Текст книги "Россказни Роджера"
Автор книги: Джон Апдайк
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
– А мы занимаемся тем, – театрально провозгласила Эстер над курчавой головкой Полы, когда Верна с горстью сигарет возвратилась в гостиную, – что подчищаем грязь за мужчинами. Заварят кашу, а мы расхлебывай. Сначала устроят кавардак внутри нас, потом вокруг... – Чувствовалось, что она тоже захмелела. Когда женщина средних лет возбуждена, горло у нее делается жилистым, похожим на арфу, и вообще она вся напрягается. Полагаю, что жилистость Эстер могла бы поубавиться, откажись она от своей дурацкой диеты. Но нет, не хочет, словно не хочет дать мне лишнюю частицу женщины сверх положенной брачной квоты.
– Они просто не могут иначе, – сказала Верна, опускаясь на стул. От плавных, не передаваемых пером движений ее форм, за которыми угадывалось гибкое и сильное тело, у меня пересохло в горле.
Взяв со стола свечу, она раскурила ментоловую «овальную» с зеленым мундштуком.
– Не надоело дуться? – кивнул я Ричи.
– Оставь его в покое! – трубным голосом одернула меня Эстер, будто ребенок у нее на коленях был надежным щитом, из-за которого можно метать в меня копья. У сигареты, зажатой между ее пальцами, мундштук был перламутровый. – Обидел человека, а теперь...
– Я его не обижал. Это праздник нагоняет на всех тоску.
– И хватит рассказывать нам об этом старом ханже. От него на самом деле с тоски помрешь. И вообще, Роджер, по-моему, это какое-то извращение – заниматься доисторическими фанатиками, от которых ни кожи, ни костей не осталось. Только прах, и то вряд ли... – Помолчав, она добавила примирительным тоном: – Если никто больше не хочет, можешь убирать со стола, дорогой.
– Я помогу, – вызвалась Верна, вставая. Клуб дыма от ее сигареты пополз к ней за вырез платья.
В кухне мы пару раз ненароком задели друг друга задом и вроде бы этого не заметили.
– Соскребай все в среднюю раковину – там мусоропровод, – посоветовал я тихо, словно речь шла о чем-то непристойном. Потянувшись к полке за десертными тарелками, я коснулся рукавом ее теплого обнаженного предплечья. Сильные руки, как у амазонки; с какой легкостью она подняла своего ребенка со стула. Всего лишь дочь моей сестры по отцу, прикинул я, значит в нас по четвертой части общей крови.
– Я возьму тарелки. Ты достанешь пироги из плиты?
– Вот это да! Тыквенный! С детства обожаю тыкву, наверное потому, что ее не надо жевать. Еще крем обожаю и тапиоку.
– А я поэтому люблю котлеты. – В гостиной я поставил тарелки перед Эстер и сказал: – И в конце концов в сочинении «De monogamia»Тертуллиан пришел к выводу, что повторное замужество все равно что прелюбодеяние.
Увлеченная разговором с Дейлом, Эстер словно не слышала меня.
– Из ваших объяснений я поняла больше, чем из статей и телепередач. Из вас получился бы превосходный педагог.
– Я, собственно, занимался преподавательской работой. Год назад. Читал один из разделов введения в высшую математику, но потом университет...
Я вернулся в кухню, вытащил из плиты яблочный пирог, любимое угощение моего нерадостного детства, – с корицей и корочкой в «птичьих лапках». Но пекли его редко, хотя в Огайо полно яблоневых садов. Мама всегда и все приберегала на черный день не потому, что мы не могли себе позволить того или другого, а потому, что осуществляла на практике жизненный принцип бережливости, усвоенный ею с младых ногтей. Поскольку я уже тяжелил мамин живот, когда ушел отец, то покорно понес свою долю вины за ее привычку «обходиться без» и свою долю лишений. Вместо того чтобы выставить тыквенный пирог на кухонный стол, Верна доливала в свой бокал порядочную порцию водки. Остатки «Кровавой Мэри» окрасили водку в розовый цвет.
– Это тоже не нужно жевать, верно?
Она хихикнула и залпом опорожнила бокал. Щеки у нее порозовели, глаза заблестели.
– Да брось ты, – пропела она голосом Синди Лопер и толкнула меня упругим бедром.
– Смотри, не урони что-нибудь, – сказал я.
В столовой Эстер говорила Дейлу:
– ...И так каждое лето. Говорим, надо бы уехать на несколько недель из города, но стоит подумать о втором наборе ножей и вилок и о втором тостере, о дополнительных комплектах постельного белья и о том, как бы не ограбили оставленный без присмотра дом, меня охватывает ужас. Ну просто кошмар какой-то. Не знаю, как это другим удается... Дейл, дорогой, вам яблочный или тыквенный?
– Понемногу того и другого, пожалуйста.
– Понемногу – это как? По биту или по байту?
Он улыбнулся. Такие моменты учтивости раздражали меня в нем больше всего.
– Если по байту, другим не хватит. В байте восемь битов.
– Тогда по кусочку того и другого. – Она подала ему тарелку. – Что это будет – «ИЛИ» либо «И»?
Снова приятная (противная!) улыбка. Один краешек его рта растянулся.
– Если один элемент отсутствует, а следующий за ним исчезает, то это будет «И».
– Понятно... Ричи, дорогой, ты что, сердишься на нас? Простите, Верна, сначала обслужу наших доблестных джентльменов. Леди – во вторую очередь.
Увидев, как перед ее глазами в тонких руках Эстер засверкали нож и лопаточка, Пола начала смеяться. Малышка потянулась за своей долей, бронзовые пальчики ткнулись в тыквенный пирог.
– Я возьму этот кусок, – быстро отреагировала Верна и, привстав, подняла ребенка с колен хозяйки. – Будь ты неладна, чертовка! Жадина-говядина – вот ты кто.
Верна с размаху усадила девочку на стульчик. Та опять стала всхлипывать, но мамаша отработанным движением сунула ее испачканную ручонку в искривившийся ротик, и та принялась сосать пальцы, сначала неохотно, потом – с удовольствием, и притихла.
– Я обещал разузнать относительно сдачи экзаменов экстерном, – напомнил я Верне.
– Роджер, дорогой, – сказала Эстер, – мы совсем про тебя забыли, прости. Тебе яблочного?
– Попробую и тыквенный.
– Ах, я думала, ты не любишь тыквенный.
– Не помню, чтобы я не любил. Ты давно его не пекла. Пожалуйста, положи.
– Ладно... Уж не ищем ли мы приключений? В нашем-то возрасте? – Ее зеленые глаза сузились и задвигались направо, налево, устанавливая некую связь между юной женщиной справа от меня и тыквенным пирогом. Не в правилах моей благоверной, особы принципиальной и методичной, упускать что-либо из виду и бросать начатое на полпути, иначе, случайно переспав со мной два-три раза и устыдившись, она сказала бы, что с нее довольно; тогда мы с Лилиан и по сей день угощали бы приходских детей за нашим большим безлюдным столом. Дорогая Лилиан, ни за что не поверю, что во Флориде можно оставаться счастливой на протяжении долгих четырех месяцев. Когда я вспоминаю первую жену, мне всякий раз кажется, будто я смотрю на передержанную фотокарточку.
– Кроме того, – под стук ножей и десертных вилок продолжал я втолковывать Верне, – в каждом городе раз в месяц устраивают экзамены на аттестат зрелости в рамках ВОП, то есть Всеобщей образовательной программы. Экзамены по английскому, по английской и американской литературе, по обществоведению, по естественно-техническим наукам и по математике. Каждый экзамен рассчитан на два часа.
Эстер между тем просвещала Дейла:
– Конечно, если у вас есть хоть какой-нибудь садик, вы до самого августа так привязаны, что можете отлучиться лишь на несколько дней. Понимаю, глупо быть рабыней у цветов, но что поделаешь. И знаете, – только не сочтите меня за сумасшедшую, – с цветами надо разговаривать. Их надо любить. – Свободной рукой Эстер поправила упавшие пряди на голове. Рука у нее дрожала. Не забывая о сидящей рядом Верне, я смотрел на нее глазами Дейла: впечатление было такое, будто разом заиграли все цвета, будто ты поймал наконец четкое, частое изображение в телевизоре. Она была ослепительна, она притягивала, как магнит. Зеленый бархат платья поблескивал в свете умирающего праздничного дня, рыжие волосы переливались сотнями светящихся точек, круглый умный лоб пылал, в выпуклых глазах с быстротой электрического тока перемежались ироничность и кокетство, а изломанные губы, накрашенные так, что помада захватывала по миллиметру «тела» сверху и снизу, придавали ее миниатюрному лицу шутовское, шаловливое выражение.
Верна ела задумчиво, глотала, почти не жуя.
– Экстерном – звучит пугающе. Может, не стоит, дядечка?
– Еще как стоит! – убеждал я. – Не надо поступать в школу. Сдав экзамены, можно и о колледже подумать. Не хочешь в колледж, есть секретарские курсы или курсы моделей и вообще что угодно. Тебе только девятнадцать лет, перед тобой масса возможностей. – Проснувшийся во мне духовник-наставник задыхался от волнения.
– Но я ведь ни хрена не понимаю в обществоведении.
– О принципе сдержек и противовесов слышала? Это когда взаимодействуют законодательная, исполнительная и судебная власти. Конституцию знаешь. Газеты читаешь.
– Ни о каких принципах не слышала. Конституцию не знаю и газет не читаю.
– Радио-то слушаешь. По радио известия передают.
– Новостные станции я не включаю, только те, где музыка.
– ...понимаете, это такое утешение – цветы, – говорила на противоположном краю стояла Эстер. Она повернула голову, и теперь я видел крупным планом то, что видел Дейл: густой слой краски и реденькие усики над верхней губой, ее шевеление, когда задумчиво приоткрывался рот, и чувствовал, как возбуждаюсь, как между ногами у меня вспухает комок. Я понимал, что при всей своей начитанности и образованности Дейл всем телом потянулся к этой женщине, которая, решив лечь в постель, сделает что угодно. Легкая, стройная, пружинистая фигура и жадные зеленые зовущие глаза обещали: все, что угодно.
– Но я ведь ничегошеньки не знаю, – плачущим голосом пожаловалась Верна.
– Ты знаешь больше, чем думаешь, – теряя терпение, сказал я. Я почувствовал себя помехой в музыкальной программе.
– На что он вас подбивает, Верна? – осведомилась Эстер. – Что за экзамен?
– И говорить об этом не хочу, – ответила Верна. – Неловко.
– Экзамен экстерном за среднюю школу, – вмешался Дейл. – Я ей год об этом твержу. Здорово, что ты наконец согласилась.
– Ничего я не согласилась. Мы просто говорили об этом.
– Запросто сдашь, – поднял голову Ричи. – Легче, чем каждый день таскаться в «День паломника».
– Профессор Ламберт поможет тебе с языком и литературой, а мы с тобой повторим математику и точные науки.
– Ну уж нет, – сказала Эстер, положив свою тонкую руку на его узловатую, с красными костяшками кисть. – Вы обещали позаниматься с Ричи.
– Соглашайся, Верна, соглашайся! – воскликнул Ричи, стараясь найти верный тон.
– Какого хрена вы ко мне прицепились? Совсем затрахали!
Повисла пауза, во время которой Пола рыгнула и попыталась пососать другую руку, не вымазанную сладкой тыквой. Эстер наконец объявила:
– Но мы же все так вас любим, милочка.
На кухне мы с Эстер мыли тарелки и варили кофе, который она собиралась подать к камину (благодаря стараниям Ричи камин давно погас). Она сухо сказала:
– Похоже, нам обоим придется заняться просвещением.
– Только тем и занимаюсь, – ответил я, недовольный, что жена – по примеру моих говорливых доисторических, ставших тленом стариканов, которые давали мне возможность зарабатывать на хлеб с маслом, – пожелала четко и недвусмысленно назвать то, о чем следовало бы умолчать.
– Да все мы так, – со вздохом отозвалась Эстер, рассеянно поправляя растрепавшиеся волосы. На губах ее застыло облачко печали, она выглядела милой и желанной.
