штат Кентукки. На бюрократическом жаргоне она называется ФИУ – Федеральное исправительное учреждение, а по сути резко отличается от моего лагеря во Фростбурге. ФИУ предназначено для мужчин со склонностью к насилию, приговоренных к десяти и более годам. Жизнь там не в пример тяжелее, хотя я выжил, ни разу не подвергнувшись нападению. Помог опыт службы в морской пехоте.
По тюремным понятиям, лагерь – это курорт. Ни тебе стен, ни заборов, ни колючей проволоки и сторожевых вышек, только несколько вооруженных охранников. Фростбург относительно нов и превосходит удобством большинство государственных школ. Почему бы нет? В Соединенных Штатах на содержание одного заключенного тратится сорок тысяч долларов в год, тогда как на образование одного учащегося начальной школы – только восемь. Здесь полно адвокатов, менеджеров, социальных работников, медсестер, секретарей, всяческих помощников, десятки администраторов, которые затруднились бы объяснить, чем занят их восьмичасовой рабочий день. Федеральное правительство, чего вы хотите? Стоянка персонала перед главным входом забита хорошими легковыми автомобилями и пикапами.
Всего во Фростбурге шесть сотен заключенных, и все мы, за немногими исключениями, ведем себя смирно. Те, у кого за плечами насилие, усвоили урок и ценят здешнюю цивилизованную обстановку. Те, кто всю жизнь кочует по тюрьмам, нашли наконец дом своей мечты. Многие из этих рецидивистов не хотят отсюда выходить. Здесь им привычно, а на воле все чужое. Теплая постель, трехразовое питание, медицина – может ли со всем этим соперничать улица?
Не хочу сказать, что это приятное место. Отнюдь. Многие вроде меня никогда не думали, что жизнь готовит им такое. Люди хороших профессий, с карьерой, с бизнесом, с активами, семейные, члены кантри-клубов… В моей «белой банде» есть Карл, окулист, перемудривший со счетами бесплатной медицинской помощи; или взять Кермита, земельного спекулянта, загонявшего разным банкам одни и те же участки; бывший сенатор штата Пенсильвания Уэсли погорел на взятке; мелкий ипотечный заимодатель Марк слишком пристрастился «срезать углы».
Карл, Кермит, Уэсли и Марк. Все белые, средний возраст – пятьдесят один год. Все признали вину.
А еще я, Малкольм Баннистер, черный, сорок три года, осужден за преступление, которого, насколько знаю, не совершал.
В данный момент я во Фростбурге единственный чернокожий, отбывающий срок за «беловоротничковое» преступление. Такое встретишь не часто.
Критерии членства в моей «черной банде» определены не так ясно. Большинство – ребята с улиц Вашингтона и Балтимора, попавшиеся за преступления, связанные с наркотиками. После условно-досрочного освобождения они вернутся на улицы и будут иметь двадцатипроцентный шанс избежать нового приговора. Что еще их ждет в жизни без образования, без профессии, с судимостями?
Говоря по правде, в федеральном лагере нет ни банд, ни насилия. Подерешься, вздумаешь кому-то угрожать, и тебя мигом переведут отсюда в какое-нибудь гораздо худшее место. Перебранок пруд пруди, особенно за телевизором, но мне не доводилось видеть оплеух. Некоторые отбывали сроки в тюрьмах штатов и рассказывают разные ужасы. Никому не хочется менять это место на другое.
Поэтому мы следим за своим поведением и считаем дни. Для «белых воротничков» заключение – это унижение, утрата статуса, положения, образа жизни. Но для чернокожих жизнь в лагере безопаснее, чем там, откуда они пришли и куда снова попадут. Для них наказание – еще одна зарубка, новая судимость, очередной шаг на пути превращения в профессиональных уголовников.
Из-за этого я чувствую себя больше белым, чем черным.
