355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джон Чивер » Буллет-Парк » Текст книги (страница 11)
Буллет-Парк
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 21:15

Текст книги "Буллет-Парк"


Автор книги: Джон Чивер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 13 страниц)

XV

Я поручил своему поверенному купить дом. Мне удалось приобрести его вместе с участком в три гектара за тридцать пять тысяч долларов. Мать миссис Эмисон приехала из Вашингтона, взяла ее вещи, и через три недели я въехал в свой дом и начал новую, упорядоченную жизнь. Я рано вставал, окунался в ручей, основательно завтракал и садился за свой рабочий стол в желтой комнате. Работал я с воодушевлением. Примерно в час дня съедал тарелку супа, до наступления сумерек рубил дрова для камина. В пять я снова купался в ручье, затем выпивал свой первый стаканчик виски – моя ежедневная норма была три, и я ее никогда не переступал. После ужина часов до десяти я занимался немецким и сильный, чистый и усталый ложился в постель. Если мне и снились сны, то удивительно невинные и целомудренные. Мне уже не приходилось прибегать ни к горной вершине, ни к лугам, ни к укрепленному городу.

Я завел себе кота по имени Шварц, не оттого, что любил кошек, а просто чтобы избавиться от мышей. Я взял Шварца у бленвильского аптекаря и ничего не знал о его прошлом. Это был, по-видимому, пожилой кот, несколько чудак, если можно так выразиться о животном. Дважды в день я кормил его кошачьими консервами. Существовала определенная марка кошачьих консервов, к которой Шварц относился неодобрительно, и, если я об этом забывал, он гадил посреди моей желтой комнаты. В этом он был бескомпромиссен, зато, когда я давал ему его любимые консервы, он вел себя безукоризненно. У нас выработались деловые отношения, без ложной сентиментальности. Я не имею обыкновения сажать к себе на колени кошек. Но время от времени я брал его на колени и прилежно поглаживал в знак того, что знаю правила игры. С наступлением утренних заморозков полевые мыши стали нас одолевать, и Шварц приносил мне каждый день по трофею. Я гордился Шварцем. И вдруг он исчез. Это было в самый разгар его охотничьих подвигов. Накануне вечером я его выпустил, как всегда, а наутро он не явился. Я не специалист по кошкам, но слышал, будто они привязываются к месту, и решил, что моего приятеля, должно быть, загрызла лиса или собака. Но в одно прекрасное утро, примерно через неделю (в ту ночь как раз выпал легкий снег), Шварц вернулся. Я поставил перед ним миску с его любимыми консервами и погладил по спине, выполняя свою часть обязательств. От Шварца несло крепкими французскими духами. То ли он сидел на коленях у кого-то, кто имел обыкновение душиться остро пахнущими, пряными духами, то ли его кто-то опрыскал ими. Моими ближайшими соседями были польский фермер с женой, от которой, как мне довелось однажды удостовериться, исходил могучий запах конюшни. Следующий дом был заколочен на зиму, и во всем Бленвиле, насколько мне было известно, не было никого, кто бы стал душиться французскими духами. Шварц побыл дома дней восемь или десять, а потом опять пропадал целую неделю. Когда он вернулся, он благоухал, как первый этаж универсального магазина в предрождественские дни. Я зарылся носом в его шубу и вдруг почувствовал тоску по городу и его женщинам. В тот же день я сел в машину и изъездил все окрестные дороги под Бленвилем в надежде увидеть дом, который показался бы мне подходящим жилищем для моей чаровницы. В том, что она очаровательна, я не сомневался ни минуты, равно как и в том, что она обливает моего кота духами нарочно, чтобы меня завлечь. Но обитатели домов, мимо которых я проезжал, были либо фермерами, либо моими знакомыми. Я остановил машину у аптеки.

– Помните Шварца? – начал я.– Кота, которого вы мне дали, когда я вам пожаловался на мышей? Так вот, он каждую неделю уходит куда-то, а когда возвращается, от него несет, как от борделя в воскресное утро.

– Здесь поблизости нет никаких борделей,– сказал аптекарь.

– Я знаю,– сказал я.– Но откуда у него духи?

– Да мало ли куда кошка забредет,– сказал аптекарь.

– Это верно,– согласился я.– Кстати, вы не торгуете французскими духами? Понимаете, если бы мне удалось узнать, кто их у вас покупает...

– Не помню, чтобы мне пришлось продать хоть один флакон с прошлого рождества, когда сын мистера Эвери купил флакончик, чтобы подарить своей пассии...

– Спасибо,– сказал я.

В тот же день после обеда Шварц повел меня к двери и дал понять, что ему надо выйти. Я надел пальто и проследовал за ним. Он стремглав пробежал сад и свернул направо, в рощу. Я был взволнован, как любовник, идущий на свидание. Запах леса, усиленный сыростью, поднимающейся от ручья, звезды над головой, особенно Венера,– все это, казалось, было аксессуарами к моему роману. Я решил, что у моей суженой иссиня-черные волосы, мраморной белизны лицо и на левом виске бьется тоненькая голубая жилка. Возраст я ей положил – тридцать. (Мне в ту пору было двадцать три.) Время от времени Шварц мяукал, так что следовать за ним не составляло особенного труда. Я бодро прошел рощицу, затем луга – это уже были владения Маршмена, и его же лес. Здесь уже несколько лет как не наводили порядка, и ветви то и дело ударяли меня по ногам и по лицу. И вдруг я потерял Шварца. Я звал его на все голоса. «Шварц, Шварц, иди сюда, Шварц»,– кричал я. Интересно, если бы кто-нибудь услышал мой голос в лесу, понял ли бы он, что это любовный призыв? Я брел по лесу, взывая к Шварцу, пока какая-то ветка не ударила меня по глазам, так что я даже ослеп на мгновение. Тут уж я сдался и, обескураженный, одинокий, поплелся домой.

Шварц вернулся к концу недели, я тотчас его схватил и принялся обнюхивать. Я уверился, что она по-прежнему расставляет мне свои сети. На этот раз Шварц гостил у меня десять дней. В ночь, когда он ушел, выпал снег, и наутро мне удалось обнаружить его следы. Я прошел лес Маршмена и набрел на серый деревянный домик на опушке. Это было чисто утилитарное строение, без всякого притязания на изящество – казалось, его сколачивал плотник-любитель, посвящая этой работе все свои уик-энды и долгие летние вечера. Я уже всерьез начал сомневаться, чтобы моя черноволосая красавица могла обитать в этакой берлоге. Но следы Шварца заставили меня обойти дом и подвели к задней его двери. Я постучался.

Дверь открыл старик. Он был небольшого роста, во всяком случае меньше меня, его редкие седые волосы были тщательно расчесаны и напомажены, а в правом ухе виднелась беленькая пуговка, от которой шел шнур. Глядя на его морщинистое, обескровленное лицо, я бы ему дал лет семьдесят. Впрочем, контраст между врожденным щегольством и неодолимыми законами времени придавал некоторую живость всему его облику. Пусть он стар, но на руке у него сверкает брильянтовый перстень, туфли начищены до блеска, волосы напомажены. Он смахивал на расфранченного директора какого-нибудь захолустного кинотеатра.

– Доброе утро,– сказал я.– Я ищу своего кота.

– Ах, вот оно что,– сказал старик.– Стало быть, вы и есть хозяин моего милого Генри. А я-то гадаю – где же обретается Генри, когда он не со мной? Генри, Генри, твой второй хозяин пришел нас проведать.

Шварц спал, свернувшись, на кресле. Комната представляла собой нечто среднее между кухней и химической лабораторией. Помимо кухонной утвари в ней помещалась длинная лавка, уставленная всевозможными ретортами и пробирками. В комнате стоял густой запах духов.

– Я не знаю, как у кошек обстоит дело с обонянием, но Генри очень любит духи. Правда, Генри? Позвольте представиться. Гилберт Хансен, бывший заведующий лабораторией фирмы «Борегард и Компания».

– Хэммер,– представился я.– Поль Хэммер.

– Здравствуйте. Садитесь, пожалуйста.

– Спасибо,– сказал я. – Вы производите духи?

– Я экспериментирую с духами,– поправил меня мистер Хэнсен.– Я уже не занимаюсь производственной стороной дела, но, если мне удастся набрести на что-нибудь интересное, я, разумеется, продам патент. Но только не «Борегарду и Компании». После того как я проработал у них сорок два года, они вдруг меня уволили без всякой причины и даже не предупредили заранее. Впрочем, нынче у промышленников, видно, повелась такая мода. А я себе живу на старые патенты. Это ведь я изобрел «Этуаль де Неж», «Шу-шу», «Мюгэ де Ньюи» и «Несанс де Жур».

– Вот как,– сказал я.– Но что это вы забрались в такую глушь, прямо посреди леса – или это необходимо для ваших экспериментов?

– Ну не такая уж это глушь, как вы думаете. Здесь очень даже удобно. У меня свой огородик. Я развожу собственный чабрец, лаванду, ирис, розы, мяту, гаултерию, сельдерей и петрушку. Лимоны и апельсины я покупаю в Бленвиле, а Чарли Хаббер – он живет на перекрестке – ловит для меня бобров и ондатру. Бобровая струя не уступает вытяжке из куницы, а мне бобры обходятся в какую-нибудь десятую долю их рыночной цены. Камедь, метил салицилат и дигидрат бензола я покупаю в аптеке. В цветочных духах я не специалист, так как их возбуждающее воздействие весьма ограничено. Основные ингредиенты «Шу-шу» – кедровая кора, а «Несанс де Жур» – петрушка и сельдерей.

– Вы изучали химию?

– Нет. Я приобрел эту специальность, работая помощником у аптекаря. В нашем деле, мне кажется, требуется знакомство не столько с химией, сколько с алхимией. Вы скажете, что алхимики занимаются превращением неблагородных металлов в благородные, но когда с помощью экстракта бобровой струи, кедровой коры, сельдерея и камеди мы вызываем бессмертное томление у мужчины, разве мы не приближаемся к алхимии?

– Да, да, я вас понимаю.

– Концепция человека, как микрокосма, вмещающего в себя все составные части вселенной, восходит еще к древнему Вавилону. Элементы неизменны. Путем перегонки их и превращений мы высвобождаем их природную силу. Это свойство, я думаю, играет роль не в одной только парфюмерии, но и в развитии человеческого характера.

В соседней комнате послышались женские шаги на высоких каблуках – легкие, быстрые, молодые шаги. На кухню вошла Мариетта.

– Это моя внучка,– сказал старик.– Мариетта Драм.

Я представился:

– Поль Хэммер.

– Привет,– сказала она и зажгла сигарету.– Восьмая,– бросила она деду.

– А вчера сколько? – спросил он.

– Шестнадцать,– сказала она.– Зато позавчера всего двенадцать.

На ее суконном платьице, на правом плече, покоилась белая нитка. Волосы у нее были темно-русые. Назвать ее красавицей было бы преждевременно. Какая-то тень – то ли уныния, то ли одиночества,– казалось, окутывала ее красоту. Я не берусь утверждать, что на ее правом плече, в чем бы она ни была одета – даже если бы я, к примеру, купил ей норковую шубу,– непременно должна была бы лежать белая нитка, и, однако, нитка эта безусловно обладала таинственной силой. Это был род катализатора, ускорившего мою реакцию, мне же она представлялась волшебным амулетом. Впрочем, даже когда Мариетта сняла нитку с плеча и бросила ее на пол, магическое действие ее не прекратилось.

– Куда это ты собралась? – спросил мистер Хэнсен.

– Да я думала съездить в Нью-Йорк.

– В Нью-Йорк? Что тебе делать в Нью-Йорке?

– Я найду себе дело,– сказала она.– Схожу в Этнографический музей, например.

– Но ведь ты же собиралась закупить еду?

– Я куплю все. Ведь я вернусь еще до закрытия магазинов.

И исчезла.

– Ну, что ж, Шварц, до свиданья,– сказал я.– Заглядывай. Мышей у меня хватает. Рад был с вами познакомиться,– сказал я старику. – Приходите как-нибудь ко мне с внучкой, выпьем по коктейлю. Я живу в доме миссис Эмисон.

Я ринулся домой, сперва шагом, потом бегом, через заснеженный лес, переоделся и помчался в Нью-Йорк. Я был влюблен. Все симптомы были налицо: и жизнь прекрасна, и ноги подгибаются. Горячительные пары «Этуаль де Неж», «Шу-шу», «Мюгэ де Ньюи» и «Несанс де Жур» здесь, разумеется, ни при чем. Кое-кому, наверное, моя внезапная влюбленность покажется ребячеством, не достойным взрослого мужчины, но дело в том, что со мной так часто бывает: ни с того ни с сего вдруг влюблюсь в кого-нибудь – в мужчину, женщину, ребенка или даже собаку. У меня было много таких привязанностей, внезапных и страстных.

Так, например, в пору моей издательской деятельности у меня должна была быть встреча с директором одной типографии в Нью-Йорке. Я позвонил из холла гостиницы, и он попросил меня подняться к нему в номер. Здороваясь с ним, я увидел из-за его плеча его жену. Она не была красавицей, но в ней было что-то прелестное, лучистое, притягательное. Пока ее муж надевал пальто и шляпу, я перекинулся с ней несколькими словами, и за это короткое время успел влюбиться. Я пытался уговорить ее пойти завтракать вместе с нами, но она сказала, что ей нужно наведаться в мебельный отдел Блумингдейла. Мы простились. Деловой разговор наводил на меня тоску, и я с трудом мог сосредоточить внимание на договорах, ради которых мы, собственно, и встретились. Мои мысли постоянно кружились вокруг светлых волос жены моего собеседника, ее аккуратной фигурки и неизъяснимого сияния, которое от нее исходило. Я не стал мешкать за столом и, сославшись на неотложные дела, понесся к Блумингдейлу. Она стояла, склонившись над комодом, пытаясь разобрать надпись на ярлычке.

– Хэллоу,– сказал я.

– Хэллоу,– ответила она.– Я так и думала, что вы придете...

Она взяла меня под руку, и мы зашагали по улицам, не чуя под собой земли; затем забрели в ресторан; она пила чай, я – виски. Наши души, казалось, слились в одну – от моей возлюбленной исходили токи света и тепла, которых мне так недоставало. О чем мы с ней говорили, я толком я не запомнил, помню лишь одно – что мы были очень счастливы и что все вокруг нас – и официанты и бармены,– казалось, разделяли наше счастье. Она жила с мужем в Коннектикуте и пригласила меня к ним на уик-энд. Я проводил ее до гостиницы пешком, поцеловал на прощание в холле и потом целый час бродил по улицам – я был в экстазе до звона в ушах. В ближайшую пятницу я поехал в Коннектикут, где она ждала меня на станции. В машине мы всю дорогу целовались. Я сказал, что люблю ее. Она сказала, что любит меня. В тот же вечер, когда ее муж поднялся наверх, в уборную, мы принялись с ней серьезно обсуждать, как быть с детьми – у них их было трое, и она сказала, что муж ее вот уже восьмой год, как лечится у психоаналитика. Всякая радикальная перемена в его жизни в настоящее время грозила бы ему катастрофой. Должно быть, нам не удалось скрыть радость, которую мы черпали друг в друге, так как всю субботу ее муж ходил насупившись. В воскресенье он уже даже не пытался подавить свою неприязнь ко мне. Чего он не выносит, сказал он, это когда люди с неустроенной личной жизнью разрушают чужое счастье. Он по крайней мере пять раз употребил в разговоре слово «паразитировать». Я объявил, что на следующее утро поеду в Кливленд, она сказала, что подвезет меня к аэропорту. Он сказал, что не допустит этого. Они поссорились, и она заплакала. Когда я встал на следующее утро, они оба еще спали. Я простился с кошкой и уехал.

Примерно с месяц она не выходила у меня из головы. Между тем дела заставили меня лететь в Лондон. Рядом со мной сидел человек с открытым, приветливым лицом, и мы разговорились. Ничего особенного мы друг другу не сказали. Но было в нем что-то такое располагающее, что мы, летя над океаном, так и не сомкнули глаз и всю дорогу проговорили. Из аэропорта мы вместе ехали в такси. У меня был номер в гостинице «Конноут», а он останавливался в военно-морском клубе. Когда мы прощались, он предложил встретиться днем и вместе позавтракать, если я не занят. Я был свободен, и он пришел ко мне в «Конноут». После ленча мы вышли погулять и прошли весь Лондон пешком – ходили к Вестминстеру и вдоль Темзы по набережной, а когда после обеденного перерыва открылись бары, зашли в пивную. Он сказал, что знает хороший ресторан подле Гросвенор-сквер, и мы там вместе пообедали. Разошлись мы около полуночи и на прощанье обменялись визитными карточками, уговорившись, что будем друг другу звонить, как только попадем в Нью-Йорк. Ни он мне, ни я ему, однако, не позвонили, и так с тех пор мы больше не встречались.

В симпатии, которую мы оба испытывали друг к другу, не было, насколько я мог судить, ничего противоестественного. Впрочем, раз на раз не приходится. Так, например, в тот же год, к концу зимы я поехал на юг в Уэнтуэрт играть в гольф. Я приехал вечером, и какой-то симпатичный человек, находившийся в баре, предложил быть моим партнером, поскольку как игроки мы, по всей видимости, принадлежали с ним к одному разряду. Утром, когда мы дошли до третьей или четвертой лунки, я обратил внимание на то, что он как-то преувеличенно расхваливает мою игру. Между тем я знал, что такая похвала была совершенно незаслуженна, и мне показалось, что в его лести – а это была чистая лесть – содержится намек на более теплое чувство, нежели простая доброжелательность. Я заметил, что он нарочно мне проигрывает, что на самом деле он более сильный игрок, чем я, и специально рассчитывает свои удары, чтобы я мог его обогнать. Мы сыграли девятнадцать лунок, и его обращение становилось – так мне во всяком случае казалось – все более покровительственным и нежным. В душевой я старался держаться от него подальше, а когда мы подошли к стойке бара, у меня уже не оставалось сомнений. Он все время норовил ко мне прикоснуться. Я не чувствовал к нему отвращения, но мне не хотелось заводить случайную связь с незнакомым человеком, и на следующее же утро я покинул Уэнтуэрт.

Что касается детей, приведу всего один пример. Я проводил уик-энд у Мэгги Фаулер в Хэмптоне. С ней был ее сын от первого брака – мальчик лет восьми-девяти. Потому ли, что он привык быть либо с отцом, либо в школе-интернате, но он несколько чуждался Мэгги. Как это часто бывает у детей, он умудрялся жить в каком-то своем, обособленном мирке. Быть может, в его случае это объяснялось тем, что его родители были в разводе и семья распалась. Впрочем, мне доводилось наблюдать это явление у детей в самых различных обстоятельствах. В субботу утром я встал рано, он тоже уже был на ногах, и мы пошли вместе на пляж. Он вложил свою руку в мою – довольно редкий жест для мальчика его возраста, и я подумал, что он, вероятно, чувствует себя одиноким. Да, но если я объяснял его поведение этим, то и сам я, должно быть, страдал от одиночества, ибо мне было очень приятно его общество. Быть может, этот мальчик напомнил мне мое собственное детство. Впрочем, всякое чувство хотя бы частично обязано памяти. И то, что я испытывал по отношению к сыну Мэгги Фаулер, казалось отзвуком какого-то другого, давнего, глубокого чувства. Всласть накупавшись, мы позавтракали вдвоем, а затем он застенчиво предложил мне поиграть с ним в мяч. Мы провели около часа на газоне, за домом, перебрасываясь мячом. Затем все спустились из своих спален, принялись пить томатный сок с водкой и предались обычным развлечениям, в которых мальчик его возраста не мог принять участия. Вечером, перед тем как мы все собрались ехать в ресторан, Мэгги постучала ко мне в дверь и сказала, что ее сын хочет сказать мне «покойной ночи». Я вошел к нему в спаленку и простился с ним. В воскресенье, когда я проснулся, он сидел на стуле против моей двери и ждал меня. Мы снова пошли с ним на пляж. Остальную часть дня я его видел мало, но все время ощущал его присутствие, его шаги, его голосок. После полудня я уехал и больше никогда его не видел и ничего не слышал о нем, но чувство, которое я к нему испытывал те несколько часов, что мы провели вместе, следует по всей справедливости назвать любовью.

Что касается собак, ограничусь также одним примером. Как-то весной я проводил уик-энд в Коннектикуте у Пауэрсов. В субботу после ленча мы решили подняться на небольшой холмик, они его называли пышно горой. У Пауэрсов была сучка-колли по имени Фрэнси, и она увязалась с нами. На самой верхушке холма была довольно крутая скала, которая оказалась Фрэнси не под силу. Я взял ее на руки и поднялся вместе с ней. Во время крутого спуска я снова ее взял на руки, и всю дорогу под гору она шла рядом со мной. Когда мы пили коктейли, она сидела у моих ног, и я время от времени ерошил ей шерсть на шее. Помнится, я в ее обществе нуждался не меньше, чем она в моем. Когда я поднялся к себе, чтобы переодеться к обеду, Фрэнси следовала за мной и, войдя в комнату, растянулась на полу и так и лежала, пока я не спустился вниз. Спать я пошел около полуночи и только стал закрывать дверь своей спальни, как в коридоре появилась Фрэнси и проскользнула ко мне в комнату. Спала она на моей постели, в ногах. Все воскресенье мы с Фрэнси были неразлучны. Она следовала за мной, куда бы я ни шел, а я с ней разговаривал, кормил ее крекерами и лохматил ей шею. Когда мне пришло время уезжать, покуда я со всеми прощался, Фрэнси юркнула ко мне в машину. Я был, разумеется, польщен, а это уже говорило о чувстве. Я и в самом деле всю дорогу домой с нежностью думал об этой старой немытой псине, словно я только что расстался с любимой.

До Нью-Йорка я добрался за полчаса, еще двадцать минут мне пришлось провести в поисках стоянки поближе к музею. Я отдавал себе отчет в том, что разыскать Мариетту – задача почти непосильная: ведь музей представляет собой настоящий лабиринт, с темными запутанными переходами, пещерами и закоулками. Но уже одно то, что мне приходится разыскивать ее в лабиринте, придавало особую значительность моему приключению. В подвальную дверь музея я вошел с легким сердцем. Я хаживал сюда раза два или три в год вот уже много лет, и хоть здесь бывали перемещения и перемены, их было меньше, много меньше, чем в мире, который окружает музей. За пятнадцать лет аляскинская пирога продвинулась, верно, ярдов на двадцать пять. Расставшись с галереей тотемных изображений, она переехала в вестибюль. Эскимоски в своих стеклянных футлярах трудились так же смиренно и прилежно, как и тогда, когда я ходил сюда ребенком, держась за руку Гретхен Оксенкрофт. Я решил начать с верхнего этажа и постепенно продвигаться вниз. Поднявшись на лифте, я начал свои поиски с зала, в котором были выставлены драгоценные камни и стеклянные конструкции, изображающие строение молекулы. Скудное освещение представляло большую помеху; если бы залы были хорошо освещены, я мог бы с порога заметить, там ли Мариетта или нет. Но мне приходилось идти от экспоната к экспонату, вглядываясь в лица в полутьме. Плейстоценовый зал с его гигантской конструкцией из доисторических костей мне удалось окинуть одним взглядом. Комната, в которой выставлены чучела мокасиновых змей, тоже была хорошо освещена. Пройдя мимо синего кита и трубкозуба, я очутился в полутемной галерее, в которой мерцали стеклянные шкафы с увеличенными изображениями одноклеточных. Я спустился в еще более глубокие сумерки Африканской галереи и оттуда – в зал обитателей североамериканского континента. Здесь, в этом затхлом и пещерном полумраке, меня охватило волнующее чувство неизменности: ландшафты и времена года сохранились точно такими, какими они существовали всю мою жизнь,– каждый древесный листок, каждая снежинка были на своих местах. Фламинго летели в том же положении, в каком летали в моем детстве, влюбленные лоси так и не расцепили своих рогов, волки по-прежнему крались по голубому снегу к стеклянной стенке, отделявшей их от хаотичного и переменчивого мира, деревья, не утеряв ни одного листочка, хранили свой роскошный осенний багрянец. В конце коридора, стоя на задних лапах, по-прежнему безраздельно царствовал аляскинский медведь. Здесь-то я ее и нашел.

– Хэллоу, – сказал я.

– Хэллоу, – ответила она.

Коротко и ясно.

– У меня замечательная мысль,– сказала она затем, взяв меня под руку.– Почему бы вам не угостить меня ленчем в «Плазе»?

Мы пошли через парк в «Плазу».

– Боюсь, что у меня не хватит наличных,– сказал я, – а здесь нигде поблизости нет банка, в котором бы можно было разменять чек.

Я сосчитал деньги в бумажнике. Там оказалось семнадцать долларов.

– Семнадцати долларов совершенно достаточно для меня,– сказала она.– Раз в жизни вы можете обойтись без ленча, правда ведь?

Так мы и сделали. Она заказала обильный завтрак и бутылку вина. Официанту я объяснил, что уже завтракал; бокал вина я, впрочем, выпил. У дверей гостиницы Мариетта со мной простилась.

– Мне пора в Бленвиль, к деду, чтобы успеть в магазин,– сказала она.– И снова в темницу, и снова в тюрьму...

Я съел бутерброд с котлетой и запил его апельсиновым соком на перекрестке и тоже поехал к себе в Бленвиль.

Часа в четыре на следующий день я был у них. Дверь открыла Мариетта. На ней было нарядное платьице и на правом плече – белая ниточка.

– Вам удалось перекусить? – спросила она.

– Я съел котлетку.

– Вы не сердитесь, что я заставила вас на меня потратиться?

– Пустяки. Деньги для меня не проблема. Почему бы вам не зайти ко мне сейчас?

– Где вы живете?

– В доме Доры Эмисон. Я его купил.

– Сейчас, я только пальто надену. Здесь я как в тюрьме.

Мы сидели с ней в желтой комнате. Я разжег огонь в камине и приготовил коктейли. Она рассказала мне о себе. Ей двадцать три, и она ни разу не была замужем. Первые двенадцать лет своей жизни провела во Франции. Родители погибли в автомобильной катастрофе, и дедушка сделался ее опекуном. Она поехала учиться в Беннингтон. Когда дед ее поселился под Бленвилем, она сняла себе комнату в Нью-Йорке и стала работать в магазине Мейси. В городе ей было тоскливо и одиноко, и осенью она поехала в Бленвиль в надежде найти там себе работу. Но в Бленвиле только и есть, что мотель, а карьера проститутки или горничной Мариетту не привлекала.

Сильный удар грома внезапно прервал ее рассказ. В это время года грозы обычно не бывает, и я сперва подумал, что это, должно быть, какой-нибудь самолет перешел звуковой барьер. Но второй удар – долгий, раскатистый – не оставлял сомнений.

– Ч-черт! – воскликнула она.

– В чем дело?

– Я боюсь грозы. Это глупо, я знаю, но мне от этого не легче. Когда я работала у Мейси и жила одна, я забивалась в чулан во время грозы. Я обращалась к психиатру, и он сказал, что я боюсь грозы оттого, что страшно эгоцентрична. Я считаю себя такой важной персоной, сказал он, что думаю, будто гром гремит специально, чтобы уничтожить меня. Быть может, он и прав, но я все равно дрожу, когда гремит гром.

Мариетта и в самом деле дрожала. Я обнял ее, и под последние раскаты грома мы сделались любовниками.

– Как хорошо,– сказала она.– Как хорошо. Как ты это хорошо придумал.

– Мне ни разу не было так хорошо,– сказал я.– Давай поженимся.

Через полтора месяца мы с ней обвенчались в бленвильской церкви. На Мариетте в тот день был серый костюм, и к отвороту ее жакета пристала белая ниточка. (Откуда только берутся все эти нитки? Позже, когда мы с ней отправились путешествовать по Европе, они тоже время от времени появлялись у нее на плече.) После свадьбы мы полетели в Кюрасао и провели две недели на берегу залива св. Марты. Все было прекрасно и, когда мы вернулись в Бленвиль, я чувствовал, что мне от жизни больше ничего не нужно. Когда я закончил своего Монтале и поехал с рукописью в Нью-Йорк, оказалось, что эти стихи уже кем-то переведены, но почему-то это меня не вывело из состояния равновесия. Ничто не могло вывести меня из равновесия. Не берусь назвать точную дату, когда кончился наш медовый месяц... Скажем, однажды ночью, в Бленвиле. Одиннадцать часов. Шарю рукой по постели и не нахожу Мариетты. На кухне горит свет. На газоне лежит распростертый светлый четырехугольник окна. Что с Мариеттой? Уж не заболела ли она? Я привык спать голым и спустился в кухню, не одеваясь. Мариетта стояла посреди кухни. На ней тоже ничего не было, если не считать обручального кольца. Сломанной вилкой она выковыривала лосося из консервной банки. Я пытался ее обнять, но она сердито меня отпихнула, говоря: «Неужели ты не видишь, что я ем?» От лосося исходил свежий и бодрящий запах моря – так и бросился бы вплавь! Я вновь прикоснулся к Мариетте, она же закричала: «Оставь меня! Оставь меня в покое! И поесть спокойно не дадут! Вечно эти приставания». После той ночи она все чаще бывала в сварливом настроении, и я все чаще спал один. Приступы дурного настроения у Мариетты налетали, как шквал, и проходили бесследно, как порыв ветра. Временами мне казалось, что они и в самом деле наступают под влиянием ветров. Весна с ее неопределенными зефирами и вообще хорошая погода вызывали, казалось, барометрические перепады в ее организме и провоцировали самые острые приступы недовольства. С другой стороны, разбушевавшаяся стихия – ураганы, грозы, метели,– казалось, будили страсть. Осенью, когда смерчи с нежными девичьими именами хлестали по Бермудским островам и через Хаттерас двигались на северо-восток, Мариетта бывала мягка, покорна и по-супружески ласкова. Когда движение по шоссе и железным дорогам останавливалось из-за снежных заносов, она делалась ангелом, а однажды даже сказала, что меня любит. Это было в самый разгар ужасающего бурана. Любовь, очевидно, представлялась ей неким прибежищем, в котором она искала защиту от мировых катаклизмов, свершающихся в природе и обществе. Никогда не забуду, как нежна она была со мной в тот день, когда мы сошли с золотого стандарта, а когда застрелили короля Парфии (в то время как он молился в базилике), страсть ее была беспредельна. Когда нас с ней связывали лишь общий кров, да кое-какая мебель, она смотрела на меня как на злое и гнусное чудовище, которому ее продали в рабство; зато стоило Илье-пророку прогромыхать над головой в своей тяжелой колымаге, ножу убийцы вонзиться в сердце жертвы, кабинету министров в какой-нибудь стране подать в отставку или землетрясению с лица земли стереть какой-нибудь город – и Мариетта вновь становилась моей безраздельно – моим дитятей, моей возлюбленной, моей женой.

Какой-нибудь психиатр вроде Дохени сказал бы, что все это можно было бы предвидеть заранее. Что они понимают? Вся беда была в том, что я смотрел на любовь как на некий пряный настой ностальгии, проявление таинственных сил памяти, не поддающихся кибернетическому анализу. Мы не влюбляемся, говорил я себе, а всего лишь возвращаемся к любви, так и я – влюбился в воспоминание, в белую ниточку и грозу. Да, да, любовь моя была обрывком белой нитки на плече.

Итак, когда я спал один, а это случалось все чаще и чаще, меня одолевали грезы подростка, солдата или арестанта, посаженного за решетку. Чтобы сублимировать мою физическую тоску и избавиться от бессонницы, я завел обычай придумывать девушек и грезить о них по ночам. Я прекрасно знаю, какая бездна разделяет реальность цепких и потных воскресных объятий во время грозы от хилых, худосочных мечтаний, но осужденному на одиночное заключение не остается ничего, кроме собственных воспоминаний и фантазии. Сперва я прибегнул к памяти и притворялся, будто сплю с девушкой, которую знал еще в Ашбернеме. Я вспоминал до мельчайших подробностей ее темно-русые волосы и, казалось, чувствовал прикосновение ее бедер к своим. Ночь за ночью я вызывал в памяти всех девушек, о которых когда-либо мечтал. Из ночи в ночь они являлись ко мне поодиночке, а то и попарно. Вначале мне приходилось вызывать их усилием воли, но вскоре они стали являться мне сами по себе. Как все одинокие люди, я влюблялся, и притом безнадежно, в девушек, украшающих обложки журналов или рекламы поясов для чулок. Соблазну хранить их изображения у себя в бумажнике я, впрочем, не поддался. Зато всякий раз, когда я влюблялся в одну из них, она с готовностью приходила ко мне ночью и ложилась рядом со мной в постель. И вот, окруженный женщинами, которых я помнил, и женщинами, которых знал лишь по фотографиям, я вдруг обнаружил еще одну, третью категорию утешительниц, порожденную, должно быть, где-то на задворках моего сознания,– это были женщины, которых я никогда прежде не видел. Однажды ночью я проснулся и обнаружил рядом с собой китаянку с малюсенькой грудью и роскошными бедрами. На смену ей пришла жизнерадостная негритянка, а за ней очень приятная, но чрезмерно тучная дама с рыжими волосами. Насколько я помню, я ни разу не бывал влюблен в толстую женщину. Но все они посещали меня, благодаря им я мог спать и просыпаться по утрам с какой-то надеждой в груди.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю