Текст книги "Цветок в пустыне"
Автор книги: Джон Голсуорси
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)
XIII
Брайери, ройстонская резиденция Джека Масхема, представляла собой здание старомодное, низкое и непритязательное снаружи, зато комфортабельное внутри. Оно было увешано головами скаковых лошадей и эстампами спортивного содержания. Только одна из комнат, ныне почти всегда пустовавшая, сохранила следы прежнего образа жизни владельца поместья.
"В ней, – как писал один американский журналист, приехавший к "последнему денди" за интервью о чистокровках, – собраны предметы, свидетельствующие о том, что в былое время этот аристократ посетил наш великолепный Юго-Запад: навахские ковры и серебряные изделия, заплетённая конская грива из Эль Пасо, огромные ковбойские шляпы и выложенная г серебром мексиканская сбруя.
Я расспросил хозяина об этом периоде его жизни.
– О! – ответил он, растягивая слова, как это любят делать англичане, – в молодости я пять лет служил ковбоем. У меня, видите ли, с детства всегда была одна страсть – лошади, и мой отец счёл, что мне будет полезней пасти у вас стада, чем тратить здесь время на скачки с препятствиями.
– Не могли бы вы уточнить даты? – попросил я этого высокого худощавого патриция с зоркими глазами и томными манерами.
– Отчего же? Я вернулся обратно в тысяча девятьсот первом и с тех пор непрерывно, если не считать войны, занимаюсь разведением чистокровок.
– А во время войны? – поинтересовался я.
– О! – процедил он, и я почувствовал, что кажусь ему навязчивым, обычная история: сначала территориальная кавалерия, потом регулярный полк, окопы и всё прочее.
– Скажите, мистер Масхем, понравилось ли вам у нас? – спросил я.
– Понравилось ли? Я, знаете ли, просто был в восторге! – ответил он".
Интервью, опубликованному в одной из газет американского Запада, был предпослан заголовок:
БРИТАНСКИЙ ДЕНДИ В ВОСТОРГЕ
ОТ ЖИЗНИ НА НАШЕМ ЮГЕ
Конский завод располагался в доброй миле от Ройстона, и точно без четверти десять утра, если только Джек Масхем не уезжал на скачки, торги или ещё куда-нибудь, он садился на своего пони-иноходца и отбывал в то место, которое журналист окрестил «конским питомником». Джек Масхем любил демонстрировать своего пони, чтобы показать, чего можно добиться от лошади, если никогда не повышать на неё голос. Это была умная, на три четверти кровная кобылка-трёхлетка мышиной масти и с такими крапинами, словно на неё кто-то опрокинул бутылку чернил и не сумел дочиста отмыть пятна. Белой у неё была только подпалина в форме полумесяца на лбу; гриву лошадке подстригали коротко, а её длинный хвост опускался ниже подколенок. Глаза у неё были весёлые и кроткие, а зубы – для лошади – прямо-таки жемчужные. На ходу она почти не вскидывала ног и, сбившись с аллюра, легко брала его снова. Рот её не оскверняли уздечкой и перед ездой просто набрасывали ей на шею поводья. Рост её составлял четырнадцать с половиной пядей, ноги Масхема, которому приходилось сильно отпускать стремена, свисали довольно низко. Он утверждал, что ездить на ней – всё равно что сидеть в покойном кресле. Кроме него самого, иметь с ней дело разрешалось лишь одному мальчику жокею, выбранному за спокойные руки, голос, нервы и характер.
Джек Масхем слезал с пони у ворот образованного конюшнями квадратного двора и входил, держа в зубах янтарный мундштучок с сигаретой, – сигареты изготовляли для него по особому заказу. У лужайки в центре двора его встречал управляющий. Джек бросал сигарету, обходил конюшни, где в стойлах содержались матки с жеребятами и однолетки, или давал распоряжение вывести ту или иную лошадь для проминки на дорожку, которая шла мимо конюшни, опоясывая двор. Закончив осмотр, Джек Масхем и управляющий проходили через арку на задней стороне двора, как раз напротив ворот, и направлялись к загонам, где на свободе резвились матки, жеребята и однолетки. Дисциплина в конском питомнике Джека была образцовой; служащие его были так же спокойны, опрятны и вышколены, как и лошади, вверенные их попечениям. С момента приезда на завод и до той минуты, когда он отбывал обратно на своём пони мышиной масти, Джек говорил только о лошадях спокойно и деловито. Каждый день ему приходилось сталкиваться с таким количеством неотложных мелочей, что он редко возвращался домой раньше часа. Он никогда не пускался в обсуждение теоретических проблем коневодства с управляющим, несмотря на солидные познания этого должностного лица, потому что для Джека Масхема лошади были предметом такой же политики, как внешние сношения его страны для министра иностранных дел. Его решения о том, с каким производителем спарить ту или иную матку, принимались единолично и основывались на тщательном изучении вопроса, подкреплённом тем, что он сам назвал бы чутьём, а другие – предубеждениями. Звезды падали с неба, премьер-министры возводились в дворянское достоинство, эрцгерцоги восстанавливались в наследственных правах, землетрясения и всяческие иные катаклизмы сметали города, а Джек Масхем все так же занимался скрещиванием мужских потомков Сен-Симона и Ласточки с законными наследницами Хэмптона и Золотой Опояски или же, опираясь на более оригинальную теорию собственного изобретения, случал отпрысков старого Ирода с наследницами Де Санси, к родословному древу которых у корня и у вершины были сделаны прививки за счёт крови Карабина и Баркалдайна. Джек Масхем в сущности представлял собою мечтателя. Его идеал – выведение совершенной лошади, вероятно, был столь же неосуществим, как все другие идеалы, но, по крайней мере для самого Масхема, гораздо более привлекателен, хотя он никогда не высказывал этого вслух: о таких вещах не говорят! Он никогда не заключал пари, и поэтому земные страсти не влияли на его суждения. Высокий, в тёмно-коричневом, подбитом верблюжьей шерстью пальто, в буро-коричневых замшевых ботинках и с таким же буро-коричневым цветом лица, он был, пожалуй, самой заметной фигурой в Ньюмаркете. Только три члена Жокей-клуба соперничали с ним в авторитетности своих мнений. По существу Джек Масхем являл собой наглядный пример того высокого положения, какого может достичь на жизненном пути человек, безраздельно, молча и преданно посвятивший себя служению одной-единственной цели. Идеал "совершенной лошади" был поистине наиболее полным выражением души Джека Масхема. Будучи одним из последних приверженцев внешней формы в век всеобщего потрясения основ, он перенёс свою любовь к ней на лошадь. Объяснялось это отчасти тем, что судьба скаковой лошади неотделима от генеалогии чистокровных пород, отчасти тем, что это животное олицетворяет собою гармоническую соразмерность; отчасти и тем, что культ его служил Джеку Масхему прибежищем, куда он бежал от грохота, беспорядка, мишуры, крикливости, безграничного скепсиса и шумной назойливости эпохи, которую он именовал "веком ублюдков".
В Брайери было двое слуг, выполнявших всю работу по дому, кроме уборки, для которой приходила подёнщица. За исключением последней, ни – что в Брайери не напоминало о существовании на земле женщин. Здание отличалось тем монашеским обликом, который характерен для клубов, обходящихся без женской прислуги, но было меньше их и потому комфортабельнее. Потолки в первом из двух этажей были низкие; наверху, куда вели две широкие лестницы, – ещё ниже. Книги, если отбросить бесчисленные тома, посвящённые скаковой лошади, охватывали исключительно три жанра: путешествия, историю, детектив. Романы с их скептицизмом, жаргонной речью, описаниями, сентиментальностью и сенсационными выводами отсутствовали полностью, и лишь собрания сочинений Сертиза, УайтМелвила и Теккерея не подпали под общее правило.
Погоня людей за идеалом неизбежно приобретает лёгкую, но спасительную ироническую окраску. Так было и с Джеком Масхемом. Задавшись целью вывести идеально чистокровную лошадь, он по существу стремился отмести все, ранее считавшиеся безусловными, признаки чистокровности, начиная с морды и кончая крупом, и создать животное такой смешанной крови, какого ещё не знала "Родословная книга племенных производителей и маток".
Не отдавая себе отчёта в противоречивости своих стремлений, Джек Масхем обсуждал за завтраком с Телфордом Юлом вопрос о переброске кобыл из Аравии, когда слуга доложил о сэре Лоренсе Монте.
– Позавтракаешь с нами, Лоренс?
– Уже завтракал, Джек. Впрочем, от кофе не откажусь. От рюмки бренди тоже.
– Тогда перейдём в другую комнату.
– У тебя здесь настоящая холостяцкая квартира времён моей юности, какую я уже не надеялся ещё раз увидеть, – объявил баронет. – Джек – поразителен, мистер Юл. Человек, который в наши дни смеет идти не в ногу со временем, – гений. Что я вижу? Полные Сертиз и Уайт-Мелвил! Вы помните, мистер Юл, что сказал мистер Уафлз во время "увеселительной поездки" мистера Спонджа, когда они держали Кейнджи за пятки, чтобы у того из сапог и карманов вытекла вода?
Ироническая мордочка Юла расплылась в улыбке, но он промолчал.
– Так и есть! – воскликнул сэр Лоренс. – Теперь этого никто не знает. Он сказал: "Кейнджи, старина, ты выглядишь, как варёный дельфин под соусом из петрушки". А что ответил мистер Срйер в "Маркет Харборо", когда достопочтенный Крешер подъехал к заставе и осведомился: "Ворота, я полагаю, открыты?"
Лицо Юла расплылось ещё больше, словно было сделано из резины, но он по-прежнему молчал.
– Ай-ай-ай! Ты, Джек?
– Он ответил: "А я не полагаю".
– Молодец! – Сэр Лоренс опустился в кресло. – Кстати говоря, ворота были действительно закрыты. Ну, организовали вы похищение той кобылы? Великолепно. А что будет, когда её привезут?
– Я пущу её к наиболее подходящему производителю. Затем скрещу жеребёнка с наиболее подходящим производителем или маткой, каких только сумею подыскать. Затем случу их потомство с лучшей из наших чистокровок того же возраста. Если окажется, что я прав, я смогу внести моих арабских маток в "Родословную книгу". Между прочим, я пытаюсь раздобыть не одну, а трёх кобыл.
– Джек, сколько тебе лет?
– Около пятидесяти трёх.
– Прости, что спросил. Кофе у тебя хороший.
Затем все трое помолчали, выжидая, пока выяснится истинная цель визита. Наконец сэр Лоренс неожиданно объявил:
– Мистер Юл, я приехал по поводу истории с молодым Дезертом.
– Надеюсь, это неправда?
– К несчастью, правда. Он и не пытается скрывать.
И, направив свой монокль на лицо Джека Масхема, баронет увидел на нём именно то, что рассчитывал увидеть.
– Человек обязан соблюдать внешние формы, даже если он поэт, – с расстановкой произнёс Джек Масхем.
– Не будем обсуждать, что хорошо и что плохо, Джек. Я готов согласиться с тобой. Дело не в этом. – В голосе сэра Лоренса зазвучала непривычная торжественность. – Я хочу, чтобы вы оба молчали. Если эта история всплывёт, тогда уж ничего не поделаешь, но пока что я прошу, чтобы ни один из вас не вспоминал о ней.
– Мне этот парень не нравится, – кратко ответил Масхем.
– То же самое приложимо по меньшей мере к девяти десятым людей, которых мы встречаем. Довод недостаточно веский.
– Он один из пропитанных горечью современных молодых скептиков, лишённых подлинного знания жизни и не уважающих ничего на свете.
– Знаю, Джек, ты – защитник старины, но ты не должен привносить сюда свои пристрастия.
– Почему?
– Не хотел я рассказывать, но придётся. Он помолвлен с моей любимой племянницей Динни Черрел.
– С этой милой девушкой!
– Да. Помолвка не по душе никому из нас, кроме Майкла, который до сих пор боготворит Дезерта. Но Динни держится за него, и, думаю, её ничем не заставишь отступить.
– Она не может стать женой человека, от которого все отвернутся, как только его поступок получит огласку.
– Чем больше будут его сторониться, тем крепче она будет держаться за него.
– Люблю таких, – объявил Масхем. – Что скажете вы. Юл?
– Дело это не моё. Если сэру Лоренсу угодно, чтобы я молчал, я буду молчать.
– Разумеется, это не наше дело. Но если бы огласка могла остановить твою племянницу, я бы его разгласил. Чёрт знает какой позор!
– Результат был бы прямо противоположный, Джек. Мистер Юл, вы ведь хорошо знакомы с прессой. Предположим, что историей Дезерта займутся газеты. Это вполне возможно. Как они себя поведут?
Глаза Юла сверкнули.
– Сначала они туманно сообщат о некоем английском путешественнике; затем выяснят, не опровергнет ли Дезерт слухи; затем расскажут уже конкретно о нём, по обыкновению исказив целую кучу деталей, что печально, но всё-таки менее прискорбно, чем вся эта история. Если Дезерт признает факт, то возражать уже не сможет. Пресса в общем ведёт себя честно, хотя чертовски неточна.
Сэр Лоренс кивнул:
– Будь я знаком с человеком, который собирается стать журналистом, я сказал бы ему: "Будь абсолютно точен и будешь в своём роде уникумом". С самой войны я не встречал в газетах заметки, которая касалась бы личностей и была при этом достаточно точной.
– Такая уж у газет тактика, – пояснил Юл. – Наносят двойной удар: сперва неточное сообщение, потом поправки.
– Ненавижу газеты! – воскликнул Масхем. – Был у меня как-то американский журналист, вот тут сидел. Я его чуть не выставил. Уж не знаю, как он меня там расписал.
– Да, ты отстал от века, Джек. Для тебя Маркони и Эдисон – два величайших врага человечества. Значит, относительно Дезерта договорились?
– Да, – подтвердил Юл.
Масхем кивнул головой.
Сэр Лоренс быстро переменил тему:
– Красивые тут места. Долго пробудете здесь, мистер Юл?
– Мне надо быть в городе к вечеру.
– Разрешите вас подвезти?
– С удовольствием.
Они выехали через полчаса.
– Мой кузен Джек Масхем должен остаться в памяти нации. В Вашингтоне есть музей, где под стеклом стоят группы, изображающие первых обитателей Америки. Они курят из одной трубки, замахиваются друг на друга томагавками и так далее. Следовало бы экспонировать и Джека…
Сэр Лоренс сделал паузу.
– Вот тут возникает трудность. В какой позе законсервировать Джека? Увековечить невыразимое всегда сложно. Схватить то, что носится в воздухе, сумеет каждый. А как быть, если поза вечно одна и та же – насторожённая томность, и к тому же у человека осталось своё собственное божество.
– Внешняя форма, и Джек Масхем её пророк.
– Его, конечно, можно было бы представить дерущимся на дуэли, – задумчиво продолжал сэр Лоренс. – Дуэль – единственный человеческий акт, при котором полностью соблюдаются все внешние формы.
– Они обречены на исчезновение, – отрезал Юл.
– Гм, так ли? Нет ничего труднее, чем убить чувство формы. Что такое жизнь, как не чувство формы, мистер Юл? Сведите все на свете к мёртвому единообразию, форма останется даже тогда.
– Верно, – согласился Юл. – Но культ внешней формы доводит это чувство до совершенства и стандарта, а совершенство давно приелось нашим блестящим юнцам.
– Удачно сказано! Но разве они существуют и в жизни, а не только в книгах?
– А как же! Существуют и, выражаясь их же словечком, чихают на все. Да я лучше соглашусь до смерти кормиться в бесплатных столовых для безработных, чем хоть раз провести конец недели в обществе таких блестящих юнцов!
– Я что-то не сталкивался с ними, – усомнился сэр Лоренс.
– Тогда возблагодарите господа. И днём, и ночью, и даже совокупляясь, они заняты одним – разговорами.
– Вы, кажется, их недолюбливаете?
– Ещё бы! – выдавил Юл и стал похож на изваяние средневековой химеры. – Они не выносят меня, а я их. Надоедливая, хотя, к счастью, немногочисленная шайка!
– Надеюсь, Джек не впал в ошибку и не принял молодого Дезерта за их собрата? – осведомился сэр Лоренс.
– Масхем никогда не встречал блестящих юнцов. Нет, его просто раздражает лицо Дезерта. Оно у него чертовски странное.
– Падший ангел! Гордыня – враг мой! – сказал сэр Лоренс. – В нём есть что-то прекрасное.
Юл утвердительно кивнул головой:
– Лично я ничего против него не имею. И стихи он пишет хорошие. Но Масхем каждого бунтаря готов предать анафеме. Он любит интеллект с заплетённой гривой, выезженный и послушный узде.
– Мне кажется, что они с Дезертом могли бы столковаться, если бы предварительно обменялись парой выстрелов. Странный народ мы, англичане! – заключил сэр Лоренс.
XIV
Когда примерно в тот же час дня Эдриен, направляясь к брату, пересекал убогую улочку, которая вела к дому викария прихода святого Августина в Лугах, он увидел в шестом подъезде от угла картину, достаточно полно характеризующую англичан.
Перед этим лишённым будущего домом стояла санитарная карета, и на неё глазели все окрестные жители, которым она пока ещё была не нужна. Эдриен присоединился к кучке зрителей. Два санитара и сестра вынесли из жалкого здания безжизненно вытянувшегося ребёнка; за ними выскочили краснолицая женщина средних лет и бледный мужчина с обвислыми усами, рычащий от ярости.
– Что тут происходит? – спросил Эдриен полисмена.
– Ребёнка нужно оперировать. А эти орут, словно его не лечить, а резать собираются. А, вот и викарий! Ну, уж если он их не уймёт, тогда никому не справиться.
Эдриен заметил брата. Тот вышел из дома и приблизился к бледному мужчине. Рычание прекратилось, но женщина завопила ещё громче. Ребёнка положили в автомобиль; мать неуклюже рванулась к задней дверце машины.
– Рехнулись они, что ли? – удивился полисмен и шагнул вперёд.
Эдриен увидел, как Хилери опустил руку на плечо женщины. Та обернулась" видимо собираясь издать громогласное проклятие, но ограничилась тихим хныканьем. Хилери взял её под руку и неторопливо повёл в дом. Карета тронулась. Эдриен подошёл к бледному человеку и предложил ему сигарету. Тот принял её, сказал: "Благодарю, мистер", – и последовал за женой.
Всё закончилось. Кучка зрителей рассеялась, остался один полисмен.
– Наш викарий – просто чудо! – воскликнул он.
– Это мой брат, – сообщил Эдриен.
Полисмен взглянул на него гораздо почтительнее, чем раньше.
– Викарий – редкий человек, сэр.
– Согласен с вами. А ребёнок очень плох?
– Без операции до ночи не доживёт. Родители как нарочно тянули до последнего. Ещё счастье, что викарий оказался поблизости. Бывают же такие – скорей помрут, чем лягут в больницу, а уж детей и подавно туда не пустят.
– Чувство независимости, – пояснил Эдриен. – Я их понимаю.
– Ну, раз уж вы так рассуждаете, сэр, мне приходится соглашаться, но всё-таки странно: живут они жутко, а в больнице им дают все самое лучшее.
– Смирение – паче гордости, – процитировал Эдриен.
– И то верно. По-моему, они сами виноваты в том, что существуют трущобы. Здесь кругом самые трущобные кварталы, а попробуйте людей с места тронуть, – они вам покажут. Викарий вот затеял реконструкцию домов вроде бы так это называется. Хорошее дело! Я схожу за ним, если он вам нужен.
– Ничего, я подожду.
– Удивительно, чего только люди не терпят, чтобы никто в их жизнь не лез! – продолжал полисмен. – Эй, парень, проваливай! Нашёл место, где харкать!
Человек с ручной тележкой, который сложил губы так, словно собирался выкрикнуть: "Ух ты!" – мгновенно изменил их положение.
Эдриен, заинтересованный путаной философией полисмена, медлил в надежде услышать ещё что-нибудь, но в этот момент появился Хилери и подошёл к ним.
– Не их вина будет, если она выздоровеет, – буркнул он, поздоровался с полисменом и осведомился: – Ну как петунии, Белл? Растут?
– Растут, сэр. Моя жена на них не наглядится.
– Чудно! Вот что, Белл, когда сменитесь, зайдите в больницу, – вам ведь по дороге, – и справьтесь там от моего имени, как девочка. Если плохо, звоните мне.
– Обязательно зайду. Рад услужить вам.
– Благодарю, Белл. А теперь, старина, пойдём выпьем чаю.
Миссис Хилери была на собрании, и братья пили чай вдвоём.
– Я пришёл насчёт Динни, – объявил Эдриен и рассказал то, что было ему известно.
Хилери долго раскуривал трубку, потом заговорил:
– "Не судите, да не судимы будете". До чего же удобная заповедь, пока тебе самому никого судить не надо! А когда надо, так сразу видишь, что ей грош цена: всякое действие основано на суждении, вслух или про себя неважно. Динни сильно влюблена?
Эдриен кивнул. Хилери сделал глубокую затяжку.
– Не предвижу ничего хорошего. Мне всегда хотелось, чтобы небо над Динни было ясным, а эта история смахивает на самум. Мне кажется, сколько ни разубеждай девочку с точки зрения постороннего человека, толку будет всё равно мало.
– По-моему, вовсе не будет.
– Ты хочешь, чтобы я предпринял какие-то шаги? Эдриен покачал головой:
– Я только хотел знать, как ты отреагируешь.
– Очень просто: огорчусь, что Динни придётся пережить тяжёлые минуты. Что же касается отречения, то у меня при одной мысли о нём ряса дыбом встаёт. Может быть, потому, что я священник, может быть, потому, что я англичанин и воспитанник закрытой школы, – не знаю. Наверное, потому, что я такой, как все.
– Если Динни решила за него держаться" мы обязаны её поддержать, сказал Эдриен. – Я всегда считал так: если с человеком, которого ты любишь, делается такое, что тебе не по сердцу, выход один – со всем примириться. Я постараюсь привыкнуть к Дезерту и понять его точку зрения.
– У него её, вероятно, вовсе не было, – вставил Хилери. – Au fond [3]3
По существу (франц.)
[Закрыть]он, как лорд Джим, просто взял и прыгнул. В душе он наверняка это сознаёт.
– Тем трагичнее для обоих и тем обязательнее нужно их поддержать.
Хилери кивнул:
– Бедный старик Кон! Это для него тяжёлый удар. Фарисеи-то до чего обрадуются! Я уже воочию представляю себе, как дамы подбирают юбки, чтобы случайно не коснуться парии.
– А может быть, современный скепсис возьмёт да и скажет, пожав плечами: "Ещё одному предрассудку конец"?
Хилери покачал головой:
– Людям в целом, в силу самой их природы, легче стать на иную точку зрения: он унизился, чтобы спасти свою шкуру. Как бы скептически наши современники ни относились к религии, патриотизму, империи, слову «джентльмен» и прочему, они, грубо говоря, всё-таки не любят трусости. Я не хочу сказать, что среди них самих мало трусов, но тем не менее в других они её не любят и, когда эту нелюбовь можно высказать без риска для себя, высказывают:
– А может быть, всё останется в тайне?
– Нет, так или иначе, а всплывёт. И чем скорее, тем лучше для молодого Дезерта, потому что это даст ему возможность снова обрести себя. Бедняжка Динни! Какой экзамен для её врождённого юмора! Ох, боже правый, я чувствую, как старею! Что говорит Майкл?
– Не видел его со дня рождения Эм.
– А Эм и Лоренс знают?
– Вероятно.
– Для всех остальных это секрет, так?
– Да. Ну, мне пора двигаться.
– А я, – сказал Хилери, – вырежу свои чувства на римской галере. Посижу над ней полчаса, пока не узнаю, жива ли девочка.
Эдриен пошёл по направлению к Блумсбери. По дороге он пытался поставить себя на место человека, над которым внезапно нависла угроза смерти. Впереди – ни минуты жизни, ни надежды ещё раз увидеть тех, кого любишь, ни упований, пусть даже смутных, на то, что в будущем тебя ждёт нечто похожее на земное бытие!
"Случай исключительный и неожиданный, как гром с неба, которому нет дела до человека. Кто из нас выдержал бы такое страшное испытание?" думал Эдриен.
Его братья – солдат и священник – приняли бы смерть покорно, как требует их долг. Так же, видимо, поступил бы и его брат – судья, хотя он постарался бы оспорить приговор и, возможно, переубедил бы своего палача. "А я? – спрашивал себя Эдриен. – Как ужасно умирать за убеждения, которых не разделяешь, умирать на краю света, не утешаясь даже тем, что твоя смерть кому-то принесёт пользу, что о ней кто-то узнает!" Когда человеку не нужно защищать кастовую или национальную честь, когда его ставят перед дилеммой, требующей немедленного решения, ему некогда взвешивать и обдумывать свои поступки и приходится полагаться на интуицию. Тут всё зависит от характера. А если характер таков, каким, судя по стихам, наделён молодой Дезерт; если человек привык противопоставлять себя окружающим или, по крайней мере, внутренне отчуждён от них; если он презирает условности и прозаическую английскую твердолобость; если он втайне, вероятно, больше симпатизирует арабам, чем своим соотечественникам, он почти неизбежно должен выбрать то, что выбрал Дезерт. "Бог знает, как поступил бы я сам, но я понимаю его и в какой-то мере сочувствую ему. Что бы ни было" я на стороне Динни и помогу ей, как она помогла мне в деле Ферза".
И, придя к заключению, Эдриен почувствовал, что ему стало легче.
Хилери вырезал модель римской галеры. В молодости он пренебрегал классическими науками и по этой причине стал священником, хотя давно уже перестал понимать, как это случилось. С чего ему тогда вздумалось, что он создан для духовного сана? Почему он не сделался лесничим или, скажем, ковбоем, не взялся за любое ремесло, которое позволило бы ему жить на воздухе, а не в самом центре прокопчённых городских трущоб? Верил он или нет в своё призвание? А если не верил, то к чему же он был призван? Размечая палубу корабля, подобную тем, под которыми по воле римлян, этой древнейшей разновидности твердолобых, исходило потом великое множество иноплеменников, Хилери размышлял: "Я служу идее, ставшей фундаментом для такой надстройки, которая не выдерживает критического рассмотрения". А всё-таки на благо человечества стоит поработать! Каждый делает своё дело – и врач, чья профессия сопряжена с шарлатанством и формализмом, и государственный деятель, прекрасно сознающий, что демократия, которая сделала его государственным деятелем, олицетворяет собой ничтожество и невежество. Каждый пользуется формами, в которые не верит; больше того, каждый призывает ближних уверовать в эти формы. Практически жизнь – это непрерывный компромисс. "Мы все – иезуиты и прибегаем к сомнительным средствам во имя благих целей, – подумал Хилери. – Мой долг – умереть, если нужно, за моё облачение, как солдат умирает за честь мундира. Но я, кажется, понёс ерунду!"
Зазвонил телефон, и в трубке раздалось:
– Викария!.. Да, сэр!.. По поводу девочки. Оперировать поздно. Хорошо бы вам приехать, сэр.
Священник положил трубку, схватил шляпу и выбежал из дому. Бдение у смертного одра Хилери считал самой тягостной из своих многообразных обязанностей, и, когда он выскочил из такси у подъезда больницы, на его морщинистом лице читалось подлинное смятение. Такая малышка! И он ничем ей не поможет, разве что пробормочет несколько молитв да подержит её за руку. Родители преступно запустили болезнь, оперировать поздно. Их стоило бы упрятать в тюрьму, но прежде нужно засадить туда всю британскую нацию, которая до последней минуты не позволяет ущемить свою независимость, а когда наконец позволит, уже бывает поздно!
– Сюда, сэр! – сказала сиделка.
В приёмном покое, сверкающем белизной и порядком, Хилери увидел распростёртую под белой простынёй фигурку с окаменевшим и помертвевшим лицом. Он сел рядом, подыскивая слова, которые могли бы скрасить последние минуты ребёнка.
"Молиться не буду, – решил он. – Слишком молода".
Глаза девочки, поборов вызванное морфием оцепенение, испуганно забегали по комнате и наконец остановились – сперва на белой фигуре сиделки, затем на халате врача. Хилери предостерегающе поднял руку и попросил:
– Вы не оставите меня с ней на минутку? Доктор и сестра вышли в соседнюю палату.
– Лу! – тихонько окликнул Хилери, Звук его голоса отвлёк девочку и рассеял её испуг. Глаза её перестали блуждать, – она поймала улыбку священника.
– Здесь чисто, хорошо, правда? Лу, что ты больше всего любишь?
С бескровных запёкшихся губ слетел чуть слышный ответ: "Кино".
– Тут показывают его каждый день, два раза в день. Ты подумай только! Теперь закрой глазки и как следует усни, а когда проснёшься, начнётся кино. Закрой глазки! Я тебе кое-что расскажу. Ничего здесь с тобой не случится, – я же рядом, видишь?
Ему показалось, что ребёнок закрыл глаза, но внезапно боль снова пронизала девочку. Она захныкала, потом вскрикнула.
– Боже милостивый! – тихо простонал Хилери. – Доктор, ещё укол, скорее!
Врач впрыснул морфий.
– Оставьте нас опять вдвоём.
Врач выскользнул из комнаты, и улыбка Хилери медленно притянула к себе взгляд девочки. Он притронулся пальцами к исхудалой ручонке:
– Ну, слушай, Лу.
Шёл плотник берегом морским плечом к плечу с моржом
И горевал, зачем там всё усеяно песком.
"Коль семь служанок, – молвил морж, – семь мётел взяли б враз,
Они бы берег привели в порядок хоть сейчас".
"Навряд ли!" – плотник возразил, смахнув слезинку с глаз.
Хилери все читал и читал "Алису в Стране Чудес". И под его шёпот глаза девочки закрылись и ручонка её похолодела.
Почувствовав, как холод леденит руку и ему, Хилери мысленно воскликнул: "А теперь, господи, если ты существуешь, покажи ей кино!"