Здесь, во Фростбурге, есть еще два бывших адвоката. Рон Наполи много лет был в Филадельфии видным специалистом по уголовному праву, пока его не разорил кокаин. Он специализировался на законах о наркотиках и защищал многих крупных наркодилеров и торговцев средней части Атлантического побережья, от Нью-Джерси до обеих Каролин. Он предпочитал, чтобы с ним расплачивались наличными и кокаином, и в конце концов все потерял. Внутренняя налоговая служба привлекла его за уклонение от налогов, и он уже отбыл половину своего девятилетнего срока. Сейчас Рон переживает не лучшие дни. Он впал в депрессию и совершенно махнул на себя рукой. Отяжелел, стал медлительным, слабым и болезненным. Раньше он рассказывал захватывающие истории о своих клиентах и их приключениях в мире наркоторговли, а теперь просто сидит во дворе и с потерянным видом поедает пакетами картофельные чипсы. Кто-то присылает ему деньги, которые он тратит в основном на нездоровую пищу.
Третий бывший юрист – вашингтонская «акула» Амос Капп, долго остававшийся успешным инсайдером, ловкачом, совавшим нос во все крупные политические скандалы. Нас с Каппом судил один и тот же судья, впаявший обоим по десятке. Обвиняемых было восемь – семеро из Вашингтона плюс я. У Каппа вечно рыльце в пушку, и в глазах наших присяжных он был, без сомнения, виновен. При этом он знал тогда – и знает сейчас, – что я не участвовал в преступном сговоре, но, будучи трусом и мошенником, смолчал. Насилие во Фростбурге строжайше запрещено, но если бы меня оставили хотя бы на пять минут наедине с Амосом Каппом, я бы точно сломал ему шею. Он это знает и, подозреваю, давно пожаловался начальнику тюрьмы. Его держат в западной части лагерной территории, подальше от меня.
Из всех трех адвокатов один я готов помогать другим заключенным в решении их юридических проблем. Мне это занятие нравится, оно захватывает и не дает скучать. А заодно оттачивает мои юридические навыки, хотя в своем адвокатском будущем я сомневаюсь. Выйдя на свободу, я могу попроситься назад в коллегию, но процедура обещает быть донельзя трудной. Вообще-то я никогда толком не зарабатывал адвокатским трудом. Был мелким юристом, к тому же черным, и мало кто из клиентов мог мне толком заплатить. На Брэддок-стрит полно других адвокатов, боровшихся за тех же самых клиентов; конкуренция была жестокой. Так что не знаю, чем займусь после отсидки, но насчет возобновления юридической карьеры имею серьезные сомнения.
Мне будет сорок восемь, я одинок и, надеюсь, сохраню здоровье.
Пять лет – это целая вечность. Каждый день я совершаю длительную прогулку по грунтовой дорожке, тянущейся по периметру лагеря. Это его граница, известная как «черта». Переступи ее – и окажешься беглецом. Тюрьма тюрьмой, но местность здесь красивая, виды захватывающие. Шагаю, любуюсь округлыми холмами в отдалении – и борюсь с побуждением переступить «черту». Забор, способный меня остановить, отсутствует, караул тоже, никто не окликнет. Можно было бы скрыться в густом лесу, а потом вообще исчезнуть…
Я бы предпочел стену высотой футов в десять, из толстых кирпичей, с витками блестящей колючей проволоки поверху, чтобы скрывала от меня холмы и не позволяла мечтать о свободе. Это тюрьма, черт возьми! Нам нельзя ее покидать. Так поставьте стену и перестаньте нас соблазнять!
Соблазн никуда не девается, и, клянусь, чем больше я с ним борюсь, тем он день ото дня все сильнее.
Глава 2
Фростбург находится в нескольких милях восточнее мэрилендского городка Камберленд, на полоске земли между Пенсильванией на севере и Западной Виргинией на западе и на юге. Глядя на карту, понимаешь, что это ответвление появилось у штата Мэриленд по недосмотру и не должно ему принадлежать, хотя неясно, кому следовало бы его передать. Я работаю в библиотеке, и на стене над моим письменным столом висит большая карта Америки. Я слишком подолгу на нее таращусь, грезя наяву и всякий раз поражаясь, как меня угораздило стать заключенным федеральной тюрьмы на западной оконечности Мэриленда.
В шестидесяти милях к югу отсюда находится виргинский город Уинчестер с населением двадцать пять тысяч человек – там я родился, рос, учился, работал и в конце концов потерпел крах. Говорят, после моего заключения мало что изменилось. Юридическая фирма «Коупленд и Рид» по-прежнему находится в помещении с окнами на улицу, где трудился я. Это на Брэддок-стрит, в Старом городе, рядом с ресторанчиком. Раньше на окне была выведена черным другая надпись: «Коупленд, Рид и Баннистер», и мы были единственной в окружности ста миль юридической фирмой с одними черными сотрудниками. Говорят, господа Коупленд и Рид держатся на плаву – не процветают, конечно, и не богатеют, но по-прежнему платят зарплату обеим секретаршам и аренду. Так же было и во времена моего партнерства: мы перебивались, не более того. К моменту краха я начал всерьез опасаться, что в таком маленьком городе мне не выжить.
Говорят, господа Коупленд и Рид отказываются обсуждать меня и мои проблемы. Они тоже едва не сели на скамью подсудимых, их репутация оказалась замаранной. Изобличавший меня федеральный прокурор палил картечью по любому, хотя бы немного связанному с его «великим сговором», и чуть было не угробил всю фирму. Мое преступление состояло в том, что я защищал неправильного клиента. Оба моих прежних партнера ни в каких преступлениях замешаны не были. Как я ни сожалею о случившемся, мне не хочется чернить их доброе имя. Обоим уже под семьдесят, и в свои молодые годы, начиная юридическую практику, они боролись не только за выживание адвокатской фирмы в маленьком городе, но и против последних отзвуков расовой сегрегации. Судьи порой игнорировали их в суде и выносили неоправданные решения без явных юридических оснований. Другие адвокаты часто бывали с ними грубы, грешили непрофессионализмом. Их не принимали в адвокатскую коллегию округа. Клеркам случалось терять их документы. Жюри присяжных из одних белых им не верили. А главное, их избегали клиенты. Черные клиенты. Белые к черным адвокатам в 1970-е никогда не обращались, по крайней мере на Юге, и это почти не изменилось. Фирма «Коупленд и Рид» чуть не погибла, едва появившись, поскольку черные считали, что белые адвокаты лучше черных. Трудолюбие и профессионализм в конце концов переломили тенденцию, но как же медленно это происходило!
Сначала я не собирался делать карьеру в Уинчестере. Я поступил на юридический факультет Университета Джорджа Мейсона на севере Виргинии, в пригороде Вашингтона. Летом после второго курса мне повезло: меня взяли клерком в огромную компанию на Пенсильвания-авеню, рядом с Капитолийским холмом. Эта была одна из компаний с тысячами адвокатов, с офисами по всему миру, с фамилиями бывших сенаторов на фирменных бланках, с престижной клиентурой и приводившим меня в восторг сумасшедшим ритмом. Моим наивысшим достижением там стала роль мальчика на побегушках на процессе бывшего конгрессмена (нашего клиента), обвинявшегося в преступном сговоре с родным братом с целью вымогательства «откатов» у подрядчика оборонного проекта. Суд был форменным цирком, и я наслаждался близостью к эпицентру событий.
Спустя одиннадцать лет я вошел в тот же зал в здании суда имени Е. Баррета Преттимена в центре Вашингтона, где теперь судили меня самого.
В то лето я был одним из семнадцати клерков. Остальные шестнадцать, студенты десяти лучших юридических факультетов, получили предложения постоянной работы. Сложив все яйца в одну корзину, я весь третий курс мотался по Вашингтону, безрезультатно стучась во все двери. Одновременно со мной по тротуарам Вашингтона слонялось, наверное, несколько тысяч безработных адвокатов, поэтому немудрено было погрузиться в отчаяние. В конце концов я переместился на окраины, где фирмы были еще мельче, а работы еще меньше.
Наконец, признав свое поражение, я вернулся домой. Мои мечты о переходе в высшую лигу померкли. Коупленд и Рид сами сидели на мели и не могли позволить себе нового компаньона, однако, сжалившись, расчистили комнату на втором этаже, где скопилась разная рухлядь. Я старался изо всех сил, хотя не было смысла засиживаться допоздна при таком скромном количестве клиентов. Мы хорошо ладили, и по прошествии пяти лет они великодушно присовокупили к своим именам мое, сделав меня партнером. Мой доход от этого почти не вырос.
Находясь под судом, я с болью наблюдал, как их имена смешивают с грязью, но ничем не мог им помочь. Когда я барахтался в нокдауне, старший агент ФБР сообщил мне, что Коупленду и Риду тоже предъявят обвинение, если я не признаю свою вину и не пойду на сотрудничество с обвинителями. Я счел это блефом, хотя и не был уверен, и послал его к черту.
К счастью, это действительно оказалось блефом.
Я пишу им письма, длинные, эмоциональные, с извинениями и всем прочим, но они никогда на них не отвечают. Я прошу их навестить меня для разговора по душам, но они не отзываются. До моего родного города всего шестьдесят миль, но меня регулярно навещает лишь один человек.
Мой отец был одним из первых чернокожих патрульных на службе у штата Виргиния. Тридцать лет Генри дежурил на дорогах вокруг Уинчестера и не променял бы свою работу ни на какую другую. Ему нравилось стоять на страже и помогать тем, кто в этом нуждался. Нравилась форма, патрульная машина, все, кроме пистолета на поясе. Несколько раз ему приходилось его вынимать, но стрелять – никогда. От белых он ждал обидчивости, от черных – требований снисхождения и был полон решимости проявлять непоколебимую справедливость. Он был суровым копом, не искавшим в законе лазеек. Противозаконный поступок являлся для него противозаконным, без всяких оговорок и крючкотворства.
С того момента, как меня отдали под суд, отец верил в мою виновность хотя бы в чем-то. Презумпция невиновности была забыта вместе с моими уверениями в непричастности. Мозги этого гордого служаки были начисто промыты целой жизнью преследования правонарушителей, и если уж федеральные агенты со всеми их ресурсами сочли меня достойным стостраничного обвинения, то, значит, правы они, а не я. Уверен, он мне сочувствовал и молился, чтобы мне удалось выпутаться, но не очень-то умел донести до меня эти чувства. Он был унижен и не скрывал этого. Как его сына-адвоката угораздило связаться с мерзкой шайкой мошенников?
Я и сам тысячи раз задавал себе тот же вопрос. Приемлемого ответа не существует.
Закончив школу и немного поконфликтовав с законом, Генри Баннистер в возрасте девятнадцати лет поступил в морскую пехоту. Там его быстро превратили в мужчину, в солдата, обожающего дисциплину и гордящегося своим мундиром. Он трижды побывал во Вьетнаме, был там ранен, получил ожоги, даже провел короткое время в плену. Его медали красуются на стене его кабинета в домике, где я вырос. Он живет там один. Мою мать сбил пьяный водитель за два года до моего приговора.
Раз в месяц Генри приезжает во Фростбург и проводит со мной час. Отец в отставке, делать ему особенно нечего, и он мог бы навещать меня каждую неделю, было бы желание. Но такого желания у него нет.
В длительном тюремном сроке много жестоких зигзагов. Например, возникает чувство, что тебя постепенно забывает весь мир, все, кого ты любишь, кто тебе необходим. В первые месяцы почта приходит целыми связками, а потом ручеек иссякает, сводясь к одному-двум письмам в неделю. Друзей и родственников, раньше исправно наносивших визиты, не видишь годами. Мой старший брат Маркус наезжает пару раз в год, чтобы убить час, посвящая меня в свои проблемы. У него трое детей-подростков на разных стадиях несовершеннолетней преступности и спятившая жена. Что такое мои невзгоды по сравнению с его? Несмотря на весь хаос его жизни, визиты Маркуса доставляют мне удовольствие. Он с ранних лет подражал Ричарду Прайору, [1]1
Знаменитый чернокожий комик. – Здесь и далее примеч. пер.
[Закрыть]и меня смешит каждое его слово. Мы целый час хохочем, хотя от проделок его отпрысков впору рыдать. Руби, моя младшая сестра, живет на западном побережье, и я вижу ее раз в год. Она исправно пишет мне каждую неделю, что я очень ценю. Один мой дальний родственник просидел семь лет за вооруженное ограбление – я был его адвокатом – и навещает меня дважды в год в благодарность за мои визиты в годы его отсидки.
