Текст книги "Джон Голсуорси. Собрание сочинений в 16 томах. Том 9"
Автор книги: Джон Голсуорси
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 41 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
ГЛАВА VI
Следующим днем после этого молчаливого взрыва чувств было воскресенье. Повинуясь пробудившемуся накануне желанию быть с отцом как можно ласковее, Ноэль спросила:
– Хочешь, чтобы я пошла в церковь?
– Разумеется, Нолли!
Мог ли он ответить иначе? Для него церковь была прибежищем утешения и всепрощения; сюда люди идут со своими грехами и печалями, здесь спасение для грешников, источник милосердия и любви. Не верить этому после стольких лет значило бы полностью отрицать свою полезность в жизни, бросить тень на дом божий.
И Ноэль пошла с ним – Грэтиана уехала на два дня к Джорджу. Она проскользнула в боковой придел на привычное место перед кафедрой. Там она сидела, не сводя глаз с алтаря и едва ли подозревая, какую сумятицу в умах вызвало ее появление в церкви на эти полтора часа. Позади нее струились ручейки удивления, неодобрения, негодования. Постепенно глаза всех приковались к ней, и все мысленно осуждали ее. Шло богослужение. Голос священника монотонно гудел, и каждый прихожанин, сидя, стоя или преклонив колена, бросал недобрые взгляды на набожно склонившуюся головку, которая, право же, излучала благочестие. Она смущала набожно настроенных прихожан эта девушка, которая предала отца, веру, свой класс. Конечно, она должна покаяться, и, конечно, здесь, в церкви. Но было что-то вызывающее в этом ее покаянии на глазах у всех; она была уж слишком заметным пятном на кристальной чистоте церкви и на одеянии их священнослужителя. На ней, как в фокусе, сосредоточились тревожное любопытство и недоумение, которые владели всеми в эти последние недели. Матери трепетали при мысли, что их дочери могут увидеть ее, а жены опасались, что ее увидят их мужья. Мужчины смотрели на нее по-разному – кто с осуждением, а кто с вожделением. Молодежь пялила на нее глаза и готова была похихикать. Старые девы отворачивались. Среди прихожан были мужчины и женщины, много испытавшие в жизни, – они просто жалели Ноэль. Чувства тех, кто знал ее лично, сейчас подвергались испытанию: как вести себя, если они столкнутся с нею при выходе из церкви? И хотя рядом с нею могло оказаться лишь несколько человек, всем казалось, что это выпадет на их долю; а многие считали это даже своим долгом, ибо хотели раз навсегда определить свое отношение к ней. Это было действительно весьма суровое испытание человеческой природы и тех чувств, которые призвана пробуждать церковь. Неподвижность этого юного создания, невозможность разглядеть лицо девушки и судить о состоянии ее духа, наконец неясное чувство стыда за то, что они так заинтригованы и смущены чем-то, имеющим отношение к сексуальному, да еще в храме божьем, – все это вызывало стадное чувство самозащиты, которое очень быстро приобретает наступательный характер. Ноэль как будто не замечала этого, спокойно вставала, садилась, становилась на колени.
Один или два раза она почувствовала, что отец смотрит на нее. Ее снова охватили жалость к нему и угрызения совести, которые она уже испытала прошлой ночью; и теперь она с каким-то обожанием глядела на его исхудавшее, серьезное лицо. Но собственное ее лицо выражало скорее то, что Лавенди перенес на свое полотно, – ожидание решающего перелома в жизни, каких-то непреходящих волнений, которые жизнь всегда держит в запасе для человеческого сердца. Это был взгляд, углубленный в себя, не тоскливый и не радостный, но мечтательный и ожидающий, готовый в любой момент загореться страстью и снова стать углубленным, мечтательным.
Когда затихли последние звуки органа, она не пошевелилась и не обернулась. Второй службы не было, и прихожане уходили из церкви, рассеиваясь по улицам и площадям, а она все еще оставалась на месте. Потом, поколебавшись с минуту – войти ли ей в ризницу, ведущую в алтарь, или уходить совсем, – она повернулась и пошла домой одна.
Она явно избегала каких бы то ни было встреч, и это, вероятно, обострило положение. Когда долго сдерживаемое негодование не находит выхода, это чревато опасностью. Прихожане почувствовали себя обманутыми. Если бы Ноэль вышла вместе с теми, чье благочестие было нарушено ее присутствием в церкви; или если бы ее уход в одиночестве свидетельствовал бы о ее подчинении намечающемуся бойкоту, – воинствующее общественное мнение могло бы еще быть умиротворено, и все просто решили бы держаться подальше от греха – мы ведь привыкаем ко всему. Кроме того, война была на первом месте во всех умах и оттесняла на второй план даже заботу о нравственности. Но ничего этого не случилось; предвидя, что каждое воскресенье будет повторяться этот маленький вызов им всем, более десятка прихожан, не сговариваясь, написали вечером письма, подписав или не подписав их, и направили в соответствующую инстанцию. Лондон – мало подходящее место для заговоров в масштабе прихода; и событие, которое в масштабе страны вызвало бы в лучшем случае какое-нибудь публичное собрание или, возможно, резолюцию, в данном случае не могло решиться таким способом. Кроме того, у некоторых людей просто бывает необъяснимый зуд – писать анонимные письма; подобные послания служат удовлетворению смутного чувства справедливости либо необузданного желания рассчитаться с теми, кто оскорбил или доставил неприятности автору письма, и не дать обидчику возможности повторить это снова.
А отправленные письма, как известно, приходят по назначению.
В среду утром, когда Пирсон сидел в кабинете в час, отведенный для приема прихожан, горничная доложила:
– Каноник Рашбурн, сэр.
Перед Пирсоном предстал старый товарищ по колледжу, с которым он последние годы встречался очень редко. Гость был невысокий, седой человек, довольно грузный, с круглым, добродушным, розовощеким лицом и светло-голубыми, спокойными глазами, излучавшими доброту. Он схватил руку Пирсона и заговорил – в его голосе естественная звучность сочеталась с некоторой профессиональной елейностью.
– Мой дорогой Эдвард, сколько лет мы не видались! Ты помнишь милого старого Блэкуэя? Я встретил его только вчера. Он все такой же. Я в восторге, что вижу тебя снова! – И он рассмеялся мягким, немного нервным смехом. Несколько минут он говорил о войне, о прежних днях в колледже, а Пирсон глядел на него и думал: «Зачем он приехал?»
– У тебя, наверно, есть что-нибудь ко мне, Алек? – сказал он наконец.
Каноник Рашбурн слегка подался вперед в кресле и ответил с видимым усилием:
– Да. Мне хотелось немного потолковать с тобою, Эдвард. Надеюсь, ты не будешь возражать. Очень надеюсь на это.
– А почему бы мне возражать?
Глаза каноника Рашбурна засияли еще больше, по лицу разлилась дружественная улыбка.
– Я знаю, что ты вправе сказать мне: не суйся в чужие дела. Но я все-таки решил прийти к тебе, как друг, надеясь спасти тебя от… э…
Он осекся и начал снова:
– Надеюсь, ты понимаешь, какие чувства испытывает твоя паства от… э… оттого, что ты попал в очень щекотливое положение. Это не секрет, что к нам поступают письма; ты, наверно, представляешь, о чем я говорю? Поверь мне, мой дорогой друг, что мною движет лишь старая дружба; ничего больше, уверяю тебя.
В наступившей тишине слышно было только тяжелое дыхание гостя, похожее на дыхание астматика; он, не переставая, поглаживал толстые колени, а в лице его все так же излучавшем добродушие, чувствовалась некоторая настороженность. Яркое солнце озаряло эти две черные фигуры, такие разные, и обнажало все изъяны в их поношенных одеяниях, порыжелых от времени, как это свойственно одежде священников.
Помолчав, Пирсон сказал:
– Спасибо тебе, Алек. Я понимаю.
Каноник гулко вздохнул.
– Ты даже не представляешь, с какой легкостью люди превратно истолковывают даже тот факт, что она продолжает жить у тебя; им это кажется чем-то… чем-то вроде вызова. Они вынуждены… я думаю, они чувствуют, что… И я опасаюсь, что в конце концов… – Он остановился, потому что Пирсон закрыл глаза.
– Ты думаешь, мне придется выбирать между дочерью и приходом?
Каноник, спотыкаясь на каждом слове, попытался смягчить остроту вопроса.
– Мое посещение носит неофициальный характер, мой дорогой друг; но я бы не сказал, что и абсолютно неофициальный. Здесь, очевидно, многие так настроены, это я и хотел тебе сообщить. Ты не совсем разобрался в том, что…
Пирсон поднял руку.
– Я не могу говорить об этом.
Каноник встал.
– Поверь мне, Эдвард, я глубоко тебе сочувствую. Но мне казалось, что я должен предупредить тебя. – Он протянул руку. – До свидания, дорогой друг, и прости меня.
Он вышел. В прихожей с ним случилось такое неожиданное и так смутившее его приключение, что он смог рассказать об этом только одной миссис Рашбурн, и то ночью.
– Когда я вышел из комнаты моего бедного друга, – рассказывал он, – я налетел на детскую коляску и на эту молодую мать, которую помню еще вот такой крошкой, – он показал рукой, какой именно. – Она собирала ребенка на прогулку. Я вздрогнул и с перепугу спросил как-то по-глупому: «Мальчик?» Бедная молодая женщина пристально посмотрела на меня. У нее очень большие глаза, очень красивые и какие-то странные. «Вы говорили с папой обо мне?» «Моя дорогая, молодая леди, – ответил я. – Я ведь его старый друг, вы знаете. И вы должны простить меня». Тогда она сказала: «Что же, ему предложат подать прошение об уходе?» " Это зависит от вас», – сказал я. Почему я все это говорил, Шарлотта? Мне лучше бы придержать язык. Бедная женщина! Такая молодая! А этот крохотный ребенок!
– Она сама во всем виновата, Алек, – ответила миссис Рашбурн.
ГЛАВА VII
Когда каноник исчез за дверью, Пирсон принялся расхаживать по кабинету, и в сердце его поднимался гнев. Дочь или приход? Старая поговорка гласит: «Дом англичанина – его крепость!»; и вот на его дом началась атака. Ведь это же его долг – дать приют своей дочери и помочь ей искупить грех и снова обрести мир и душевные силы. Разве не поступил он как истинный христианин, избрав для себя и для нее более трудный путь? Либо отказаться от этого решения и дать погибнуть душе дочери, либо отказаться от прихода! Разве это не жестоко – ставить его перед таким выбором? Ведь эта церковь – вся его жизнь; единственное место, где такой одинокий человек, как он, может почувствовать хотя бы какое-то подобие домашнего очага; тысячи нитей связывают его с его церковью, с прихожанами, с этим домом; уйти из церкви, но продолжать жить здесь? Об этом не может быть и речи. И все-таки главными чувствами, которые обуревали его, были гнев и растерянность; он поступил так, как повелевал ему долг, и за это его осуждают его же прихожане!
Его охватило нетерпеливое желание – узнать, что же на самом деле думают и чувствуют они, его прихожане, к которым он относился так дружески и которым отдавал так много сил. Этот вопрос не давал ему покоя, и он вышел из дому. Но он понял всю нелепость своего намерения еще до того, как пересек площадь. Нельзя же подойти к человеку и сказать: «Стой, выкладывай свои сокровенные мысли». И вдруг ему стало ясно, что он и в самом деле очень далек от них. Разве его проповеди помогли ему проникнуть в их сердца? И теперь, когда он стоит перед жестокой необходимостью узнать их подлинные мысли, у него нет никаких путей для этого. Он наудачу зашел в писчебумажную лавку, хозяин которой пел в его хоре. На протяжении последних семи лет они встречались каждое воскресенье. Но когда он, мучимый жаждой узнать тайные мысли этого человека, увидел его за прилавком, ему показалось, что он видит его впервые. В его голове промелькнула русская пословица: «Чужая душа потемки». Он спросил:
– Ну, Хотсон, какие новости от вашего сына?
– Пока ничего нет, мистер Пирсон. Благодарю вас, сэр. Пока еще ничего.
