355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джон Голсуорси » Джон Голсуорси. Собрание сочинений в 16 томах. Том 9 » Текст книги (страница 11)
Джон Голсуорси. Собрание сочинений в 16 томах. Том 9
  • Текст добавлен: 16 августа 2017, 11:00

Текст книги "Джон Голсуорси. Собрание сочинений в 16 томах. Том 9"


Автор книги: Джон Голсуорси



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 41 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ГЛАВА I

На берегу реки Уай, среди цветущих слив, Ноэль сидела возле своего ребенка, спящего в гамаке, и читала письмо.

«Моя любимая Нолли,

Теперь, когда ты снова восстановила силы, я чувствую, как необходимо мне изложить перед тобой свои мысли по поводу того, что повелевает тебе долг в этот критический момент твоей жизни. Тетя и дядя сделали мне самое сердечное и великодушное предложение – усыновить твоего маленького мальчика. Я знал, что эта мысль была у них уже давно, и сам размышлял об этом день и ночь, целыми неделями. В общежитейском смысле это было бы самое лучшее, я не сомневаюсь. Но это вопрос духовный: будущее наших душ зависит от того, как мы сами относимся к последствиям нашего поведения. И как бы горестны, может быть, даже страшны, ни были эти последствия, я чувствую, что ты сможешь обрести подлинный покой, если встретишь их с мужественным смирением. Я хотел бы, чтобы ты подумала и еще раз подумала, пока не примешь решение, которое удовлетворило бы твою совесть. Если ты решишь – а я надеюсь, что так и будет – вернуться ко мне со своим мальчиком, я сделаю все, что в моих силах, чтобы ты была счастлива, и мы вместе пойдем навстречу будущему. Если ты поступишь так, как желают по своей доброте твои тетя и дядя, то боюсь, это кончится тем, что ты потеряешь внутреннюю силу и счастье, которыми бог наделяет только тех, кто выполняет свой долг и пытается мужественно исправить свои ошибки. Я верю в тебя, мое дорогое дитя.

Твой любящий отец

Эдвард Пирсон».

Она еще раз прочла письмо и посмотрела на ребенка. Папа, должно быть, думает, что она согласится расстаться с этим прелестным созданием! Солнечный свет проникал сквозь ветви цветущей сливы и прихотливым узором падал на лежавший в гамаке маленький сверток, щекотал нос и ротик младенца, и тот забавно чихнул. Ноэль рассмеялась и прикоснулась губами к лицу малютки. «Отказаться от тебя! – подумала она. – Ну, нет! Я тоже хочу быть счастливой, и никто мне не сможет помешать».

В ответ на письмо она просто сообщила, что возвращается домой. И через неделю отправилась в Лондон, к неудовольствию тетки и дяди Боба. Она взяла с собой старую няню. Ноэль не приходилось думать о своем положении, пока она не вернулась домой – Тэрза обо всем заботилась и от всего оберегала племянницу.

Грэтиана перевелась в лондонский госпиталь и жила теперь дома. К приезду сестры она наняла новую прислугу; и хотя Ноэль радовалась, что нет старых слуг, – ей все же было не очень приятно замечать тупое любопытство со стороны новых. Утром, перед отъездом из Кестрела, тетка пришла к ней в комнату, когда она одевалась. Тэрза взяла ее левую руку и надела на третий палец тоненькое золотое кольцо.

– Пожалуйста, уважь меня, Нолли; теперь ты уезжаешь, и это будет для дураков, которые ничего не знают о тебе.

Ноэль позволила ей надеть кольцо, но подумала: «Как это все глупо!»

И вот теперь, когда новая горничная наливала ей горячую воду, Ноэль вдруг заметила, что девушка, вытаращив голубые глаза, то и дело поглядывает на ее руку. Оказывается, этот маленький золотой обруч обладает чудодейственной силой! Ей вдруг стало отвратительно все это. Жизнь показалась переполненной условностями и притворством. Значит, теперь все станут поглядывать на это колечко, а она будет трусливо избегать этих взглядов! Когда горничная ушла, она сняла кольцо и положила его на умывальник, в полосу солнечного света. Только этот маленький кусочек желтого металла, только это сверкающее кольцо защищает ее от вражды и презрения! Губы ее задрожали, она схватила кольцо и подбежала к открытому окну, намереваясь выбросить его. Но не выбросила – она уже отчасти изведала жестокость жизни и теперь чувствовала себя растерянной и подавленной. Постучали в дверь, и она вернулась к умывальнику. В комнату вошла Грэтиана.

– Я видела его, – сказала она тихо. – Он похож на тебя, Нолли; вот разве только нос не твой.

– Да у него и носа-то почти нет. А правда у него умные глаза? По-моему они удивительные. – Она показала сестре кольцо. – Что мне делать с ним, Грэтиана?

Грэтиана покраснела.

– Носи его. Думаю, что посторонним незачем знать. Мне кажется, ты должна его надеть ради отца. Ведь у него приход.

Ноэль надела кольцо на палец.

– А ты носила бы?

– Не знаю. Думаю, что да.

Ноэль внезапно рассмеялась.

– Скоро я стану циничной, я уже предчувствую это. Как выглядит папа?

– Очень похудел. Мистер Лодер опять приехал ненадолго и выполняет какую-то долю обязанностей по церкви.

– Отец, наверно, страдает из-за меня?

– Он очень доволен, что ты вернулась. Он так нежно заботится о тебе, как только умеет.

– Да, – пробормотала Ноэль, – вот это-то и страшно! Я рада, что его не было дома, когда я приехала. Он рассказал… об этом кому-нибудь?

Грэтиана покачала головой.

– Не думаю, чтобы кто-либо знал; разве что капитан Форт. Он приходил однажды вечером, и как-то…

Ноэль покраснела.

– Лила! – сказала она загадочно. – Ты видела ее?

– Я заходила к ней на прошлой неделе с отцом. Он считает, что она славная женщина.

– Знаешь, ее настоящее имя Далила. Она нравится всем мужчинам. А капитан Форт – ее любовник.

Грэтиана ахнула. Иногда Ноэль говорила такие вещи, что она чувствовала себя ее младшей сестрой.

– Да, да, так и есть, – продолжала Ноэль жестко. – У нее нет друзей среди мужчин; женщины ее сорта никогда их не имеют, только любовников. А откуда ты знаешь, что ему все известно обо мне?

– Когда он спрашивал о тебе, у него был такой вид…

– Да, я заметила, у него всегда такой вид, когда ему жалко кого-нибудь. Но мне все равно. A monsieur Лавенди заходил?

– Да, он выглядит очень несчастным,

– Его жена – наркоманка.

– О, Нолли, откуда ты знаешь?!

– Я видела ее однажды. Я уверена в этом; почувствовала по запаху. И потом у нее блуждающий взгляд, остекленевшие зрачки. Теперь пусть он пишет мой портрет, если захочет. Раньше я ему не позволяла. А он-то знает?

– Конечно, нет!

– Он понимает, что со мной что-то случилось. У него второе зрение, так мне кажется. Но пусть лучше знает он, чем кто-либо другой. А портрет отца хорош?

– Великолепен. Но он как-то оскорбляет.

– Пойдем вниз, я хочу посмотреть.

Портрет висел в гостиной; он был написан в весьма современной манере и казался особенно странным в старомодной комнате. Черная фигура, длинные бледные пальцы на белых клавишах рояля были пугающе живы. Голова, написанная в три четверти, была чуть приподнята, как бы в порыве вдохновения, а глаза, мечтательные и невидящие, устремлены на портрет девушки, выделявшийся на фоне стены.

Некоторое время они молча смотрели на картину.

– У этой девушки такое лицо… – сказала Грэтиана.

– Не в том суть, – возразила Ноэль. – Главное – это его взгляд.

– Но почему он выбрал такую ужасную, вульгарную девушку? А она ведь страшно живая, правда? Словно вот-вот крикнет: «Веселей, старина!»

– Да, именно так… просто потрясающе. Бедный папа!

– Это пасквиль, – упрямо сказала Грэтиана.

– Нет. Меня оскорбляет другое: он не весь, не весь на этом портрете!.. Скоро он придет?

Грэтиана крепко сжала ей руку.

– Как ты думаешь, остаться мне к обеду или нет? Я ведь легко могу исчезнуть.

Ноэль покачала головой.

– Какой смысл уклоняться? Он хотел, чтобы я приехала, и вот я здесь. Ах, зачем ему это понадобилось? Он будет ужасно все переживать!

Грэтиана вздохнула.