После трех лет заключения я месяцами не видел посетителей, не считая отца. Управление тюрем старается, чтобы расстояние от места заключения до дома заключенного составляло миль пятьсот. Мне повезло, что до моего родного Уинчестера рукой подать, ведь могла бы оказаться тысяча миль. Некоторые из оставшихся у меня друзей детства ни разу не преодолели и этого скромного расстояния, о других я ничего не слышу уже пару лет. Большинство моих прежних приятелей-юристов слишком заняты. Товарищ по юридическому факультету пишет мне раз в два месяца, но навестить меня никак не соберется. Он живет в Вашингтоне, в ста пятидесяти милях к востоку отсюда, и утверждает, что трудится без выходных в крупной юридической фирме. Мой лучший друг-десантник живет в Питсбурге, в двух часах езды, и навестил меня во Фростбурге всего один раз.
Наверное, я должен быть благодарен отцу за то, что он так старается.
Он сидит, как всегда, в маленьком помещении для свиданий, положив на стол перед собой коричневый бумажный пакет. Это либо печенье, либо шоколадные кексы от тети Расин, его сестры. Мы здороваемся за руку, но не обнимаемся – Генри Баннистер никогда в жизни не обнимет мужчину. Он разглядывает меня, определяя, не поправился ли я, и, как водится, расспрашивает, как протекает мой стандартный день. Сам он за сорок лет не набрал ни одного лишнего фунта, и на него до сих пор налезает мундир морского пехотинца. Он убежден, что меньше есть – значит дольше жить, и боится умереть неожиданно. Его отец и дед скоропостижно скончались, не дотянув до шестидесяти. Он проходит пять миль в день и полагает, что я должен поступать так же. Я уже смирился, что он никогда не перестанет учить меня жизни, хоть в тюрьме, хоть на свободе.
Он трогает коричневый пакет:
– Это прислала Расин.
– Передай ей от меня «спасибо», – говорю я. Если он так беспокоится за мою талию, то зачем каждый раз привозит пакет жирной выпечки? Я съем две-три штуки, а остальное все равно раздам.
– Давно ты говорил с Маркусом? – спрашивает он.
– Больше месяца назад, а что?
– Беда! Подружка Делмона забеременела. Ему пятнадцать, ей четырнадцать. – Он качает головой, хмурится. Делмон стал нарушать закон с десяти лет, так что семья никогда не сомневалась, что он будет вести преступную жизнь.
– Твой первый праправнук, – пытаюсь я пошутить.
– Есть чем гордиться! Четырнадцатилетняя белая понесла от пятнадцатилетнего черного болвана, случайно носящего фамилию Баннистер…
Некоторое время мы обсуждаем эту тему. В тюремных визитах часто важно не то, что говорится, а остающееся глубоко внутри. Отцу уже шестьдесят девять, а он вместо того, чтобы наслаждаться этим золотым временем, зализывает раны и жалеет себя. Мне не хочется его осуждать. Жены, с которой они прожили сорок два года, он лишился за доли секунды. Отец еще не оправился от горя, когда оказалось, что мной интересуется ФБР, а вскоре расследование разрослось и покатилось как снежный ком. Суд надо мной длился три недели, и отец не пропустил ни одного заседания. Он с болью смотрел, как сын стоит перед судьей и слушает приговор – десять лет тюремного заключения. Потом у нас обоих забрали Бо. А дети Маркуса выросли и причиняют большое горе своим родителям и близкой родне.
Пора, чтобы нашей семье наконец повезло, но пока на везение как-то не похоже.
– Вчера вечером беседовали с Руби, – говорит он. – У нее все в порядке, передает тебе привет, говорит, что твое последнее письмо было забавным.
– Скажи ей, пожалуйста, что письма значат очень много. – Все пять лет она аккуратно пишет мне каждую неделю. Руби – отрада нашей рушащейся семьи. Она – консультант по вопросам брака, замужем за врачом-педиатром. У них трое замечательных малышей, которых держат подальше от их опозорившегося дяди Мэла.
После долгой паузы я говорю:
– Как обычно, спасибо за чек.
Он пожимает плечами:
– Рад помочь.
Он ежемесячно присылает мне сто долларов, которые всегда кстати. Они поступают на мой счет, позволяя покупать такие необходимые вещи, как ручки, блокноты, чтиво, приличную еду. Большинство в моей «белой банде» получают из дома чеки, тогда как в моей «черной банде» никому не присылают ни пенни. В тюрьме всегда знаешь, у кого есть деньги.
– Скоро пройдет ровно половина твоего срока, – говорит он.
– Две недели – и пяти лет как не бывало.
– Наверное, время летит быстро?
– Может, на воле оно и летит, а по эту сторону стены, уверяю тебя, часы идут гораздо медленнее.
– Все равно трудно поверить, что ты здесь уже пять лет.
Это точно. Как выжить в тюрьме за такой срок? Не думай о годах, месяцах, неделях. Думай о сегодняшнем дне – как его преодолеть, как пережить. Просыпаешься назавтра – еще один день позади. Дни накапливаются; неделя идет за неделей; месяцы становятся годами. И понимаешь, какой ты выносливый, как способен жить и выживать, раз выбора все равно нет.
– Чем собираешься заняться потом? – спрашивает он. Я слышу один и тот же вопрос каждый месяц, как будто меня вот-вот освободят. «Терпение, – напоминаю я себе. – Он мой отец. И он здесь! Это многого стоит».
– Пока я об этом не думаю. Долго еще.
– Я бы на твоем месте уже задумался, – говорит он, уверенный, что, окажись в моей шкуре, точно знал бы, как быть.
– Я прошел третий уровень изучения испанского, – говорю я, гордясь собой. В моей «оливковой банде», среди латиносов, Марко, мой хороший друг – он сел за наркотики, – оказался превосходным учителем языка.
– Похоже, все мы скоро залопочем по-испански. Проходу от них нет!
Генри не выносит иммигрантов, всех, кто говорит с акцентом, выходцев из Нью-Йорка и Нью-Джерси, получателей пособий, безработных. Бездомных, по его мнению, следовало бы согнать в лагеря с режимом похуже, чем в Гуантанамо.
Пару лет назад мы с ним так повздорили, что он даже пригрозил перестать меня навещать. Препирательства – напрасная трата времени. Мне его не переделать. Спасибо ему, что приезжает, я в ответ веду себя смирно – чем еще его отблагодарить? Я – осужденный уголовный преступник, а он – нет. Он – победитель, я – неудачник. Все это для Генри важно – не пойму почему. Может, дело в том, что я учился в колледже и на юридическом факультете, а он ни о чем таком и мечтать не мог.
– Вероятно, я уеду из США, – говорю я. – Куда-нибудь, где пригодится мой испанский, – в Панаму, Коста-Рику… Теплый климат, пляжи, люди со смуглой кожей… Для них не имеет значения судимость, сидел ты, не сидел – им не важно.
– И трава там зеленее, да?
– Да, папа, когда сидишь в тюрьме, трава всюду кажется зеленее. А что мне делать? Вернуться домой, наняться помощником юриста без лицензии и вкалывать на мелкую фирму, которой не по карману платить мне зарплату? Или стать поручителем? Может, частным детективом? Вариантов, как видишь, кот наплакал.
Он согласно кивает. Этот разговор повторяется у нас в десятый, наверное, раз.
– А правительство ты ненавидишь, – говорит он.
– О да! Федеральное правительство, ФБР, федеральных прокуроров, федеральных судей, дураков, управляющих тюрьмами. Столько всего вызывает у меня ненависть! Я тут мотаю десятилетний срок за то, чего не совершал, просто потому, что какой-то прокурорской шишке понадобилось выполнить квоту посадок. Раз правительству ничего не стоило влепить мне десятку при отсутствии улик, то ты только представь весь спектр его возможностей теперь, когда у меня на лбу вытатуировано «осужденный преступник»! Нет, пап, как только освобожусь, ноги моей здесь больше не будет!
Он с улыбкой кивает. А то как же, Мэл!