3
Весь декабрь погода стояла теплая, словно небеса ниспосылали благословение всей Америке, нашим очередным выборам. Многие думали, что устами президента глаголет сам Господь, а остальные видели в нем природную стихию, которой нет ни сил, ни желания противостоять. Некоторые, голосовавшие за его оппонента, втихомолку радовались: тот мало чего требовал, зато многое обещал. Впрочем, нет, это не совсем верно: при ближайшем рассмотрении обещания оказались более скудными и туманными, чем когда бы то ни было. Тем самым он снимал с избирателей бремя ожиданий и еще больше уподоблялся Избраннику небес, чье бездействие помогло нам сохранить веру в него на протяжении двух тысячелетий (если же, contra Маркиону, считать еврейского и христианского Бога за одного, то дважды двух тысячелетий (при том понимании, что дата сотворения мира, согласно архиепископу Ушеру, – 4004 год до Рождества Христова, знаменует также начало активного поклонения Всевышнему и восхваление Его (хотя, разумеется, можно полагать, что даже пустота поет Ему осанну, и святоши, тот же Дейл, склонны утверждать, будто вечные и незыблемые законы математики суть формы этого, весьма гипотетического поклонения). Попробуйте разобраться, если сумеете.
Несколько лет назад Эстер поступила на работу в детский сад, находящийся в двадцати кварталах от дома. Работала она четыре дня в неделю с семи тридцати до двух тридцати. Платили ей гроши. Чтобы не мыкаться с парковкой и избежать весьма вероятного повреждения со стороны современных вандалов нашей новенькой привлекательной «ауди» – серебристой, как сообщалось в рекламной брошюре, но выкрашенной, что обнаружилось при доставке, в какой-то темноватый неопределенный цвет, названия которому не сыщешь ни в одном словаре, – она с недавних пор стала ездить на автобусе, а машину оставляла на обочине перед домом или, реже, в нашем маленьком гараже, заставленном садовым инвентарем, пустыми бочками и стареньким гамаком, так что в один прекрасный день, когда в расписании не значился мой семинар и мне не пришлось тащиться с утренней лекции домой (и наскоро закусив булочкой с запеченным внутри кремом, одной из тех, что сохранились с прошлого воскресенья, и стаканом молока, который я выпил стоя в пустой прохладной кухне, глядя на хмурое лицо Сью Кригман, стучащей на машинке в своем «кабинете» на втором этаже, и тщетно покрутив ручку отопительной системы, установленной экономной Эстер на слабый режим), я сел в машину и поехал к племяннице. Я предупредил Верну по телефону, что приеду, и заранее запасся пухлой хрестоматией по американской литературе в скользкой синей обложке, рассчитанной предположительно на старшеклассников, которую купил в университетской книжной лавке, сбивающей с толку своим изобилием.
Проезжая по бульвару Самнера, где месяц назад мне довелось идти пешком, я был поражен: он как бы потускнел, утратил нарядность. По небу тогда бежали измученные ветром облака, проблескивало солнце, а сегодня над городом нависла желтоватая влажная мгла, заглотившая верхушки небоскребов в центре, и смешивалась с расплывчатыми очертаниями оголившихся деревьев. Если идешь пешком, магазины влекут тебя к себе какой-то колдовской силой, но на отдалении и при езде на автомобиле они напоминали временных жильцов в аляповатых домах-коробках, таких же недолговечных, как игрушечные города, которые я сооружал в Саут-Юклиде, когда моросило во дворе, из коробок из-под яиц, овсянки и кукурузных хлопьев, скрепленных скотчем и разрисованных цветными карандашами. Застигнутые межвременьем – темная пора года и теплая, не по сезону погода, – люди не знали, что надеть, и одевались кто во что горазд, одни шагали в шубах, другие в шортах. Вот две негритяночки в ярких светящихся мини-юбках, длинные косички – точно змеи на голове у Медузы; они проходят мимо легко и быстро, как прошла Алиса сквозь зеркало, но в отличие от героини Кэрролла, сделавшейся невидимкой, всем своим веселым наивным видом показывая, что не хотят оставаться незамеченными. Блеск и нищета шествовали по бульвару рука об руку. Мне вдруг захотелось петь: я отдалялся от привычной обстановки туда, где в убожестве и грязи рождались новые надежды. Фонарные столы были перевиты рождественской мишурой, и даже в витринах магазина рыболовных принадлежностей и скобяной лавки громоздились сугробы из ваты.
Я включил сигнал поворота налево, на Перспективную улицу, и обнаружил, что по ней одностороннее движение. Я не заметил этого, когда проходил здесь пешком. Пришлось проехать еще один квартал, вниз к реке, но там под фермами моста образовалось несколько пробок. Я взял влево и вдруг понял, что выехал на шоссе и удаляюсь от города. Через несколько минут мне удалось вырваться из густой ревущей вереницы автомобилей: на мое счастье, вскоре попался съезд, и я очутился между заводскими стенами. Высокие окна были заколочены деревянными щитами и листами проржавевшей жести. Тянулись минуты, пока наконец я не выехал снова на Перспективную улицу, пропетляв переулками между домами с крыльцом в шести шагах от мостовой. Но и здесь на окнах и дверях виднелись жалкие рождественские украшения. На новостройке над подъездом каждого дома красовался венок, перевитый пластиковой лентой. Под колесами хрустело битое стекло. Я остановился возле таблички, на двух языках предупреждавшей, что парковка посторонних машин запрещена. Едва я вышел, как ко мне подбежал черный мальчишка лет десяти, не больше.
– Эй, мистер, посторожить вашу машину?
На нем была футбольная майка с широкими поперечными желтыми и зелеными полосами. Тепло, конечно, но в декабре – в футболке?
– А что, ее нужно обязательно сторожить?
Мальчишка заморгал: ирония здесь была не в ходу.
Потом сказал на полном серьезе:
– Тут парковаться нельзя, но если я постерегу, тогда все о'кей.
– Ты, поди, знаком с самим мэром?
Он снова заморгал, чувствовалось, что парень встревожился.
– Ни разу с ним не встречался, зато знаю мужиков, которые знакомы с ним. Факт.
– В таком случае вот тебе доллар, – сказал я, справедливо рассчитав, что одним камешком он может так поцарапать девственную поверхность моей «ауди», что покраска обойдется в тысячу. Я вошел во вкус этой встречи и держал деньги высоко, так что он не мог дотянуться.
– А чего ты не в школе?
Он никак не мог взять в толк, кто я и чего хочу, но доллар – это все-таки доллар.
– Там ни хрена полезному не учат.
После такого печального и проницательного ответа у меня пропало желание продолжать игру, и я отдал ему его трудовой доллар.
– Надень свитер, а то простудишься, – наставительно сказал я и спохватился. Мальчишка молча смерил меня презрительным удивленным взглядом. Один-ноль в его пользу. Зажав под мышкой тяжелую хрестоматию, я вошел в подъезд. Надписи на стенах о Тексе и Марджори были подновлены розоватым спреем, очевидно, по случаю праздника.
Я постучал в дверь к Верне.
– Дядечка? – Голос ее слегка дрожал, то ли от испуга, то ли она плакала.
– Да.
Но когда, гремя цепью, она отперла дверь, я увидел, что глаза у нее сухи и вообще Верна, как и две черные девчонки на бульваре, бодра и весела. Предупрежденная о моем приходе, она надела юбку из плотной ткани, а не тот короткий соблазнительный халатик, симпатичную белую блузку с длинными рукавами и – странный, чуть комичный и элегантный штрих – пестрый шелковый платочек с узелком на горле. Платочек немного прикрывал грудь, но тем сильнее я как бы ощущал ее наготу между ним и низким вырезом блузки, такую же соблазнительную, как живот у женщин в дни моей молодости, когда они носили бюстгальтеры и панталоны. Кроме того, платочек придавал Верне озорной и вместе с тем беззащитный вид, потому что узелок всегда зовет развязать себя. Я заметил и бугорки сосков, но, может статься, у нее просто тонкий лифчик. И последнее: она встретила меня не босиком, как в прошлый раз. На ногах у нее были маленькие, похожие на балетные туфельки с полукруглыми носками, в которых не выйдешь на улицу, но здесь, дома, они свидетельствовали о том, что их хозяйка экипирована для занятий и готова выслушать дядину лекцию.
– Покажи-ка бланки вступительных документов. Ты взяла их? – говорил я, снимая короткую дубленку и пиджак: в квартире было нестерпимо жарко.
– Не-а. Я ходила туда, а они говорят – давайте свидетельство о рождении. Не хотят, чтобы я опередила ребят из соответствующего класса, если мне меньше восемнадцати.
– Показала бы им водительское удостоверение.
– Думаешь, не сообразила? Конечно, показала. А мне говорят, оно недействительно, выдано в другом штате. Секретарша вся из себя обходительная и ужасно милая, но, говорит, не имею права. Не знаю, говорит, как в других штатах, а у нас требуется свидетельство о рождении. Как будто его в кармане носят. А мое свидетельство у мамки в сейфе, если не потерялось с последнего раза. Я-то думала, что теперь все это на компьютерах в Вашингтоне записано. Нажмут кнопку с твоим номером социального обеспечения и – пожалуйста: тут тебе и рождение, и отпечатки пальцев, и группа крови, и с кем спала.
– Ну, до такого мы еще не дошли. Пока только в тысяча девятьсот восемьдесят четвертом живем. Хорошо, а ты Эдне написала, позвонила? – Назвать имя сестренки для меня что ежа взять в руки – и хочется, и колется.
– Извини, дядечка, не успела. – И нелепое прозвище, которым она меня наградила, и ее поддразнивание выдавали, что она нутром чувствует, как волнует меня упоминание о ее «мамке». – Бороться с бюрократией – знаешь, как выматывает? Вернулась я, значит, домой и – в ванну, чтобы расслабиться, а потом вообще про все забыла, пока ты не позвонил. – Увидев разгневанную мину на моем лице, она поспешила объясниться: – Я думала, это тут недалеко, куда ты на работу ходишь, ну, в этих гадких административных зданиях как раз напротив бара «Домино» – помнишь, я о нем говорила, где на втором этаже пожар был, но потом узнала, что дала маху, и пришлось пилить и пилить, а тут еще Пупси в этой гребаной коляске с погнутым колесом, пятнадцать баксов за нее сдуру выложила соседке снизу, – одним словом, пришлось тачку за пятерку взять, до самой бы школы доехала, не представляла, что такие бывают, громадная-прегромадная, больше танцзала, или кладбища, или магазина с книжками для взрослых, куда только прыщавые подростки ходят, и страшная, как образцовая тюрьма, только она на горке и колючей проволоки на ограде нет, во всяком случае, я не заметила. Секретарша милая попалась, я уже говорила, и она говорит, что экзамены запросто сдашь, если умеешь читать, только сказала, чтобы не в один день все сдавать.
– Вот и посмотрим, умеешь ли ты читать. Я хрестоматию по американской литературе принес.
– Правда? Ты такой милый, дядечка, что это с тобой?
Квартира была прибрана, не то что в прошлый раз, яблоки и бананы в салатнице прямо напрашивались на натюрморт. Телевизор и кассетник были выключены. За стенкой у соседей слышался разговор – живой или по ящику.
– А где же Пола?
– Тс-с... Маленькая дрянь наконец-то заснула. Сегодня утром в полшестого меня подняла. Я ее чуть не убила. А книга-то тяжелая.
– Всю ее тебе читать не обязательно. Если мне не изменяет память, в программе средней школы фигурируют «Танатопсис» Уильяма Каллена Брайанта, «Бочонок амонтильядо» Эдгара Аллана По и «Счастье Ревущего стана» Брет Гарта. Начнем с «Танатопсиса», это самая короткая вещь.
Я стоял, а Верна опустилась на шаткое бамбуковое кресло-корзину. Оно слегка заскрипело под ее тяжестью, и что-то в этом скрипе и в серых тенях идущего на убыль дня, которые ложились на стены ее угловой квартиры и спускались к вырезу ее блузки, рождало во мне смешанные отзвуки тех летних дней с Эдной, когда я проводил обязательный месяц у отца в Огайо и мы, дети, прятались от солнца, мошкары и скуки на чердаке. Кроме меня и Эдны, там собирались соседские мальчишки и девчонки тринадцати-четырнадцати лет, и там, под покатой крышей, среди покрытых паутиной старых чемоданов и картонных коробок, постелив истрепанный половик на голые доски и подзуживая друг друга, мы начали играть в покер на раздевание. Эдне, как обычно, не везло, она сняла одну сандалету, за ней – другую, потом носки, потом принялась спорить, что заколки для волос тоже считаются, и добавила две штуки к своим потерям. Длинные вьющиеся волосы упали ей на плечи, затем она торжественно поднесла пальцы к пуговицам своей летней блузки, и необычная белая, будто подкрахмаленная бабочка вспорхнула в нашем секретном полумраке. Путано плясали пылинки в столбе солнечного света, пробивающегося сквозь узкое чердачное окошко. Дальше раздеваться было нельзя, и Эдна снова начала спорить, в ее сдавленном голосе слышались слезы; тогда мы условились провести голосование, продолжать игру или бросить, и, поскольку мальчишек было трое, а девчонок только две, результат был известен заранее: продолжать. Но я проголосовал «против», и Эдна чмокнула меня в щеку в знак благодарности. Что это было – благодарность? – гадал я все лето. Или она чмокнула меня просто так, непроизвольно, или даже из жалости? Как-никак я голосовал заодно с девчонками.
В мою память запало и другое лето – или то же, ибо нам было столько же лет, хотя я на год старше ее, но мужал медленно и не отличался высоким ростом, – когда мы боролись с ней в поле. От нас несло потом посреди щекочущего аромата застоявшейся осыпающейся травы, и вдруг, словно признанная победителем невидимым судьей, она поднялась и поставила на меня ногу, а я не вставал от усталости или лени, и заглядывал в ее шорты, и видел под ними трусики, сбившиеся во время схватки набок, и густой черный треугольник внизу живота. У меня в том месте тоже росли волосы, но я был на год старше, и волос у нее было больше, значит, она имела право поставить на меня ногу; мой вспотевший сильный товарищ и враг, который жил с моим – нашим – отцом.
Из-за плеча Верны я читал про себя начало «Танатопсиса»:
С тем, кто понять умел язык природы
И в чьей груди таится к ней любовь,
Ведет она всегда живые речи.
Коль весел он – на радости его
Найдется в ней сочувственная радость.
В часы тоски, тяжелых скорбных дум,
Она своей улыбкой тихо гонит
Печали мрак с поникшего чела.
Я почти физически чувствовал, как Верна скользит глазами и сознанием по этим гладким звучным строкам.
– Он написал это, когда ему было лет меньше, чем тебе сейчас, – сказал я.
– Угу, я тоже прочитала эту заметку наверху.
Меня кольнула обида: она не оценила моей эрудиции. Я-то не прочитал заметку, я черпал из памяти.
– Как ты поняла начальные строки этого стихотворения?
– Не очень. Чудные слова есть. «Коль» – это «если», да? А что такое «чело»?
– «Чело» – устаревшее слово, означает «лоб». Попробуй рассказать своими словами, что хотел здесь выразить Брайант.
– Когда тебе плохо, природе тоже плохо. Если хорошо, и ей хорошо.
– Ну что ж, вполне сносно. – Меня почему-то волновала ее сообразительность. Половое возбуждение – это особое состояние нервных клеток, что-то вроде растревоженного пчелиного роя, которому подвержены мыслящие люди. – Скажи, чего нет в этом стихотворении?
– Если нет, чего говорить?
– Рифмы, рифмы нет, девочка! Ты знаешь, что это такое?
– Еще бы! Розы – слезы.
– Потрясающе! Зато в нем есть ритм. Иначе сказать, слова в стихотворении ритмически организованы, но в разных стихотворениях организованы по-разному. В нашем случае это ямб, где ударение на втором слоге: ведéт / онá / всегдá...
– И всю эту тарабарщину нужно знать к экзаменам?
– Кое-что знать вообще не вредно, – менторским тоном произнес я и тут же подумал, сколько неправды в этом утверждении. – Хорошо, прочитай мне вслух отсюда. – Я показал пальцем на строку, попридержав пухлый том на ее коленях, чтобы он не закрылся. Ее белеющая в полумраке грудь уходила под блузку. – «Прислушайся к немолчным голосам...»
– «Услышишь ты: «близка, близка пора», – подхватила Верна. – «И для тебя померкнет луч денницы... / Не сохранят ни влажная земля, / Которая оплаканных приемлет, / Ни океан безбрежный – образ твой... / Земля тебя питала. Ныне хочет / Она, чтоб к ней опять ты возвратился / И чтоб твое землею стало тело. / Так, прежнего лишившись бытия / И всякий след его утратив, должен / Навеки ты с стихиями смешаться. / И будешь ты скалы кремнистой братом / И глыбы той, которую весной / Плуг бороздит...»
Голос Верны, обычно хрипловатый, слегка дрожал от усердия. Увы, я был единственным слушателем.
– Все слова поняла? Стихии – что это?
– Это когда у природы плохая погода.
– Денница?
– Наверное, рассвет.
– В самую точку. Тебе понравилось? Что ты почувствовала, прочитав этот отрывок?
– Ничего. Немного скучновато. А ты что почувствовал?
– Как тебе сказать... Не хочу я быть «скалы кремнистой братом». Не хочу «с стихиями смешаться». Недостаток стихотворения в том, что его язык уводит от темы. А тема – смерть, по-древнегречески thanatos. И название переводится «видение смерти».
– Да, в заметке тоже так сказано.
– Все слишком спокойно и гладко. Юный поэт нащупал проблему, но ему не хватило живого чувства. Он не проникся безотчетным леденящим ужасом смерти. Вот немного выше он пишет: «Ночь без конца и узкое жилище / Под каменной холодною плитой». Брайант был так молод, что без особого трепета это написал. Зрелый поэт ни за что не написал бы: «узкое жилище... под плитой», у него рука заледенела бы от ужаса. А что он дальше делает? Пишет о древних патриархах и праведных мужах, которые давно умерли и составят тебе компанию. Все «близ тебя усталые склоняются», как будто это великое утешение. И в конце стихотворения, не уповая на веру, ни разу не упомянув Бога, приходит к выводу, что умирание – засыпание, исполненное «ясных грез». Какие у него тому доказательства? Да никаких! Все стихотворение построено по образу прощальных стишков, написанных по случаю выпускного вечера в школе. Большие вопросы тонут в малозначащих, банальных ответах.
Верна молча задумалась. Я смотрел сверху на ее голову с шапкой волос. Каштановые пряди перемежались белокурыми и были уложены правильными спиралями – по таким же спиралям циклотрон гонит массы тяжелых микрочастиц. Оттуда, из глубин волосяной чаши, шел аромат шампуня, к которому добавлялся естественный запах кожи.
– Но, дядечка, он ведь не говорит, что перед смертью мы видим «ясные грезы» и что мы должныих видеть. Умирая, мы не должны быть похожими «на раба, в тюрьму влекомого всесильным властелином». Надо, чтобы «просветлен был дух твой примиреньем».
– Примиреньем с чем? С тем невыразимо печальным фактом, что «и юноша, и полный силы муж, и красотой блистающая дева, едва на свет рожденное дитя» тоже обречены на смерть? – Я ткнул пальцем в то место, которое цитировал, но Верна в этот раз крепко держала книгу, и она не сложилась. – А возьми этого, «веселого», – продолжал я, пытаясь смягчить свою резкость. – «Кто весел, тот тебя проводит шуткой, кто удручен заботой тяжкой, мимо пройдет угрюм. За праздниками оба всю жизнь они гоняются» – разве это не ужасно?
– Да, ужасно, – согласилась она, отняв руки от книги, страницы поднялись, и в сумеречном свете из окна буквы на них слились в один серый прямоугольник. – Да ты не переживай, дядечка. Брайан, или как его – Брайант? – правильно говорит, что все мы умрем. А если ты не хочешь помирать, поговори с Дейлом. Он верит, что смерти нет, что это только кажется. Я-то думала, что веришь или не веришь – это по твоей части. Твой бизнес.



