Пирсон смотрел на его лицо, обрамленное короткой седеющей бородкой, подстриженной точь-в-точь как его собственная. Он, должно быть, думает: «Ладно, сэр! А вот какие новости насчет вашей дочери?» Нет, ни один из них не выскажет ему прямо то, что у него на душе. Он купил два карандаша и вышел.
На другой стороне улицы была лавка, где торговали птицами. Владельца ее призвали в армию, и в лавке хозяйничала его жена. Она никогда не проявляла дружеских чувств к Пирсону, потому что он не раз пенял ее мужу за то, что тот торговал жаворонками и другими вольными пташками. Но он намеренно пересек улицу и остановился у витрины с горькой надеждой, что именно от этой недружелюбной женщины услышит правду. Она была в лавке и подошла к двери.
– Есть какие-нибудь вести от мужа, миссис Черри?
– Нет, мистер Пирсон. На этой неделе не было.
– Его еще не отправили на передовую?
– Нет, мистер Пирсон. Пока нет.
Лицо ее оставалось равнодушным. У Пирсона вдруг возникло дикое желание крикнуть: «Ради бога, женщины, откройте свою душу; скажите, что вы думаете обо мне и о моей дочери! Пусть вас не смущает одеяние священника!» Но он не мог спросить ее, так же, как женщина не могла ничего сказать ему. И, пробормотав: «До свидания», – он пошел дальше.
Никто, ни мужчина, ни женщина, ничего ему не скажут, разве что в нетрезвом состоянии. Он подошел к кабачку и на мгновение заколебался; но мысль о том, что здесь могут оскорбительно отозваться о Ноэль, остановила его, и он прошел мимо. Только теперь он почувствовал подлинную правду: он вышел из дому с намерением узнать, что думают о нем люди, а на самом деле он вовсе и не хочет ничего узнавать, ибо не сможет этого перенести. Слишком давно не слышал он о себе осуждающего слова, слишком долго находился в положении человека, призванного говорить другим то, что он о них думает! Он стоял посреди людной улицы – и вдруг почувствовал страшную тоску по деревне; так бывало с ним всегда в тяжелые моменты жизни. Он заглянул в записную книжку. Какая редкая удача! У него почти свободный день. Рядом остановка автобуса, он увезет его за город. Он взобрался в автобус и доехал до Хендона. Там он слез и дальше отправился пешком. Стоял яркий теплый день, кругом расцветал и благоухал май. Он быстро шел по очень прямой дороге, пока не добрался до Элстри Хилл. Там он постоял несколько минут, глядя на школьную часовню, площадку для крикета, на широкие деревенские просторы. Было очень тихо, наступил час завтрака. Неподалеку паслась на привязи лошадь; мимо пробегала кошка; напуганная несуразно высокой черной фигурой, она вдруг замерла на месте, потом, проскользнув под калитку, выгнула спину и стала тереться о его ногу. Пирсон наклонился и погладил ее; слабо мяукнув, кошка грациозно перебежала через дорогу. Он пошел дальше, миновал деревню, перелез через изгородь и по тропинке спустился вниз. На краю поля молодого клевера, у изгороди из боярышника, он лег на спину, положив рядом шляпу, и скрестил руки на груди – словно изваяние какого-нибудь крестоносца на древней гробнице. Хотя он лежал не менее спокойно, чем древний рыцарь, глаза его были открыты и взор устремлен в синеву, где звенел жаворонок. Песня жаворонка освежила его душу; ее восторженная легкость снова разбудила в нем чувство красоты и в то же время вызвала протест против жестокого и немилосердного мира. О, если бы он мог улететь вместе с этой песнью в страну ясных умов, где нет ничего уродливого, грубого, беспощадного, где кроткое лицо Спасителя излучает вечную любовь! Аромат майских цветов, озаренных солнцем, смягчил его душу; он закрыл глаза, и тут же его мысль, словно негодуя на эту недолгую передышку, еще более напряженно заработала, и он возобновил спор с самим собой. Дело дошло до крайностей, приобрело страшную и тайную многозначительность. Если поступать так, как повелевает ему совесть, тогда надо признать, что он оказался неспособным вести свою паству. Все было построено на песке, не имело настоящей глубокой основы и держалось только на условностях. Милосердие, искупление грехов, что стало со всем этим? Либо ошибается он, избрав для Ноэль путь исповеди и раскаяния, либо ошибаются они, заставляя его отказаться от этого решения. Соединить эти две крайности невозможно. Но если ошибку совершил он, избрав самый тяжкий путь, что ему теперь остается? Идеалы церкви рушились в его сознании. Ему казалось, что его вышвырнули за пределы мира и он висит в воздухе, уткнувшись головой в облако, которое застлало ему глаза. «Я не мог ошибиться, – думал он. – Любое другое решение было бы намного легче. Я пожертвовал своей собственной гордостью и гордостью моей бедной дочери; я бы предпочел, конечно, чтобы она скрылась. Если за это в нас бросают камнями и изгоняют нас, то какова же жизненная сила религии, которую я так чтил? К чему тогда все это? Разве я сотворил что-либо постыдное? Я не могу и не хочу поверить в это. Что-то со мной происходит неладное, да, неладное – но что и в чем?»
Он повернулся, приник лицом к земле и начал молиться. Он молил бога наставить его, избавить от приступов гнева, которые так часто овладевали им в последнее время; а главное – избавить от чувства личной обиды и ощущения несправедливости того, что происходит с ним. Он старался остаться верным тому, что считал справедливым, ради этого он пожертвовал своей чувствительностью, тайной гордостью, которая жила в его дочери и в нем самом. И за это его изгоняют!
Была ли тому причиной молитва или пряный запах клевера, но внезапно к нему пришло умиротворение. Вдалеке виднелся шпиль церкви. Церковь!.. Нет! Она не ошибается и никогда не ошибется. Ошибка кроется в нем самом. «Я совершенно непрактичный человек, – подумал он. – Это так, я знаю. Об этом не раз говорила Агнесса, так думают Боб и Тэрза. Они считают меня не от мира сего, мечтателем. Но разве это грех, хотел бы я знать?»
Рядом на поле паслись ягнята; он стал следить за их прыжками, и у него отлегло от сердца; стряхнув клеверную пыльцу со своего черного одеяния, он пошел обратно тем же путем. На площадке мальчишки играли в крикет, и он несколько минут стоял и глядел на них. Он не видел этой игры с самого начала войны, и теперь она представлялась ему чем-то нереальным, призрачным – удары бит, звонкие молодые голоса, гудение «воздушных ос» [40], проносившихся над Хендоном. Один из мальчиков сильным ударом послал биту. «Хорошо сыграно!» – крикнул Пирсон. Но, вспомнив о том, какой несуразной должна казаться его фигура на этой зеленой лужайке, повернулся и зашагал по дороге в Лондон. Подать в отставку… Выждать… Услать куда-нибудь Ноэль… Из этих трех возможностей только последняя казалась ему немыслимой. «Неужели я и впрямь так далек от них, – думал он, что они могут потребовать моего ухода? Если так, то мне лучше уйти. Ну что ж, еще одна жизненная неудача. Но пока я не могу поверить этому не могу».
Жара все усиливалась, и он очень устал, прежде чем добрался до автобуса и уселся, подставив разгоряченное лицо под охлаждающий ветерок. Домой он вернулся только к шести часам. С утра у него во рту не было ни крошки. Собираясь в ожидании обеда принять ванну и прилечь, он поднялся наверх.
Там царила необычайная тишина. Он постучал в дверь детской – она была пуста. Прошел в комнату Ноэль, но и здесь никого не было, Шкаф стоял открытым, словно из него торопливо доставали вещи, ничего не было и на туалетном столике. В тревоге он подошел к звонку и резко дернул кольцо. Старомодный звонок прозвенел где-то далеко внизу. Вошла горничная.
– Где мисс Ноэль и нянька, Сьюзен?
– Я не знала, что вы пришли, сэр. Мисс Ноэль просила передать вам это письмо. Она… Я…
Пирсон остановил ее движением руки.
– Спасибо, Сьюзен, принесите мне чаю, пожалуйста.
Не распечатывая письма, он подождал, пока она уйдет. Голова у него кружилась, и он присел на кровать Ноэль. Потом стал читать.
«Дорогой папа!
Тот человек, который приходил утром, сказал мне о том, что должно случиться. Я просто не хочу, чтобы это произошло. Няньку и ребенка я отправляю в Кестрель, а сама переночую у Лилы, потом решу, что делать дальше. Я знаю, что совершила ошибку, вернувшись к тебе. Мне безразлично, что случится со мной, но я не хочу, чтобы было плохо тебе. Я считаю, что мучить и преследовать тебя за мою ошибку – отвратительно. Мне пришлось занять у Сьюзен шесть фунтов. Прости меня, дорогой папа.
Любящая тебя
Нолли».
Он прочел письмо с невыразимым облегчением; по крайней мере он знает, где она – бедная, своевольная, порывистая девочка с любящим сердцем! Он знает, где она, и может пойти к ней. Он примет ванну, выпьет чаю, а потом пойдет к Лиле и приведет Ноэль домой. Бедная маленькая Нолли, ей кажется, что, уйдя от него, она сразу развяжет этот запутанный узел! Он был слишком измучен и поэтому не спешил; около восьми он вышел, оставив записку Грэтиане – она, как правило, не приходила из госпиталя раньше девяти.
Дневная жара еще не спала, но уже наступила прохлада, и он всеми своими освеженными чувствами впитывал красоту вечера. «Бог так сотворил мир, размышлял он, – что, несмотря на нашу борьбу и страдания, жить всегда радостно – и тогда, когда сверкает солнце, и тогда, когда сияет луна или приходит звездная ночь. Даже мы не в состоянии испортить этого!» В Риджент-парке сирень и ракитник были еще в цвету, хотя близился июнь, и он смотрел на них, как смотрит любовник на свою возлюбленную. И вдруг словно что-то кольнуло его. Он вспомнил миссис Митчет и ее черноглазую дочь, которую она привела к нему в канун Нового года, в тот самый вечер, когда он узнал о трагедии своей дочери! Подумал ли он хоть раз о них с того времени? Что теперь с этой бедной девушкой? Ее упорство вывело его тогда из терпения. Что знает он о сердцах ближних, если свое собственное для него – тайна; если он не в силах подавлять свой гнев и возмущение; если он не сумел привести в тихую гавань даже собственную дочь? А Лила? Разве он не осуждал ее в мыслях? Как силен, как странен этот инстинкт пола, который тяготеет над жизнью людей, уносит их, словно шквал, и выбрасывает, измученных и беззащитных! Прогромыхало несколько фургонов с оружием, выкрашенных в глухой серый цвет, ими правили загорелые юноши в куртках цвета хаки. Сила жизни, сила смерти все это, по сути, одно и то же: некая непознаваемая сила, от которой только одно спасение – в лоне небесного Отца.
На память пришли строки Блэйка [41]:
Нам на земле достался малый уголок,
Чтоб здесь познать нам жар лучей любви,
И черные тела, медь загорелых лиц
Лишь облако одно над сенью тихих рощ.
Когда научимся мы этот жар терпеть,
Растает облако, и мы услышим глас:
Придите: вам – моя забота и любовь,
Ликуйте, агнцы, вкруг моего шатра.
«Научимся мы этот жар терпеть»! Те ягнята, которых он видел сегодня в поле, их неожиданные прыжки, их забавные, дрожащие хвостики, принюхивающиеся черные мордочки – какие это прелестные, беспечные создания, как радуются они жизни среди полевых цветов! Ягнята, и цветы, и солнечный свет! Голод, и похоть, и эти огромные серые пушки! Лабиринт, пустыня! И если бы не вера какой исход, какой путь избрать человеку, как не блуждать ему безнадежно в беспросветном мраке? «Сохрани, боже, нашу веру в любовь, в милосердие и в потустороннюю жизнь», – подумал он. Слепой человек с собакой, к ошейнику которой была привязана глубокая тарелочка для денег, вертел шарманку. Пирсон бросил в тарелочку шиллинг. Слепец перестал играть и поднял на него белесые глаза.
– Спасибо, сэр, теперь я пойду домой. Вперед, Дик!
Он пошел, выстукивая дорогу палкой, и свернул за угол; собака бежала перед ним. Невидимый в кусте цветущей акации дрозд завел вечернюю песню, и еще один большой серый фургон прогромыхал через ворота парка.
Часы на церкви пробили девять, когда Пирсон дошел до квартиры Лилы. Он поднялся и постучал. Звуки пианино умолкли, дверь открыла Ноэль. Она отшатнулась, увидев его. Потом сказала:
– Зачем ты пришел, папа? Лучше бы тебе не приходить.
– Ты здесь одна?
– Да. Лила дала мне ключ. Она работает в госпитале до десяти.
– Ты должна вернуться домой, моя родная.
Ноэль закрыла пианино и села на диван. На лице ее было то самое выражение, как и в тот раз, когда он запретил ей выходить замуж за Сирила Морленда.
– Ну же, Нолли! – сказал он. – Не будь безрассудной. Мы должны пережить все это вместе.
– Нет.
– Моя дорогая, это – ребячество! Будешь ли ты жить в моем доме или не будешь, – это не повлияет на мое решение поступить так, как велит мне долг.
– Но дело именно в том, что я живу у тебя. Эти люди безразличны ко всему, но только до тех пор пока не разразится открытый скандал.
– Нолли!
– Но это же так, папа! Именно так, ты сам знаешь. А если я уйду, они станут тебя жалеть за то, что у тебя плохая дочь. И пусть. Я и есть плохая дочь.
– Ты говоришь совсем так, как в те дни, когда была малышкой, улыбнулся Пирсон.
– Я бы хотела снова стать маленькой или же лет на десять старше, чем теперь. О, этот возраст!.. Но я не вернусь домой, папа. Это ни к чему.
Пирсон сел рядом с ней. – Я думал об этом весь день, – сказал он, стараясь быть спокойным. – Может быть, в гордыне своей я и совершил ошибку, когда впервые узнал о твоей беде. Может быть, уже тогда мне надо было примириться с моей неудачей, оставить церковь и увезти тебя куда-нибудь. В конце концов, если человек не годится на то, чтобы заботиться о душах ближних, он должен по крайней мере соблаговолить понять это.
– Но ты годишься! – крикнула страстно Ноэль. – Папа, ты годишься!
– Боюсь, что нет. Чего-то во мне не хватает; не знаю только – чего. Но чего-то очень не хватает.
– Нет, это не так! Просто ты слишком хороший, вот в чем дело!
– Не надо, Нолли, – покачал головой Пирсон.
– Нет, я должна сказать, – продолжала Ноэль. – Ты слишком мягок и слишком добр. Ты милосерден и прост, и ты веришь в бога и загробную жизнь вот в чем дело. А эти люди, которые хотят выгнать нас, ты думаешь – они верят? Они даже не начинали верить, что бы они ни говорили и ни думали. Я ненавижу их, а иногда ненавижу церковь; она либо жестока и тупа, либо вся погрязла в мирских делах.
Она остановилась, заметив, как изменилось его лицо; на нем были написаны ужас и боль, словно кто-то извлек на свет божий и выставил перед ним его собственную, молчаливую измену самому себе.
– Ты говоришь дикие вещи! – сказал он, но губы его тряслись. – Ты не смеешь этого говорить; это – богохульство и злоба!
Ноэль сидела, прикусив губу, настороженная и тихая, прислонившись к большой голубой подушке. Но вскоре она взорвалась снова:
– Ты словно раб служил этим людям долгие годы! Ты лишал себя удовольствия, ты лишал себя любви; для них ничего не значило бы, если бы твое сердце разорвалось. Им все равно до тех пор, пока соблюдены приличия. Папа, если ты позволишь им причинить тебе боль, я не прощу тебе!
– А если ты причиняешь мне боль сейчас, Нолли?
Ноэль прижала его руку к своей горячей щеке.
– Ах, нет! Нет! Я не причиню… Я не причиню тебе боли. Никогда больше! Один раз я уже сделала это.
– Очень хорошо, моя родная! Тогда пойдем со мной домой, а потом решим, как нам лучше поступить. Убежать – это не решение вопроса.
Ноэль выпустила его руку.
– Нет, дважды я делала, как хотел ты, и дважды это оказалось ошибкой. Если бы я не ходила в воскресенье в церковь, чтобы доставить тебе удовольствие, может быть, до этого и не дошло бы. Ты не видишь, что происходит вокруг тебя, отец. Я могу тебе рассказать, хотя сидела в церкви в первом ряду. Я знаю, какие у людей были лица и о чем они думали.
– Надо поступать правильно, Нолли, и ни на кого не обращать внимания.
– Да. Но что такое правильно? Для меня неправильно причинять тебе боль, и я не стану делать этого.
Пирсон вдруг понял, что бесполезно пытаться ее переубедить.
– Что же ты тогда думаешь делать?
– Завтра я поеду в Кестрель. Тетушка будет мне рада, я знаю; до этого я хочу повидаться с Лилой.
– Что бы ты ни предприняла, обещай поставить меня в известность.
Ноэль кивнула.
– Папочка, ты выглядишь страшно усталым. Я сейчас дам тебе лекарство. Она подошла к маленькому треугольному шкафчику и наклонилась, собираясь что-то достать. Лекарство! Оно нужно не для его тела, а для души. Единственное лекарство, которое могло бы исцелить его, – это знать, в чем состоит его долг!
Он очнулся, услышав звук хлопнувшей пробки,
– Что ты там делаешь, Нолли?
Ноэль выпрямилась; в одной руке она держала стакан с шампанским, в другой – бисквит.
– Тебе надо выпить вина; и я тоже немного выпью.
– Милая моя, – сказал ошеломленный Пирсон. – Это ведь не твое вино!
– Выпей, папа! Разве ты не знаешь – Лила никогда не простит мне, если я отпущу тебя домой в таком состоянии. А кроме того, она сама велела мне поесть. Выпей. Потом пошлешь ей какой-нибудь приятный подарок. Выпей же!
Она топнула ногой.
Пирсон взял стакан, сел и принялся пить вино маленькими глотками, закусывая бисквитом. Очень приятно! Он даже не представлял себе, как необходимо ему было сейчас подкрепиться. Ноэль отошла от шкафчика, держа в руках стакан и кусочек бисквита.
– Ну вот, теперь ты выглядишь лучше. А сейчас поезжай домой, возьми такси, если сумеешь найти; и скажи Грэтиане, чтобы она тебя кормила как следует, иначе от тебя скоро останется один дух; а с духом, но без тела ты не сможешь выполнять свой долг, вот что!
Пирсон улыбнулся и допил шампанское. Ноэль взяла у него стакан.
– Сегодня ты мой ребенок, и я отправляю тебя спать. Не тревожься, папа; все будет хорошо! – И, взяв его за руку, она спустилась с ним по лестнице и, стоя в дверях, послала ему вслед воздушный поцелуй.
Он шел как во сне. Дневной свет еще не угас, но луна уже всходила, она была на ущербе; прожекторы начали свои ночные прогулки по небу. То было небо, заселенное призраками и тенями; и оно как нельзя лучше соответствовало мыслям, которые владели Пирсоном. А, может быть, все это – перст Провидения? Почему бы ему не уехать во Францию? В самом деле – почему нет? Его место займет кто-нибудь другой, кто лучше его понимает человеческое сердце, знает жизнь; а он пойдет туда, где смерть делает все простым и ясным, – уж там-то он не потерпит неудач. Он шагал все быстрее и быстрее, полный какого-то пьянящего облегчения. Тэрза и Грэтиана позаботятся о Нолли лучше, чем он. Нет, право же, так предначертано свыше! Город был весь в лунном свете; все вокруг стало какого-то сине-стального цвета, даже воздух; это был сказочный город – город мечты, н он шел этим городом, весь охваченный волнением и восторгом. Скоро он будет там, где сложили свою голову этот бедный мальчик и миллионы других; там, где грязь и разрывы снарядов, где обожженная, серая земля, разбитые деревья, где каждый день повторяются муки Христовы, где ему самому так часто хотелось очутиться в эти последние три года. Да, так предуказано свыше!
Навстречу ему шли две женщины; увидев его, они переглянулись, и готовые сорваться слова «Проклятый ворон» замерли у них на губах.