– Я пыталась уговорить его, но он все время твердит: «Я так много думал, что больше думать уже не в силах. Я чувствую, что действовать открыто – самое лучшее. Если проявить мужество и покорность, тогда будет и милосердие и всепрощение».

– Ничего этого не будет, – сказала Ноэль. – Папа святой, он не понимает.

– Да, он святой. Но ведь человек должен думать сам за себя – просто должен думать. Я не могу верить так, как верует он, не могу больше. А ты, Нолли?

– Не знаю. Когда я проходила через все это, я молилась; но не могу сказать, верила ли я по-настоящему. И для меня не так уж важно, надо верить или нет.

– А для меня это очень важно, – сказала Грэтиана. – Я хочу знать правду.

– Да ведь я не знаю, чего хочу, – медленно сказала Ноэль. – Но иногда мне хочется одного – жить. Ужасно хочется.

И обе сестры замолчали, удивленно глядя друг на друга.

В этот вечер Ноэль вздумалось надеть ярко-синее платье, а на шею усыпанный старинными камнями бретонский крест, принадлежавший ее матери. Кончив одеваться, она пошла в детскую и остановилась у колыбели ребенка. Нянька поднялась и сказала:

– Он крепко спит, наш ягненочек. Я пойду вниз, возьму чашку чая и к гонгу вернусь обратно, мэм.

Как и все люди, которым не положено иметь своего мнения, а положено только следовать тому, что им внушают другие, она уверила себя, что Ноэль и в самом деле вдова военного. Впрочем, она прекрасно знала правду, потому что наблюдала этот мгновенно возникший маленький роман в Кестреле; но по своему добросердечию и после туманных размышлений она легко вообразила себе свадебную церемонию, которая могла состояться, и страстно желала, чтобы и другие люди это вообразили. На ее взгляд, так было бы куда правильнее и естественнее, и к тому же «ее» ребенок получил бы законное право на существование. Спускаясь за чаем, она думала: «Прямо картинка они оба, вот что! Благослови, господь, его маленькое сердечко! А его красивая маленькая мать – тоже еще ребенок, вот и все, что тут можно сказать».

Поглощенная созерцанием спящего младенца, Ноэль постояла еще несколько минут в детской, куда уже заглядывали сумерки; подняв глаза, она вдруг увидела в зеркале отражение темной фигуры отца, стоящего в дверях. Она слышала его тяжелое дыхание, словно подняться по лестнице оказалось ему не под силу; подойдя к кроватке, она положила на изголовье руку и повернулась к отцу. Он вошел и стал рядом с ней, молча глядя на ребенка. Она увидела, как отец осенил его крестным знамением и начал шептать молитву. Любовь к отцу и возмущение этим непрошеным заступничеством за ее ребенка так яростно боролись в сердце Ноэль, что она чуть не задохнулась и рада была, что в сумерках отец не видит выражения ее лица. Он взял ее руку и приложил к губам, все еще не произнося ни слова; а она, если бы даже шла речь о спасении ее жизни, все равно не могла бы заговорить. Потом он так же молча поцеловал ее в лоб; и вдруг Ноэль охватило страстное желание показать ему, как любит она ребенка и как гордится им. Она протянула палец и коснулась им ручки младенца. Малюсенькие кулачки вдруг разжались и, словно какая-то крохотная морская анемона, цепко охватили ее палец. Она услышала глубокий вздох отца и увидела, как он, быстро повернувшись, молча вышел из комнаты. А она стояла, едва дыша, не отнимая у ребенка пальца, который тот сжимал.

ГЛАВА II

Эдвард Пирсон испугался охватившего его чувства и, выйдя из утопающей в сумерках детской, тихо проскользнул в свою комнату и опустился на колени возле кровати, еще весь во власти того видения, которое только что предстало перед ним. Фигура юной мадонны в синем одеянии, нимб ее светлых волос; спящее дитя в мягкой полутьме; тишина, обожание, которыми, казалось, была наполнена белая комната! К нему пришло и другое видение из прошлого: его дитя – Ноэль – спит, на руках матери, а он стоит рядом, потрясенный, возносящий хвалу богу. Все прошло, стало потусторонним – все торжественно-прекрасное, что составляет красоту жизни, прошло и уступило место мучительной действительности. Ах! Жить только внутренним созерцанием и только восхищением божественной красотой, какое он только что испытал!

Пока он стоял на коленях в своей узкой, похожей на монашескую келью комнате, будильник отстукивал минуты и вечерние сумерки сменялись темнотой. Но он все еще не поднимался с колен, как бы страшась вернуться к мирской повседневности, встретиться с ней лицом к лицу, услышать мирские толки, соприкоснуться со всем грубым, вульгарным, непристойным. Как защитить от этого свое дитя? Как охранить от всего этого ее жизнь, ее душу, которая вот-вот должна погрузиться в холодные, жестокие житейские волны?.. Но вот прозвучал гонг, и он спустился вниз.

Эта семейная встреча, которой страшились все, была облегчена, как это часто случается в тяжелые минуты жизни, неожиданным появлением бельгийского художника. Получив приглашение заходить запросто, он воспользовался этим и часто бывал у них; но сегодня он был молчалив, его безбородое, худое лицо, на котором, казалось, остались только лоб и глаза, было таким скорбным, что все трое почувствовали себя свидетелями горя, быть может, более глубокого, чем их семейная беда. Во время обеда Лавенди молча смотрел на Ноэль. Он только сказал:

– Теперь, я надеюсь, вы позволите мне написать вас?

Она кивнула в знак согласия, и его лицо просветлело. Но и с приходом художника разговор не вязался: стоило ему и Пирсону углубиться в какой-нибудь спор, хотя бы даже об искусстве, как сразу начинало сказываться различие их взглядов. Пирсон никогда не мог преодолеть то смутное, необъяснимое раздражение, какое вызывал в нем этот человек, с несомненно высокими духовными запросами, которых он, однако, не мог понять. После обеда он извинился и ушел к себе. Вероятно, monsieur Лавенди будет приятнее общество его дочерей! Но Грэтиана тоже поднялась наверх. Она вспомнила слова Ноэль: «Уж лучше ему рассказать, чем другим». Для Нолли это был еще один случай сломать лед.

– Мы так давно не встречались, mademoiselle, – сказал художник, когда они остались вдвоем.

Ноэль сидела перед погасшим камином, протягивая к нему руки, словно там горел огонь.

– Я уезжала. Ну как, будете вы писать мой портрет?

– Хотелось бы, чтобы вы были в этом платье, mademoiselle, – вот так, как вы сейчас сидите и греетесь у огня жизни.

– Но тут нет огня.

– Да, огни быстро гаснут, mademoiselle. Не хотите ли зайти к нам и повидаться с моей женой? Она больна.

– Сейчас? – удивленно спросила Ноэль.

– Да, сейчас. Она серьезно больна. У меня никого здесь нет. Я пришел просить об этом вашу сестру; но вы приехали, и это даже лучше. Вы ей нравитесь.

Ноэль встала.

– Подождите одну минуту, – сказала она и поднялась наверх. Ребенок спал, рядом клевала носом старая нянька. Надев шубу и шапочку из серого кроличьего меха, она сбежала вниз в прихожую, где ждал ее художник; они вышли вместе.

– Не знаю, виноват ли я, – сказал Лавенди, – но моя жена перестала быть мне настоящей женой с того времени, когда узнала, что у меня есть любовница и что я ей не настоящий муж.

Ноэль в изумлении уставилась на его лицо, освещенное непонятной улыбкой.

– Да, – продолжал он, – отсюда вся ее трагедия! Но она ведь знала все, прежде чем я женился на ней. Я ничего не скрывал. Bon Dieu! [21] Она должна была знать. Почему женщины не могут принимать вещи такими, какие они есть? Моя любовница, mademoiselle, – это не существо из плоти и крови. Это мое искусство. Оно всегда было для меня главным в жизни. А жена никогда не мирилась с этим и не может примириться и сейчас. Я очень жалею ее. Но что поделаешь? Глупо было жениться на ней. Милая mademoiselle! Любое горе – ничто по сравнению с этим; оно дает себя знать днем и ночью, за обедом и за ужином, год за годом – горе двух людей, которым не надо было вступать в брак, потому что один из них любит слишком сильно и требует всего, а другой совсем не любит – нет, совсем теперь не любит и может дать очень мало… Любовь давно умерла.

– А разве вы не можете расстаться? – удивленно спросила Ноэль.

– Трудно расстаться с человеком, который до безумия любит тебя – не меньше, чем свои наркотики – да, она сейчас наркоманка. Невозможно оставить такого человека, если в душе есть хоть какая-то доля сострадания к нему. Да и что бы она делала? Мы перебиваемся с хлеба на воду в чужой стране, у нее нет здесь друзей, никого. Как же я могу оставить ее сейчас, когда идет война? Это все равно, как если бы два человека расстались друг с другом на необитаемом острове. Она убивает себя наркотиками, и я не могу спасти ее.

– Бедная madame! – пробормотала Ноэль. – Бедный monsieur!

Художник провел рукой по глазам.

– Я не могу переломить себя, – сказал он приглушенным голосом. – И точно так же не может и она. Так мы и живем. Но когда-нибудь эта жизнь прекратится, для меня или для нее. В конце концов ей хуже, чем мне. Войдите, mademoiselle. Не говорите ей, что я собираюсь написать вас; вы ей потому и нравитесь, что отказались мне позировать.

Ноэль поднималась по лестнице с каким-то страхом; она уже была здесь однажды и помнила этот тошнотворный запах наркотиков. На четвертом этаже они вошли в маленькую гостиную, стены ее были увешаны картинами и рисунками, а в одном углу высилась пирамида полотен. Мебели было мало – только старый красный диван, на котором сейчас сидел плотный человек в форме бельгийского солдата. Он сидел, поставив локти на колени и подперев кулаками щеки, поросшие щетиной. Рядом с ним на диване, баюкая куклу, устроилась маленькая девочка; она подняла голову и уставилась на Ноэль. У нее было странно привлекательное, бледное личико с острым подбородком и большими глазами она теперь не отрывала их от этой неожиданно появившейся волшебницы, укутанной в серый кроличий мех.

– А, Барра! Ты здесь! – воскликнул художник. – Mademoiselle, это monsieur Барра, мой друг по фронту. А это дочурка нашей хозяйки. Тоже маленькая беженка. Правда, Чика?

Девочка неожиданно ответила ему сияющей улыбкой и тут же с прежней серьезностью принялась изучать гостью. Солдат, тяжело поднявшись с дивана, протянул Ноэль пухлую руку и печально, как бы с натугой, усмехнулся.

– Садитесь, mademoiselle, – сказал Лавенди, пододвигая Ноэль стул. Сейчас я приведу жену. – И он вышел через боковую дверь.

Ноэль села, солдат принял прежнюю позу, а девочка снова принялась нянчить куклу, но ее большие глаза все еще были прикованы к гостье. Смущенная непривычной обстановкой, Ноэль не пыталась завязать разговор. Но тут вошли художник и его жена. Это была худая женщина в красном халате, со впалыми щеками, выступающими скулами и голодными глазами. Ее темные волосы были не убраны, она все время беспокойно теребила отворот халата. Женщина протянула руку Ноэль; ее выпуклые глаза влились в лицо гостьи, но она тут же отвела их, и веки ее затрепетали.

– Здравствуйте, – сказала она по-английски. – Значит, Пьер опять привел вас ко мне. Я очень хорошо вас помню. Вы не хотите, чтобы он вас писал. Ah, que c'est drole! [22] Вы такая красивая, даже слишком. Hein, monsieur Барра [23], ведь верно mademoiselle красива?

Солдат снова невесело усмехнулся и продолжал разглядывать пол.

– Генриетта, – сказал Лавенди, – сядь рядом с Никой, зачем ты стоишь? Садитесь, mademoiselle, прошу вас.

– Я очень сожалею, что вы нездоровы, – сказала Ноэль и снова опустилась на стул.

Художник стоял, прислонившись к стене, а жена смотрела на его высокую худую фигуру глазами, в которых были гнев и какое-то лукавство.

– Мой муж великий художник, не правда ли? – сказала она, обращаясь к Ноэль. – Вы даже не можете себе представить, что способен сделать этот человек. И как он пишет – весь день! И всю ночь это не выходит у него из головы. Значит, вы не позволите ему писать себя?

– Voyons, Henriette, – нетерпеливо сказал художник. – Causez d'autre chose [24].

Его жена нервно затеребила складку на красном халате и посмотрела на него так, как смотрит на хозяина собака, которую только что оттрепали за уши.

– Я здесь как пленница, mademoiselle. Я никогда не выхожу из дома. Так и живу день за днем – мой муж ведь все время пишет. Да и как я могу ходить одна под этим вашим серым небом, окруженная всей этой ненавистью, которую война запечатлела на каждом лице? Я предпочитаю сидеть в своей комнате. Мой муж уходит рисовать, его интересует каждое лицо, которое он видит, но только не то, что он видит каждый день. Да, я пленница. Monsieur Барра первый гость у нас за долгое время.

Солдат поднял голову.

– Prisonniere, madame? [25] A что сказали бы вы, если бы побывали там? – Он снова тяжело усмехнулся. – Мы пленники, вот кто! Что бы вы сказали, если бы побывали в другом плену – в окопах, где кругом рвутся снаряды, день и ночь ни минуты отдыха! Бум! Бум! Бум! О, эти окопы! Нет, там не так свободно, как вы думаете.

– Всякий из нас в каком-то плену, – сказал с горечью Лавенди. – Даже mademoiselle, и маленькая Чика, и даже ее кукла. У всякого своя тюрьма, Барра. Monsieur Барра – тоже художник, mademoiselle.

– Moi? [26] – сказал Барра, подымая тяжелую волосатую руку. Я рисую грязь, осветительные ракеты, остовы лошадей… Я рисую ямы, воронки и воронки, проволоку, проволоку и проволоку, и воду – бесконечную мутную отвратительную воду. Я рисую осколки и обнаженные людские души, и мертвые людские тела, и кошмары, кошмары – целые дни и целые ночи я рисую их мысленно, в голове! – Он вдруг замолчал и снова уставился на ковер, подперев щетинистые щеки кулаками. – У них души белы как снег, у les camarades [27], – добавил он вдруг очень громко. – Миллионы бельгийцев, англичан, французов, даже немцев – у всех белые души. Я рисую эти души!

Ноэль бросило в дрожь, и она умоляюще посмотрела на Лавенди.

– Барра – большой художник, – сказал он так, словно солдата здесь и не было, – но он был на фронте, и это подействовало ему на голову. То, что он говорит, – правда. Там нет ненависти. Ненависть – здесь, и все мы в плену у нее, mademoiselle; остерегайтесь ненавистников – это яд!

Его жена протянула руку и коснулась плеча девочки.

– А почему бы нам не ненавидеть? – спросила она. – Кто убил отца Чики? Кто разнес ее дом в куски? Кто выгнал ее в эту страшную Англию? Pardon, mademoiselle [28], но она действительно страшна. Ah, les Boches! [29] Если бы моя ненависть могла их уничтожить, их не осталось бы ни одного. Даже муж не сходил так с ума по своей живописи, когда мы жили дома. А здесь… – Она снова метнула взгляд на мужа, потом испуганно отвела глаза. Ноэль видела, что губы художника дрогнули. Больная женщина затрепетала.

– Это мания, твоя живопись! – Она посмотрела на Ноэль с улыбкой. – Не хотите ли чаю, mademoiselle? Monsieur Барра, чашку чая?

Солдат сказал хрипло:

– Нет, madame; в траншеях у нас достаточно чая. Это нас утешает. Но когда мы выбираемся из траншей – давайте нам вина! Le bon vin, le bon petit vin! [30]

– Принеси нам вина, Пьер.

Ноэль видела по лицу художника, что вина нет, и скорее всего, нет и денег, чтобы купить его; но он быстро вышел. Она поднялась и сказала:

– Мне пора уходить, madame.

Мадам Лавенди подалась вперед и обняла ее за талию.

– Погодите немного, mademoiselle. Мы выпьем вина, а потом Пьер вас проводит. Вам ведь нельзя идти одной – вы такая красивая. Правда, она красивая, monsieur Барра?

– Что бы вы сказали, – заговорил солдат, подняв голову, – что бы вы сказали о бутылках вина, которые взрываются в воздухе? Взрываются красным и белым, весь день, всю ночь? Огромные стальные бутылки величиной с Чику; и осколки этих бутылок сносят людям головы? Бзум! Трах-тарарах! – и нет дома, и человек разлетелся на мелкие кусочки; и эти кусочки, такие мелкие, такие крохотные, взлетают в воздух и рассеиваются по земле. Там большие души, madame! Но я открою вам тайну, – он снова с натугой усмехнулся. – Там все немножко спятили! Самую малость, чуть-чуть, но спятили. Как часы, знаете ли, у которых лопнула пружина, и вы можете заводить их без конца. Вот это и есть открытие, которое принесла война, mademoiselle, – сказал он, впервые обращаясь к Ноэль. – Нельзя быть человеком большой души, пока малость не спятишь. – Он вдруг опустил свои маленькие серые свиные глазки и принял прежнюю позу.

– Вот это безумие я когда-нибудь и нарисую! – объявил он, обращаясь к ковру. – Нарисую, как оно прокрадывается в каждый крохотный уголок души каждого из этих миллионов людей; это безумие ползет отовсюду и отовсюду проглядывает, такое неожиданное, такое маленькое – когда вам кажется, что его давно уложили спать; а оно снова тут, именно тогда, когда вы меньше всего о нем думаете. Бегает взад и вперед как мышь с горящими глазами. Миллионы людей с белыми душами – все чуточку сумасшедшие. Великая тема, мне кажется, – веско добавил он.

Ноэль невольно приложила руку к сердцу, оно учащенно билось. Она чувствовала себя совсем больной.

– Долго ли вы пробыли на фронте, monsieur?

– Два года, mademoiselle. Пора возвращаться домой, писать картины, не правда ли? Но искусство… – Он пожал могучими плечами и содрогнулся всем своим медвежьим телом. – Все немного спятили, – пробормотал он еще раз. – Я расскажу вам одну историю. Однажды зимой, после двухнедельного отпуска, я вернулся в траншеи ночью, и мне понадобилось немного земли, чтобы засыпать яму в том месте, где я спал. После того, как человек поспит в кровати, ему везде неудобно. Так вот я стал снимать лопатой землю с бруствера окопа и нашел там довольно забавную вещь. Я чиркнул зажигалку и увидел: это была голова боша, совершенно замерзшая, землистая и мертвая, бело-зеленая при свете зажигалки.

– О, не может быть!

– Увы, да, mademoiselle; это правда, как то, что я сижу здесь. Это весьма полезно – мертвый бош в бруствере. Когда-то он был такой же человек, как я сам. Но когда наступило утро, я не мог на него смотреть; мы его вырыли и похоронили, а яму забросали всяким мусором. До этого я стоял ночью на посту, и его лицо было совсем близко от меня, – вот так! – Он протянул пухлую руку. – Мы разговаривали о наших семьях; у него была душа, у этого человека. Il me disait des choses [31] о том, как он страдал; и я тоже рассказывал ему о своих страданиях… Господи боже, мы все познали! Мы больше никогда не узнаем ничего сверх того, что познали там, потому что мы сошли с ума – самую малость. Все мы чуточку сумасшедшие. Когда вы встречаете нас на улицах, mademoiselle, помните об этом. – И он снова опустил голову и подпер щеки кулаками.

В комнате воцарилась тишина – какая-то странная, всепоглощающая. Маленькая девочка баюкала куклу, солдат смотрел в пол, у жены художника судорожно подергивался рот, а Ноэль думала только о том, как бы уйти отсюда: «Разве я не могу встать и сбежать по лестнице?» Но она продолжала сидеть, загипнотизированная этой тишиной, пока не появился Лавенди с бутылкой и четырьмя стаканами.

– Выпьем за наше здоровье и пожелаем себе счастья, mademoiselle, сказал он.

Ноэль подняла стакан, который он ей подал.

– Я всем вам желаю счастья.

– И вам, mademoiselle, – пробормотали мужчины. Она отпила немного и встала с места.

– А теперь, mademoiselle, – сказал Лавенди, – если вам надо идти, я провожу вас до дому.

Ноэль протянула руку мадам Лавенди; рука была холодная и не ответила на ее пожатие; как и в прошлый раз, у женщины были остекленевшие глаза. Солдат поставил пустой стакан на пол и разглядывал его, забыв о Ноэль. Она поспешно направилась к двери; последнее, что она увидела, была девочка, баюкавшая куклу.

На улице художник сразу же торопливо заговорил по-французски:

– Мне не следовало приглашать вас, mademoiselle, я не знал, что наш друг Барра у нас в гостях. Кроме того, моя жена не умеет принимать леди; vous voyez, qu'il y a de la manie dans cette pauvre tete [32]. Не надо было вас звать; но я так несчастен.

– О! – прошептала Ноэль. – Я понимаю.

– На родине у нее были свои интересы, а в этом огромном городе она только тем и занята, что настраивает себя против меня. Ах, эта война! Мне кажется, что все мы как будто в желудке огромного удава. Мы лежим там и нас переваривают. Даже в окопах чувствуешь себя лучше в каком-то отношении; там люди выше ненависти: они достигли высоты, до которой нам далеко. Просто удивительно, как они все еще стоят за то, чтобы война продолжалась до полной победы над бошами; это забавно, и это очень значительно. Говорил вам Барра, что, когда они вернутся домой – все эти вояки, они возьмут власть в свои руки и устроят по-другому будущее мира? Только этого не будет. Они растворятся в жизни, их разъединят, распылят, и в конце концов ими будут править те, кто и не видел войны. Язык и перо будут управлять ими.

– О! – воскликнула Ноэль. – Но ведь они тогда будут самыми храбрыми и самыми сильными!

Художник улыбнулся.

– В войну люди становятся проще, – сказал он, – элементарнее; а мирная жизнь не проста, не элементарна, она тонка, полна сложных перемен, и человек должен к ней приспосабливаться; хитрец, ловкач, умеющий приспособиться, вот кто всегда будет править в мирное время. Вера этих храбрых солдат в то, что будущее за ними, конечно, очень трогательна.

– Он сказал странную вещь, – пробормотала Ноэль. – Он сказал, что все они немного сумасшедшие.

– Барра – человек гениальный, но странный; вы бы видели его ранние картины. Сумасшедшие – это не совсем то слово, но что-то действительно сломалось в них и что-то действительно как бы тарахтит; они потеряли ощущение соразмерности вещей, их все время толкают в одном направлении. Я говорю вам, mademoiselle, эта война – гигантский дом принудительных работ; каждое живое растение заставляют расти слишком быстро, каждое качество, каждую страсть – ненависть и любовь, нетерпимость и похоть, скупость, храбрость и энергию, да, конечно, и самопожертвование – все ускоряют, и это ускорение выходит за пределы человеческих сил, за пределы естественного течения соков, ускоряют до того, что вырастает роскошный дикий плод, а потом – трах! Presto! [33] Наступает перемена, и эти растения вянут, гниют и издают зловоние. Те, кто видит жизнь в формах искусства, единственные, кто понимает это; а нас так мало. Утеряны естественные очертания вещей, кровавый туман стоит перед глазами каждого. Люди боятся быть справедливыми. Посмотрите, как мы ненавидим не только наших врагов, но и любого, кто отличается чем-нибудь от нас! Посмотрите на эти улицы, видите, как стремятся куда-то мужчины и женщины, как Венера царит в этом доме принудительных работ. Так разве не естественно, что молодежь жаждет наслаждения, любви, брака перед тем, как пойти на смерть?

Ноэль уставилась на него. «Верно, – подумала она, – ведь и я… тоже».

– Да, – сказала она, – я знаю, это правда, потому что и сама тоже поторопилась. Мне хочется, чтобы вы это знали. Мы не могли пожениться: у нас не было времени. А его убили. Но сын его жив. Вот почему я и уезжала отсюда надолго. Я хочу, чтобы это знали все. – Она говорила очень спокойно, но щеки ее горели.

Художник как-то странно вскинул руки, словно в них ударил электрический ток, но потом сдержанно сказал:

– Я глубоко уважаю вас, mademoiselle, и весьма вам сочувствую. А как отнесся к этому ваш отец?

– Для него это ужасный удар.

– Ах, mademoiselle, – мягко сказал художник, – я в этом не уверен. Возможно, ваш отец не так уж страдает. Может быть, ваша беда не так уж и огорчает его. Он живет в каком-то особом мире. В этом, я думаю, и заключается его подлинная трагедия: он живет, но не так, чтобы по-настоящему чувствовать жизнь. Вы знаете, что говорил Анатоль Франс об одной старой женщине: «Elle vivait, mais si peu» [34]. Разве это не подходит к церкви нашего времени: «Elle vivait, mais si peu»? Мистер Пирсон такой, каким вы видите красивый темный шпиль в ночном небе, но не видите, как и чем этот шпиль связан с землей. Он не знает и никогда не захочет знать Жизнь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю