Текст книги "Россказни Роджера"
Автор книги: Джон Апдайк
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
– Привет, дядечка, – медленно произнесла она, словно мой долгожданный приход был ей приятен, но почему – непонятно.
Верну нельзя назвать красавицей: скуластое лицо, нечистая кожа, припухшие глаза в раскос. Но в ней было что-то – что-то такое, что попало в западню и пропадало зря. Каштановые с платиновым отливом волосы густые и вьются. На ней махровый халат, открывавший розоватое влажное горло и верхнюю часть груди.
– Мне следовало бы позвонить, – сказал я перед лицом того несомненного факта, что она только что принимала душ. – Но я не собирался, – соврал я, – просто проходил мимо.
– Само собой, – сказала она. – Заходи. Не обращай внимания на беспорядок.
Обстановка в комнате жалкая, один ковер – багрово-фиолетовый, с ужасными узорами, постланный, похоже, еще прежними жильцами – чего стоил, зато из окна виден центр города. По мере удаления шли: противоположный край новостройки, несколько трехэтажных домов под крышами, крытыми асбестовой плиткой, утыканными телевизионными антеннами, огромный щит, рекламирующий мазь для загара, купола университетского кампуса, доходящего до реки, верхушка небоскреба, застекленная смотровая площадка на ней и вращающийся ресторан и, наконец, бегущие тучи со свинцовыми серединами и светлеющими краями. Под окном на пластиковой коробке из-под молока стоял телевизор с отключенным звуком. Актеры молча переживали перипетии дневной мыльной оперы.
– А я залезла в ванну понежиться, – негромким и до приятности проникновенным голосом проговорила молодая женщина, – не думала, что это ты. – Так она объяснила нескромность своего наряда, едва доходившего до середины бедер. Ноги у нее – с них уже сошел летний загар – были красивее, чем, помнится, у Эдны, ступни поменьше и лодыжки покрепче. – Да помолчи ты, Пупси! – лениво сказала она своей девчушке, которая тыкала в меня пальчиком, стараясь выговорить «па-а» или «ба-а». На ребенке не было ничего, кроме подвязанной к поясу одноразовой пеленки. В квартире было жарко. Шипели под напором пара радиаторы. Простенькая темно-бордовая занавеска, подвешенная к большим пластиковым кольцам на позолоченной перекладине, отделяла заднюю комнатку; оттуда доносился слабый запах еды. Я остро ощутил неуместность моих мышиных замшевых перчаток, модного твидового пиджака с декоративными кожаными заплатами на локтях, серого кашемирового кашне.
– Вот я и думаю, – начал я, снова откашлявшись, – дай, думаю, загляну... с большим, должен признаться, запозданием... посмотрю, как поживает моя маленькая племянница.
Из соседней комнаты громко зазвучало: «Будем-будем бу-удем!»
– Синди Лопер? – спросил я.
– Откуда ты знаешь? – удивилась она.
– От сына. Ему двенадцать, и он как раз влезает в попсу. Ты повзрослела и, наверное, уже вылезаешь?
Она видела, что я оглядываю ее жилище, и сделала трогательно-неопределенный жест: подняла розовые руки, словно поправляя, как покрывало на кровати, невзрачную обстановку.
– Очень может быть. Если бы у меня не было Пупси, я могла бы выбраться... Может, на работу устроилась или пошла бы учиться и вообще... А так – сижу вот дома и ничего не делаю. Иногда, правда, наденем лыжные костюмы и идем продавать талоны на питание. А питание-то – канцерогенная дрянь и вообще...
Как у большинства представителей молодого поколения, словарь у нее был не то чтобы скудный, а какой-то однообразный, особый, охватывающий и упрощающий все на свете. Когда Эстер нашла у Ричи под кроватью экземпляр «Клуба», позаимствованный им у дружка-одноклассника, сын сказал с обезоруживающей убежденностью:
– Ма, это скоро пройдет.
– Па-па-па! – лепетала девчушка – пухленькая, приятная, с кожей бледнее мокко или кофе, разбавленного молоком, да еще с медвяным отливом. Ее личику суждено было стать местом тихой схватки между негроидными чертами и приметами белой расы, а пока поражали ее огромные бездонные, как сама жизнь, глаза – но не карие, как следовало бы ожидать, а темно-темно синие, словом, чистейшие капельки дистиллята.
– Как девочку-то зовут? Я знал, но забыл.
– Пола. Моего психованного папашу зовут Пол. И когда предок выставил меня из дома, я назвала ребенка Полой, как бы в отместку.
Я вспомнил, как ее отец, выбившись из инженеров в управляющие, любил разглагольствовать о своих усилиях по модернизации производственного процесса, но ему не приходило в голову, что лучший способ повысить экономичность производства – сократить раздутые штаты своим уходом с работы, вернуть собственную завышенную зарплату и тем поправить финансовые дела умирающей сталелитейной промышленности.
– Не могу поверить, что он хладнокровно выставил тебя из дома, – сказал я только для того, чтобы еще раз услышать от нее, какой он бездушный, жестокий человек.
– Не, вообще-то мамка иногда присылает мне чеки, он не запрещает. Но вот видеть меня и Пупси он по гроб жизни не желает. Тут он насмерть стоит. Кроме того, он расист, они там за границей все такие. А главное, как говорит моя работница, он упертый в свою религию. Знаешь, когда я была маленькая, он до чертиков боялся заболеть раком – у него простата была или как там это у мужиков называется. Вот он и связался с одной сектой, о ней всю дорогу по радио и на телике говорят. И что бы ты думал? Подействовало.Рак как бы прошел, представляешь? Просто чудо какое-то! С тех пор он туго усвоил, что правильно, а что неправильно, не хуже ихних боссов. У них там в секте у всех вставные зубы, смешно, правда? А мужики огромные пряжки на ремнях носят. Дома он даже заставлял нас молиться перед едой. Меня воротило от этого и от всей этой трепотни об Иисусе Христе. Мамка тоже была не в восторге, но молчала. Она ведь трусишка – разве ты не знаешь? – Верна вскинула голову, будто хотела посмотреть, какое впечатление произведет на меня это сообщение. – Жаль, потому что по виду не скажешь. Слушай, может, некрасиво наезжать на него из-за веры? Ты ведь тоже религией занимаешься?
– Только с другого конца, – сказал я, снимая перчатку. – Не молюсь и не агитирую. Осуществляю контроль за качеством, если можно так выразиться. Ты сказала: «Моя работница»?..
– Ну да, социальная работница. Здоровая такая негритянка, ужас до чего умная и строгая. Говорит, что у меня артистичная натура и мне надо бы поступить в художественное училище. Между прочим, можешь присесть, если хочешь.
«Будем-будем бу-удем!»
– Значит, деньги тебе не так нужны, как образование? Я мог бы в этом помочь.
– Как же, от тебя дождешься! Мой кореш, Дейл, рассказывал, как ты помог ему с получением гранта, который ему нужен, чтобы найти на компьютере Бога. Послал его – правда, только в канцелярию, там ему велели заполнить какие-то дурацкие бумаги. Я, дядечка, конечно, не очень образованная, но за последние полтора года мне пришлось заполнить кучу бумаг, и, хочешь – верь, хочешь – нет, все они ни хрена не стоят. Выкинь их, говорю, в окошко или спусти в сортир, но он навряд ли послушался, робеет, бедняга. Вообще-то он славный, хочет спасти нас, чтобы мы на том свете спокойно жили. А мне на этом хочется пожить спокойно.
Я не спеша, палец за пальцем, стянул с руки вторую перчатку. Помимо перчатки, в поле моего зрения попали ноги Верны. Кто-то, вероятно, та социальная работница, надоумила ее обстоятельно рассказать о себе. Так уж повелось у этих словоохотливых новых бедных.
– Мы расстались на том, что я проявил определенный интерес к его идее. Но существует установленная процедура получения грантов, и молодой человек должен действовать по соответствующим каналам. Я не имею касательства к распределению факультетских фондов... Я всего лишь наемный служащий, как и твой отец на сталелитейном заводе, – добавил я, надеясь, что упоминание ее отца придаст вес моим объяснениям.
– Па? Это па? – допытывалась Пола, указывая на меня круглой ручонкой с добавочной складочкой между локтем и запястьем. Верна со злостью схватила ребенка, подняла с пола и принялась трясти, будто смешивала жидкости в колбе.
– Кому я сказала замолчать, ты, несчастная дрянь?! – заорала она прямо в личико девочки, сморщившееся от испуга. – Не «па» это, не «па»! – И с силой толкнула дочь. Та шлепнулась на пол. От падения у нее перехватило дыхание, она силилась и не могла зареветь, крохотные сосочки вздрагивали, точно жабры выброшенной на берег рыбки.
Когда Верна нагнулась к дочери, у нее распахнулся халат и оттуда выскользнула грудь. Она невозмутимо сунула ее назад и подтянула пояс.
– Жутко действует на нервы, – объяснила она. – А у меня и без нее нервы сейчас не в порядке. Работница говорит, что трудно первые полтора года, а потом они начинают говорить, такие забавные. Мне понравилось, когда в роддоме мне ее в первый раз показали, – вся мокренькая и похожа на цветущую лаванду. Я понятия не имела, какая она будет – белая, черная или серо-буро-малиновая. С тех пор все и пошло наперекосяк. Всю дорогу как бы торчат перед глазами, и от них не отойдешь. От детей то есть.
«Ты будешь, она будет, мы все бу-удем!» – жизнерадостно неслось из другой комнаты. Я решил, что за занавеской – кровать и ванная; когда я пришел, Верна, по-видимому, дурманила себя горячей водой и, с позволения сказать, музыкой, ревущей из приемника над ее уснувшим умом, спящим сознанием. Я с трудом нащупывал дорогу в ее жизнь.
Захотелось присесть, но я отыскал глазами только кресло, какие ставили на террасах лет десять назад, – плетеную корзину из тонких металлических труб на черных ножках.
– Здорово, правда? – сказала она, полузакрыв, точно в трансе, почти безресничные глаза с косинкой. – Дай я поставлю тебе одну кассету, у этой группы первое место в хит-парадах, хоть они и сопливятся.
Пола к этому моменту уже перевела дыхание и, набрав воздуха, начала реветь. Как ныряльщик перед прыжком в воду. Я долго готовился: положил перчатки на откидную доску шаткого стола – такой можно купить за десять долларов на распродаже, устроенной Армией спасения, – сел в плетеную корзину и взял визжащего ребенка на колени. Девочка оказалась тяжелее, чем я думал, и более крепенькая. Она стала биться, барахтаться и тянуться к матери ручонками со складчатыми запястьями и с толстыми конусообразными загнутыми назад пальчиками. Она вертелась и пищала, мне даже захотелось в виде наказания как следует потрясти этот маленький рыжевато-коричневый сосуд со смешанными кровями. Вместо этого я стал подкидывать ее на колене, приговаривая:
– Ну же, ну же, Пола. – Я вспомнил, как успокаивал плачущего Ричи, когда он был маленький, и начал напевно: – Как на лошадке едут леди? Шагом, шагом, шагом.
Верна принесла из ванной большущий сизый плейер со встроенными колонками, поставила прямо на мои перчатки, перемотала пленку.
– А вот как ездят джентльмены – рысью, рысью, рысью, – сказал я самым внушительным педагогическим тоном. Весь фокус в том, чтобы по приходе в аудиторию в твоем голосе сразу же услышали толику угрозы. – Ну а фермеры, – прогудел я в крошечное плоское ушко, – те скачут... – По коже у маленьких детей почему-то всегда пробегает мелкая дрожь, словно они хотят, чтобы их погладили. Я поцеловал ушко, мягкое, прозрачное.
– Поехали, – объявила Верна и, покачиваясь, легко пошла в танце под калипсовые ритмы песенки «Девчонки просто хотят повеселиться».
Видя, что мама теперь добрая, Пола, все еще икая от утихших рыданий, снова завертелась.
– ...галопом, галопом, галопом! – поторопился закончить я.
Голос у певички был молодой, но до времени потерявший гибкость. Хрипловатый, он восторженно возносился куда-то за пределы человеческих чувств. «Но девчонки хотят повеселиться, ах, девчонки просто хотя-ат...»
Пение сменила электронная дробь, напоминавшая лопающиеся пузырьки на воде, безличное искусство синтезатора.
Верна взяла Полу на руки и вместе с ней смешно затряслась в такт музыке. На левой щеке у Верны появилась ямочка. Поднятые вверх глаза ребенка полнились синевой.
Я сидел, смотрел на них, и у меня было такое чувство, будто я – Дейл Колер, серьезный, неловкий, сам нуждающийся в помощи, явившийся сюда с очередным благотворительным визитом. Этот радостный момент близости между матерью и дочкой словно что-то перевернул во мне, наделив ощущением одиночества. Я отвел от них взгляд и уныло уставился на стены, которые Верна попыталась оживить дешевыми репродукциями импрессионистов и собственными неумелыми акварелями: натюрморты с фруктами, вид, открывающийся из окна, части зданий, увенчанных башенками, – в лучах солнца, опускающегося все ниже и ниже с каждым днем, их блеск приближался к золотистому краю цветового спектра. С переходом на зимнее время с нашей национальной небесной тверди убудет на час световой день. В электронном ящике кончилась вялая мелодрама, и экран молча оживился, озарившись яркой рекламой «Средства Ж»: сначала гримасы человека, страдающего расстройством желудка, потом облегчение – просветленное лицо, обращенное к провизору.
Ощущение заброшенности у Дейла – что это, как не тоска по Богу, тоска, которая в конечном счете есть единственное свидетельство Его существования?
«Хочу одна пойти за солнечным лучом», – подпевала Верна, а ее наполовину темнокожая девочка гукала от удовольствия.
Отчего у человека возникает чувство потери, если нет чего-то, что жаль терять?
Плейер затих, песня кончилась. Верна посадила Полу на пол, поинтересовалась:
– Может, тебя угостить чем-нибудь, дядюшка? Чашечку чая или стакан молока? Вчера у меня была вечеринка в складчину, думаю, осталось немного виски.
– Нет, ничего, спасибо. Мне пора домой. Мне предстоит вечером выход, как говорится, собираемся поразвлечься. Ты мне лучше вот что скажи: часто видишься с Дейлом? – Мне захотелось узнать, спит ли она с ним.
Во время танца, такого зажигательного и стилизованного, как телереклама, из-под белого халатика то и дело мелькала изнанка ее бедра, тоже белая, но другого оттенка.
– С Дейлом? Довольно часто. Приходит посмотреть, не застрелилась ли я, не задушила ли ребенка и вообще. Просит, чтобы я помолилась с ним.
Я удивленно усмехнулся:
– Вот как? – Средство «И.Х.» для облегчения загробной жизни.
Верна кинулась защищать его. Ее надутый ротик сделался еще меньше, и восхитительно выпятился округлый подбородок – точно так же, как у Эдны в пору нашего детства, когда я начинал с ней спорить.
– Не знаю, что тебе самому нравится, дядюшка, но это лучше, чем лизаться, – заявила она. – Дейл хороший малый.
– Он говорил, что вы и познакомились в церкви.
– Ну да, на каком-то ужасно нудном собрании. Но вообще-то голова его другим занята. Говорит, что все будет тип-топ в Судный день, а то и раньше.
– Он это всерьез?
– Еще как всерьез! Конечно, он мне цифры не приводит и о том, чем он в Кубе занимается, не распространяется. Просто заглядывает пару раз в неделю – посмотреть, как я тут, и сидит, играет с Пупси, вроде тебя.
– М-м, ты... у вас серьезные отношения?
– Ты хочешь спросить, трахаемся ли мы? Одна я это знаю, а другие пусть гадают. Ну уж ладно, скажу. Нет, не трахаемся. Вообще-то я не против перепихнуться, так, от нечего делать. Но он почему-то не заводится, смешно, правда? Он, как моя работница, видит во мне очередной случай. Наверное, весь наш затраханный мир видит во мне очередной случай.
Мы обижаемся, когда нас типизируют. Иногда я думаю, что секрет бурного разлива христианства по Римской империи в первые века заключается в том, что римлянам осточертело быть только воинами, рабами, сенаторами, scortum– публичными женщинами. Человек хочет быть личностью, а не просто исполнять обязанности. Но почему? Я спросил:
– Что нужно сделать, чтобы ты получила аттестат об окончании средней школы и нашла работу по душе?
– Ну вот, приехали. Ты как Дейл. Я ему говорю: ты на меня не дави. Терпеть не могу, когда на меня давят. Мамка и папаша всю дорогу на меня давили. А на хрена? Чтобы стать еще одной замужней куклой в жемчугах и вертеть задом на вечеринках в Шейкер-Хайт?
– Это совсем не обязательно. Послушай, Верна...
– Мне не нравится, как ты говоришь «Верна». Ты мне не босс и не мамка с папкой.
Она начинала закипать. Это волновало, как волнует зрелище мчащегося на тебя на предельной скорости автомобиля. Собьет или врежется во что-нибудь и – вдребезги?
– Это точно.
Она прищурилась.
– Мамка с тобой перезванивается?
Я невольно рассмеялся: жаль, что она переоценивала свою родительницу. Какой же она еще ребенок при всей своей показной «крутости», если думает, что ее мамка, словно добрый Боженька на небе, не спускает с дочери заботливых глаз.
– Нет, – сказал я, с трудом сдерживая улыбку: она наверняка решит, что я вру, и от предчувствия ее реакции мой ответ прозвучал в моих собственных ушах лживо. Я принялся изучать большой палец левой руки, который по неосторожности поранил ножницами, в порез то и дело попадала какая-нибудь ниточка. Вот и сейчас я увидел застрявший в нем микроскопический обрывок нитки и попытался его вытащить.
– Я все про вас знаю, – продолжала племянница, огрызаясь, словно загнанный зверек. Она угадала мои мысли и поняла, что попалась в своей наивности.
– И что же ты знаешь? – Ниточка была багрового цвета, хотя пиджак и кашне у меня серые.
– А то. Сидим мы вечером на кухне, дожидаемся папашу с работы, она мне такое рассказывает... Похоже, между вами что-то было, дядечка.
– Неужели было? – Я не помнил ничего подобного и гадал, кто из них нафантазировал – Эдна или Верна.
– Так что нечего строить из себя неизвестно кого! Ни к чему мне это. Не хочу и вообще...
– Выбираться почаще из дома – вот что тебе надо, – мирно произнес я. Ко мне возвращался опыт приходского священника. Сколько ни шуми, этому полуребенку меня не запугать. Нужно только помалкивать и делать вид, что слушаешь, и тогда целое море человеческого горя раскинется перед тобой. Еще один оборот безостановочного колеса знакомых молений и жалоб. Природа поступает с нами не так, как мы хотим.
– Угу, но как это сделать?
– Как делают другие матери-одиночки?
– У них есть друзья.
– Значит, надо завести друзей.
– Легко сказать. Сам бы попробовал. В нашем районе половина жильцов – старые пердуны из Южной Америки, другая – черные пижоны. Скажешь кому-нибудь «Привет!», а он уже воображает, что ты перепихнуться зовешь. Эти подонки за милю чуют, что бабу бросили и ей плохо. Даже не видя Полы, чуют и все норовят погнать тебя на панель. По-ихнему, самый большой успех в жизни – орава белых девочек, которых можно посылать на заработки, честное слово. – Глаза у нее повлажнели. – Видно, мои родители правы. Я сама загнала себя в угол. И знаешь, мне так одиноко. Все одна и одна, не с кем словом перекинуться. Мужику что – он с кем хочешь запросто заговорит. А ты не разговариваешь, а вроде как переговоры ведешь. Вчера вечером по телику показывали «Династию», так мне теперь ихних переживаний на неделю хватит. – Она хотела посмеяться сквозь набегающие слезы, посмеяться над собой, над своими горестями, над погубленной жизнью.
– И все-таки не надо это вымещать на Поле, – посоветовал я.
Верну словно подменили. Ее настроение менялось каждое мгновение – так колышется пленка на поверхности воды от бегущего в глубине потока.
– Так вот ты зачем пришел – пожалеть бедную девочку? Прибереги свою жалость для других, дядечка. Бедная девочка как-нибудь сама о себе позаботится. Моя маленькая сучка целый день меня достает. Сижу с ней на площадке, а она жует битое стекло. И хоть бы хны, представляешь? Только какашки поблескивают. – Она рассмеялась собственной шутке. Я тоже заставил себя улыбнуться. Верна вытерла покрасневший нос. Приставить бы ей другой нос, не картошкой, и сбросить фунтов десять, она была бы прехорошенькой. – Вдобавок ко всему меня еще проклятая простуда мучит. Удивляюсь, почему люди редко совершают самоубийства.
– Не одна ты удивляешься, – сказал я и, вздохнув, встал.
Я больше не замечал спертого воздуха в квартире, не замечал острого аромата, как от земляного ореха, от нечистых пеленок ребенка. Вся обстановка обступала меня легко и свободно, как Вернин халат облегал ее тело. Мне стало хорошо здесь.
– Что, если я одолжу тебе немного денег? – спросил я.
Ее слова и слезы слились в одно сопение.
– Не надо, – сказала она и помотала головой, беря отказ назад, и всхлипнула: – Давай. – Потом поспешила объяснить: – Детского пособия едва хватает, чтобы платить за квартиру, а программа помощи одиноким матерям – это только талоны на питание. Хоть приличный стул куплю и вообще, а то люди приходят. Этот совсем развалился.
Я достал из бумажника две двадцатки, но, подумав о подскочивших ценах, добавил еще одну и отдал ей. По пути домой я могу пополнить убыль в банкомате, на экране которого всегда загорается вежливая надпись: «Спасибо и, пожалуйста, подождите завершения вашей операции». Когда Верна протянула руку, я увидел, что ладошка изрезана линиями того же лавандового цвета, какой была Пола, когда ее первый раз показали матери.
Несложная операция охладила нас обоих. Сунув деньги в карман халата, Верна тем же движением вытащила платок, последний раз хлюпнула носом, вытерла его и посмотрела на меня высохшими глазами вызывающе, как преступник. Удивительная моральная гибкость хорошо гармонировала с ее мягким податливым телом.
– Ну, что дальше? – спросила она.
– Я разузнаю насчет вечерних занятий и экзаменов экстерном, – сказал я.
– Ну да, так же, как ты разузнал насчет гранта Дейлу.
Я пропустил ее язвительное замечание мимо ушей. Пора было восстанавливать достоинство.
– Мне бы хотелось, чтобы ты побывала у нас дома. Познакомилась с Эстер, с нашим сыном Ричи. Вероятно, День благодарения – удобный повод.
– День благодарения? Ха-ха, благодарю, – отозвалась она насмешливо.
– Если не хочешь, Верна, не приходи. И я не буду ничего предпринимать. Я зашел посмотреть, как ты живешь. Вот посмотрел.
Она опустила голову. За отворотами халата я мог видеть весь изгиб ее юной груди, ее шелковистую упругость и тоненькие голубые вены. Она, как и Эстер, была ниже меня ростом.
– В День благодарения – удобно, – сказала она покорно.
Расставаясь с Верной, я постарался видеть в ней не полуребенка, а молодую женщину, самостоятельную и достаточно опытную, во всяком случае, успешный продукт биологического развития, а в ее жизни – существование не более тревожное, чем в большинстве наших животных жизней, какими они представляются гипотетическому Разуму наверху, существований в инстинктивном, неуправляемом, но и не приводящем к столкновениям движении.
– Как мило, что ты зашел, дядя, – добавила она, подставляя для поцелуя пухлую левую, с ямочкой, щеку.
Целуя ее (кожа у Верны оказалась на удивление мягкой, как мука, когда в нее запускаешь руку), я увидел, что маленькая Пола лежит плашмя на полу, очевидно, обнаружив что-то интересное в ворсе потертого ковра. Рот у нее был весь в багровых нитях. Она подняла слюнявую мордочку и улыбнулась мне. Я нагнулся погладить девочку по голове и чуть не отдернул руку – такая она была горячая.
И все-таки запущенность квартиры Верны снова подействовала на меня, когда я уходил. Запахи плесени вызывали в памяти картины кливлендской жизни, особенно подвала в нашем доме, где бабушка расставляла по пыльным полкам банки с законсервированными персиками и каждую неделю устраивала большую стирку в ручной машине, которую сопровождал запах щелока, щипавшего глаза. Жилье племянницы погрузило меня в то состояние, которое некоторые богословы называют «самопостижение духовным зраком». Вся наша жизнь – Ричи, Эстер и моя собственная – в доме с прочными стенами и широкими окнами, стоящем на «хорошей» улице в окружении таких же дорогих домов, показалась мне выставленной напоказ.
Выйдя, я помедлил за захватанной зеленой дверью и вдруг услышал крик: «Ты когда-нибудь перестанешь жрать эту пыльную дрянь?!» Потом последовал шлепок и задыхающееся хныканье, перешедшее в обиженный рев.
Между вами что-то было.Не могу вообразить, что наплела Эдна. Единственное, что я помню о своей единокровной, – это наши постоянные стычки из-за игрушек и поддразниваний. Я не таясь ненавидел сестрицу и жаловался матери, что летом приходится проводить с ней по несколько недель. Вспомнилось, что я прозвал ее Блинолицая, даже мама нет-нет да и ковырнет ее этим прозвищем. Оно приклеилось, потому что подходило, как подошло бы и ее дочери: обе широкие, плосковатые, малость расплывшиеся, как тесто. Когда мы подросли, наши драки, насколько я помню, прекратились, и если мои фантазии в пору полового созревания иногда, в те душные ночи на Шагрен-Фоллз, когда вспухала плоть, поневоле обращались к ней, лежавшей за тонкой перегородкой, то фантазии – ведь только мысли, а не поступки, во всяком случае, в нашей земной юдоли. Странно, что Эдна рассказала о чем-то, что якобы было между нами. Или Верна говорит, что она рассказала...
Навстречу мне, неслышно перепрыгивая через ступени, поднимались двое черных парней. Они выросли передо мной в своих потертых джинсах трубой, блестящих баскетбольных куртках и огромных бесшумных кедах, выросли и промчались по обе стороны мимо меня, как проносятся зажженные фары, которые оказываются мотоциклами. Сердце у меня упало, я весь съежился, напрягся, правда с секундным запозданием. Твидовый пиджак и моя подростковая стрижка на полуседой голове смотрелись здесь подозрительно.
На Перспективной улице от одного тротуара до другого уже протянулись тени от полузаброшенных домов, хотя бегущие белые облака и пятна абсолютно голубого неба свидетельствовали, что на дворе еще стоит ясный день. Позади пустого участка возникло чудо, которого я не заметил, проходя здесь полчаса назад, – высокое, раскидистое дерево гинкго. Каждый веерообразный лист его был залит густой ровной желтизной – не то что менее древние породы, которые сбрасывают пестрое оперение. Под косыми лучами солнца дерево, казалось, криком кричит, израненное безлюдьем и заброшенностью квартала. Вместе с обрывками сведений о гинкго, о том, что эта порода существовала еще до динозавров, что в древнем Китае его высаживали вокруг холмов, что это священное дерево, как и люди, – растение двудомное, то есть делится на мужскую и женскую особи, причем священные коробочки у женской особи издают острый запах, пришла странная уверенность, что Дейл, возвращаясь после визита ко мне от Верны, тоже увидел это дерево и оно тоже поразило его, как поразили зеленая лужа на асфальте и черная кучка, оставленная собакой. Его религиозное благоговение как бы передалось мне. На меня нашло умиротворение, то безъязыкое блаженство, что является частью вселенского порядка. Я даже остановился, чтобы подумать об этом дереве и его золотистой листве. На свете совсем не много вещей, которые по зрелом размышлении не похожи на непрочные люки, что проваливаются под тяжестью нашего неизбывного желания заглянуть в бескрайнюю бездну.