Текст книги "Бразилия "
Автор книги: Джон Апдайк
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Бразилиа
В полночь с высоты птичьего полета огни Бразилиа образуют на просторной черной доске страны силуэт самолета с длинными изогнутыми крыльями. Город сначала словно плывет в пустоте, как созвездие, а затем устремляется к взлетной полосе, расположенной под наблюдателем. Приземляетесь вы с легким шорохом, как будто под колесами нет твердой земли. Воздух в аэропорту прохладный, и, несмотря на поздний час, в нем на удивление людно, поскольку в этом городе не многим хотелось бы жить, но приезжать туда приходится многим.
Сезар назвал таксисту адрес отца Изабель – улица Эйшу-Родовариу-Норте, где в гигантских вертикальных бетонных плитах располагались квартиры больших шишек из правительства. Воспоминания о столице вернули Изабель в раннее детство, когда она случайно услышала споры между дядей Донашиану и отцом по поводу решения президента Кубичека выполнить свои предвыборные обещания и построить столицу страны в глубине материка. Такова бразильская мечта, говорил ее отец, столь же древняя, как и мечта о независимости, уходящая корнями еще в «Инконфиденция минейра» [5]5
Исторический документ XVIII века, с которого началась борьба за независимость Бразилии.
[Закрыть]. «Ну и пусть она остается мечтой, – возражая, спорил дядя, – если бы мы добивались исполнения всех своих мечтаний, мир превратился бы в сплошной кошмар». Слухи об этом событии наполняли маленькую Изабель странным чувством, как будто душа ее лишилась равновесия или землетрясение унесло прекрасный Рио в океан. Примерно через год, после болтанки на маленьком, низколетящем самолете, она вместе с отцом приземлилась среди гор свежевыкопанной красной земли и тысяч бедных крестьян из сертана, которые, как муравьи, трудились над выполнением немыслимого плана. Потом они с отцом вернулись туда снова, и всюду уже высились каркасы зданий, гигантские желтые грузовики с деловитым ревом сновали по немощеным улицам, а приземистое округлое здание собора уже выпустило щупальца – опоры бетонного купола. Теперь же план был осуществлен полностью, каменную столицу страны построили, и она походила на прекрасную статую, ожидающую, когда в нее вдохнут жизнь. Черное пространство сертана и пустое спокойствие безжизненной ночи по-прежнему окружали огни ослепительной диаграммы на черной доске.
Охранники у входа в здание были предупреждены о приезде Изабель, поскольку оба они – невысокие, широкоскулые и жилистые кабоклу [6]6
Уроженец Бразилии, метис от индианки и белого.
[Закрыть]– бодрствовали и униформа их выглядела свежей. Тем не менее Сезар сам проводил Изабель до лифта и поднялся с ней на этаж, где просторная квартира ее отца раскинула свои крылья, повторяя в миниатюре саму Бразилиа. Передавая Изабель и ее багаж с рук на руки высокому сутулому слуге, встретившему их у дверей, Сезар поднял ее белую ручку к губам и поцеловал костяшки пальцев, недовольно стиснутые в кулак.
– Слушайся своего папу, – с любовью в голосе посоветовал он. – В Бразилии немного политических лидеров. Португальцы, в отличие от испанцев, не принесли в Новый Свет дисциплину и порядок. Если мы не столь жестоки, как они, а просто грубы, то это потому, что нам лень обзавестись идеологией. Церковь слишком терпима. Даже женские монастыри стали борделями.
Это скорее походило на заключительную часть лекции, которую профессор комкает, ибо время поджимает. Сезар много и успешно занимался самообразованием: он поставил за правило читать не менее одной книги в неделю и научился испанскому, французскому и английскому. Немецкий оказался слишком труден для него, по крайней мере сейчас. Когда его карьера убийцы и вымогателя подойдет к концу: «Это игры для молодых людей, госпожа, когда стареешь, становишься слишком мягкосердечным», – он надеется купить собственный лимузин и стать гидом. Причем, имейте в виду, он будет водить экскурсии не только по большим городам, где командированному бизнесмену ничего не надо, кроме сексуальной мулатки, он повезет людей в глубинку, где богатые вдовушки и школьные учителя из Канады обязательно захотят посетить живописные городки вроде Ору-Прету и Олинде, полные реалий колониальной истории и церквей XVIII века с резьбой по камню, выполненной Алейжадиньу: «Он был карликом и калекой, госпожа, а мать у него была черной рабыней; кто посмеет сказать, что в Бразилии добрый человек не пробьется в люди?» – и, разумеется, он не забудет легендарную Амазонку, знаменитый на весь мир оперный театр в Манаусе и бескрайние просторы страны, которые сами по себе станут привлекать туристов со всего света, поскольку свободного места на земле остается все меньше. Только Сибирь и Сахара могут соперничать с бразильскими просторами, но климат там отвратительный. Вот почему правительство в мудрости своей разместило столицу в центре страны и прокладывает дороги сквозь девственные леса. «Дороги – это прогресс, и человек, который проедет по ним, будет человеком будущего».
Фальшивые назидательные нотки его голоса еще звучали в ушах Изабель, не оправившейся после полета, когда она пошла спать в свою комнату в конце длинного, слегка изогнутого коридора. Эта комната, вся обстановка которой состояла из узкой кровати и письменного стола, «принадлежала» ей, хотя за восемнадцать лет своей жизни она провела там не более ста ночей. Отец, лишь сегодня прилетевший из Дублина, разумеется, уже спал. Она представила его себе – неподвижный, как кукла, с черной маской на глазах. Годы путешествий на самолетах научили его спать в нужное ему время. Он с нетерпением ждет разговора с дочерью утром за завтраком, в 9:30, объяснил ей высокий слуга, парду [7]7
Мулат.
[Закрыть], чья кожа имела мрачный зеленоватый оттенок. Пухленькая маленькая женщина, наверное, жена слуги, в накрахмаленном синем платье, спросила, не хочет ли сеньора чего-нибудь – лимонада, снотворного, еще одно одеяло? Эта парочка – худой мужчина и толстая женщина, оба внимательные и раболепные – напомнила Изабель о предательстве Шикиниу и Полидоры, и она устало отмахнулась, желая остаться наедине со своей печалью, чтобы вкусить ее горечь и осознать ее пределы.
Изабель заметила, что ее мятеж заставил тех, кто имел власть над нею, по-новому, с вниманием и уважением, относиться к ее особе. Так мирские власти выдают свою слабость и трусость, подумала она, залезая обнаженной в убогую девичью постель. Она слишком устала, чтобы искать ночную рубашку в своих чемоданах. Своей наготой Изабель как бы бросала вызов окружавшему ее прямоугольному городу – темнице, в которой томилось сердце Бразилии, – и соединяла ее тело с чернотой Тристана. Она захотела помолиться за него, но, вспомнив о Боге, тут же вспомнила самого Тристана, его черные, тоскующие и властные глаза, впервые разглядевшие ее на сверкающем пляже.
Отец Изабель, которого при рождении нарекли Саломаном, был старше и сильнее дяди Донашиану, но меньше ростом. Его выпуклый лоб, переходящий в лысину, беспокойно нависал над лицом, будто оплыл под солнцем. Перед завтраком он надел брюки в серую полоску, черные носки в рубчик и тапочки, а сверху накинул темно-бордовый шелковый халат. Очень скоро его черные носки окажутся в узких лакированных туфлях дипломата и политика. Изабель заметила, что разговор с дочерью был для него такой же намеченной на сегодня встречей, как и многие другие, которые последуют за ней. Он уже успел погрузиться в чтение газет на разных языках, стопкой лежащих у его тарелки, и встал с таким видом, будто его прервали.
– Мое прекрасное блудное дитя, – приветствовал он ее, как бы задавая тему встречи. Он запечатлел на обеих щеках и на губах Изабель поцелуй, который с самого детства напоминал ей о багаже, только что вынутом из неотапливаемого багажного отделения самолета, где царит неземной холод стратосферы. В ее воспоминаниях он всегда приезжал к ней с другого конца планеты; его квартира, занимавшая целую сторону здания, была настолько просторной (в отличие от квартиры дяди Донашиану), что в ней никогда не становилось тесно от тех вещей, которые отец привозил из разных стран, где он работал или просто бывал по делам, и теперь тибетское танка с двухметровым квадратным изображением космического древа сверкало золотой паутиной на фоне багровой и зеленой вселенной до ее сотворения позади туалетного столика в стиле Людовика XV, на котором соседствовали вазы черного фарфора эпохи династии Чин и древняя деревянная статуэтка из Мали. На стенах квартиры дяди Донашиану висели большие и яркие абстрактные картины, отец же предпочитал небольшие гравюры с изображением исторических сцен и строений или двухцветные японские гравюры, где формальная строгость композиции сводила на нет грубость содержания.
Отец сидел напротив за низким столиком, инкрустированным под гигантскую шахматную доску.
– Надеюсь, ты хорошо выспалась, – начал он беседу.
Она поняла, что отец решил одарить ее тем же уважением и глубоким вниманием, какого заслуживает коллега-дипломат. Тем не менее глаза его то и дело нервно пробегали по верхней газете из стопки, высившейся рядом с его тарелкой, чьи заголовки говорили о беспорядках, локальных боях и грозных признаках скорой мировой революции.
– Я быстро уснула, отец, потому что устала во время путешествия, навязанного мне твоим подручным. Но я проснулась в четыре утра, не понимая, где нахожусь, и с ужасом поняла, что я в плену и мне отсюда не выбраться. Я чуть не закричала от страха. Я хотела было выпрыгнуть в окно, но эти модернистские рамы не открываются.
Она впилась в белоснежный полумесяц ломтика мускатной дыни, успев перед этим съесть булочку с маслом и три поджаристых кусочка ветчины. У нее больше не было разборчивости девственницы.
– И что, – спросил ее отец, – ты больше не спала?
– Спала, – угрюмо созналась она. – Я уснула на час или два.
– Ну, что же, – немного торжественно произнес он и снова бросил взгляд на газету. – Мы быстро приспосабливаемся к обстоятельствам – настолько быстро, что наш дух начинает считать тело предателем.
– Я уснула, – сказала она, – вообразив, что лежу в объятиях моего мужа, где мне и следует находиться.
– Так же, как тебе следует находиться в отеле «Амур», платить по невообразимым счетам и совращать коридорного. Ты устроила себе затянувшиеся каникулы, милая Изабель, и я был вынужден вернуть тебя к реальной жизни.
И все же говорил он, как с сожалением отметила Изабель, как-то осторожно и неуверенно, и глаза его то и дело перескакивали с одного газетного заголовка на другой, а губы чуть кривились в конце каждой фразы, обнажая маленькие и округлые, как у ребенка, но пожелтевшие от времени зубы. Ее отец, как она впервые в жизни осмелилась себе признаться, был маленьким и чувствительным мальчиком, которого легко запугать, но который будет педантично строить планы отмщения. Земная власть была его местью окружающему миру, и вот теперь эта власть оказывалась беспомощной.
– Жизнь в Бразилиа трудно назвать реальной, – заявила она, – да и ты едва ли был мне настоящим отцом. Ты всегда оставался для меня туманной, недоступной звездой, какой, возможно, и должен оставаться отец, однако теперь ты должен позволить мне отдать свои чувства другому мужчине, который ослепил меня, как полуденное солнце.
Тонкие веки отца болезненно задрожали. У него появился тик на прозрачной синей коже под глазом и во впадине на виске. Его взгляд, когда он оторвался от газеты, стал почти столь же тяжелым, как и бледный, выпуклый лоб. По сравнению с Тристаном отец казался бесформенным: кожа его была тонкой и бесцветной, как бы недоразвитой, серо-голубые глаза – бледными и водянистыми, череп его, вместо непроницаемой шапки упругих блестящих колечек, покрывали длинные редкие пряди, сквозь которые просвечивала детская кожа, а его квадратное, лишенное шеи туловище годилось только для того, чтобы размещаться в кресле. Однако говорил он с устрашающей четкостью и силой, словно все его мужество ушло в голос.
– Ты помнишь, – спросил он ее, – нашу поездку в «Отон Палас» и ту даму, которая нас сопровождала?
– Она пыталась быть мне матерью, – вспомнила Изабель, – а меня это возмущало. Она была неискренна.
– Я тоже тогда почувствовал в ней фальшь, и это помогло мне закончить наш роман. Женщине можно простить все, кроме неловкости, – она остается в памяти навсегда.
Его речь показалась Изабель безвкусной и пресной по сравнению с лексиконом Тристана или дяди Донашиану. Отец владел столькими наречиями, что мозг его, казалось, постоянно переводил с одного языка на другой, – у его собственного языка не было родины.
– Та женщина стала для меня откровением, – продолжил он. – Четыре года прошло после смерти твоей дорогой матери; за исключением периодических визитов в публичные дома – только ради потребностей физиологии, – я соблюдал целомудрие: сначала из приличия, соблюдая траур, а затем уже по привычке. Эулалия – так ее звали, если помнишь, – сделала меня таким, каким я никогда не был с твоей матерью, несмотря на все мамины достоинства, – я стал чувственным. Впервые в жизни я понял, что старая церковь была права, а протестанты и платоники – нет: мы – это наша плоть, и воскресение из мертвых – наше единственное спасение. Эулалия воскресила меня. Она создала меня – так же как, судя по твоим ощущениям, этот парень создал тебя. Печальная истина состоит в том, что он использовал тебя, твою сексуальную невинность, буржуазную скуку, юношеский идеализм, бразильскую романтичность. Точно так же Эулалия использовала меня: мое восприимчивое к лести мужество, привычку к сожительству с женщиной и зависимость от женщины, присущую слабеньким мальчикам. Только когда я увидел, как она пытается соблазнить мою восьмилетнюю дочь, но переигрывает и ее попытка оканчивается провалом, я начал прозревать: Изабель, любовь – лишь сон, мечта, и это понимают все, кроме мечтателей. Любовь – это наркоз, под которым Природа извлекает из нас детей. А если, как в случае с твоей несказанно прекрасной матерью, эта операция оказывается смертельной – что тогда делает Природа? Она просто пожимает плечами и уходит. Природе нет до нас дела, моя милая, поэтому мы сами должны заботиться о себе. Ты не будешь тратить свою жизнь на черномазого мальчишку из трущоб. Ты больше никогда не увидишь Тристана. Ты останешься здесь, в столице, и будешь жить со мной. Ты будешь заниматься в университете в нескольких кварталах отсюда. Возвращаться домой ты будешь до полуночи. С тех пор как наше правительство было вынуждено закрыть университет в 1965 году и очистить преподавательский состав и учащихся обоих факультетов от нежелательных радикалов, программа университета, хотя и не Бог весть какая, но дает добротное надежное образование. Нигилизм и протесты сведены до минимума – это небо и земля по сравнению с подобными очагами анархии и измены в прибрежных городах. Там, возможно на одной из лекций, ты встретишь симпатичного генеральского сына.
– А если я откажусь? Если я сбегу?
Взгляд отца качнулся маятником, оглядывая тарелки и бокалы, так, будто это были шахматные фигуры, и он поставил ей мат.
– Тогда этот Тристан, которого мы теперь можем без труда обнаружить, исчезнет без следа. Как я понимаю, даже его собственная мать не станет беспокоить власти. В ней нет ничего материнского или, быть может, слишком много материнского. Ангел мой, все будет обставлено так, словно его существование приснилось только тебе одной и больше никому на свете.
Его улыбающиеся губы, и без того не столь яркие, как у дяди Донашиану – цвета проглядывающей сквозь редеющие волосы кожи, – стали совсем белыми от сахарной пудры, когда он, скосив глаза на газету, откусил неожиданно большой кусок булки.
Два брата
Два года Изабель занималась в университете города Бразилиа, изучая историю искусств. Слайды с изображениями первобытных фресок и соборов, исторических полотен и импрессионистских пейзажей появлялись и исчезали в темноте лекционного зала. Все они были французскими. Искусство было французским, и лекторы картавили и гнусавили, произнося носовые звуки, словно возвращались на родину. Ах да, им показывали и камбоджийские ступы, немецкую резьбу по дереву и нью-йоркскую школу живописи, которые после 1945 года нужно было хоть как-то упомянуть, но все это в конце концов оказывалось либо бледным ответвлением основного течения, либо каким-то особо искренним проявлением дикости по сравнению с Шартром и Сезанном. Истинная культура, как учили Изабель, была удивительно локальным, чисто европейским и главным образом французским делом. Только биология имела глобальный характер, являясь суммой миллиардов совокуплений.
Если она и «встречалась» с кем-либо из своих друзей-студентов, консервативных и робких, но привлекательных и любящих сыновей олигархии и ее приспешников, что с того? Она была молода, полна энергии и пила противозачаточные таблетки. Можно оставаться верным в душе, особенно если в момент оргазма закрываешь глаза и говоришь про себя: «Тристан». Выдернутый из ее жизни, он превратился в неприкосновенную и нерушимую часть ее существа, столь же тайную, как и первые половые влечения ребенка.
Наблюдая за ее кажущимся смирением, отец убедился в успехе своей стратегии. Он появлялся и исчезал в огромной квартире, похожий на странного слизняка, и его тонкая голубоватая кожа, бледные улыбающиеся губы, лысеющая голова, тяжелые и добродушные глаза, похожие на глаза монахинь, которые учили Изабель и Эудошию в школе, только усиливали это впечатление. Он показал прошение, чтобы позволили провести полтора года дома, перед тем как он займет новый пост в Афганистане. По ночам Изабель слышала, как он занимался персидским и пушту: его голос становился глубоким и мелодичным, а иногда даже гортанным и настолько по-мусульмански страстным, что она представляла себе отца в пышной чалме и свободном халате, торгующимся с продавцом ковров или объявляющим смертный приговор богохульникам. Отец скромно объяснил ей, что оба эти наречия не очень сложны, поскольку относятся к разным ветвям индоевропейских языков. Время от времени он водил Изабель на концерт или в театр – единственные очаги скудной культурной жизни столицы. Иногда они не разговаривали друг с другом по нескольку дней кряду, занимаясь каждый своими делами. Изабель шла по студенческому пути, словно в трансе подчиняясь обету, данному перед двумя пистолетами, которые заменили ей распятие. Я не стану причиной смерти Тристана, поклялась она себе и заперла его, как в темнице, в своем сердце, где ему ничто не угрожает.
Только во время приездов дяди Донашиану Тристану как бы удавалось бежать из тюрьмы, потому что вместе с дядей в Бразилиа с его безделушным схематизмом, фальшивым озером и столбами красной пыли, вздымающимися над обширными полосами жухлой травы, появлялся жизнерадостный океанический воздух Рио. Дядя приезжал в костюме кремового цвета, двухцветных штиблетах и панаме с красной лентой. Он привозил ей подарки, несоответствующие ее возрасту, – букетик хитро сплетенных искусственных цветов, фарфоровый игрушечный трехколесный велосипед с тяжелыми колесами, которые на самом деле вращались, или маленький цирк с артистами, выполненный из золотой проволоки и полудрагоценных камней с Минас Жераис. Дядя не хотел, чтобы в ней умерла девочка, и сам был воплощением по-детски игривой атмосферы Рио, где взрослые люди разгуливают по улицам в купальниках и тратят целый год на изготовление хрупкой карнавальной игрушки. Его мягкий голос, шутки и сигареты «Инглиш Овал» в мундштуке черного дерева и слоновой кости вызывали в памяти его квартиру с медными змеями люстры под потолком и матовой розой потолочного купола комнаты, где она впервые отдалась Тристану, и покрывало с бахромой, на котором девственная кровь оставила пятно в форме чаши. Дядя Донашиану в каком-то смысле был для нее символом любви; крутя на пальце кольцо с надписью «ДАР», Изабель спрашивала его про Марию.
– А, Мария, – говорил он. Под глазами у дяди появились желтоватые тени, а на лоб ниспадали поседевшие светлые пряди, придавая его лицу выражение величественной меланхолии. – Мария стареет.
– И становится менее желанной? – поддразнивала его Изабель, выпуская струйку дыма под низкий потолок отцовской квартиры.
У Саломана были слабые легкие, и, щадя его, Изабель курила только в университете или во время посещений дяди Донашиану – уж слишком соблазнительными выглядели его английские сигареты пастельного цвета. Она забиралась с ногами на плетеную камышовую кушетку, привезенную отцом из поездки в Индию много лет назад; кушетка была не слишком удобной, несмотря на черно-багровые и розовые подушки.
– Может быть, – дерзко продолжала она, – ты слишком многого от нее хочешь? Тебе следовало бы сделать ее честной женщиной в награду за столькие годы службы.
Донашиану устало моргал и проводил рукой по волосам, еще больше взъерошивая прическу. Он воспринимал Изабель как одну из тех взрослых женщин, чья любовь принимает форму шантажа.
– Тетя Луна по-прежнему остается моей женой, – отвечал дядя. – Когда ты начинаешь так дерзить, – добавлял он, – ты напоминаешь мне свою мать. Это разбивает мое сердце.
– Моя мать разбила твое сердце?
Изабель давно хотелось узнать, не был ли дядя влюблен в жену своего брата. На комоде в его спальне рядом с обычными студийными портретами и фотографиями тети Луны, сделанными во время отпуска, стояла в рамке фотография Корделии – немного размытая, – на которой ее мать стояла на какой-то скале под одинокой сосной и ветерок развевал ее широкую юбку в сборках с рукавами «фонариками». Белый муслин подчеркивал красивый загар ее матери, ту толику мрака, которая и составляет истинно бразильскую красоту. Ее лицо, нечеткое, чуть улыбалось, цветущие щеки блестели, а веки были слегка прикрыты, словно она прятала глаза от ослепительного солнца. Изабель украдкой рассматривала фотографию в отсутствие дяди Донашиану, пытаясь догадаться, где в это время находился ее отец. Кто заставлял ее мать смеяться и игриво опускать глаза? Даже расплывчатость изображения, казалось, была вызвана дыханием ее матери, затуманившего объектив.
Однако старые тайны, старые романы увядают и в конце концов становятся столь же неинтересными для молодежи, как и фотографии старого Рио с троллейбусами на улицах и людьми в старомодной одежде, которыми увешаны стены ресторанов, сентиментально хранящих свое прошлое.
– Она разбила сердца всех, кому довелось видеть ее, – говорил дядя Донашиану. – Посмотри на своего отца. Он так и не женился снова, оставшись ходячей шкатулкой, хранящей память о твоей матери. Изабель, ни в коем случае не подражай ему в этой глупости, которая сделала его стариком раньше времени. Прими жизнь в свои объятия. Люби многих мужчин, перед тем как придется умереть. Это пляжное отродье – только начало. Отправляйся в Европу. Стань оперной певицей.
– У меня же нет голоса.
– У Каллас тоже нет. Но у нее есть «образ».
По доброте ли душевной или случайно, но он затронул запретную тему и упомянул ее любовника.
– Кстати, о пляжных отродьях, – лениво произнесла она. – Что слышно из Сан-Паулу? Не случилось ли чего-нибудь дурного с тем пареньком, которого я столь распутно пригласила в наш общий дом? Ах, как мне не хватает нашей квартиры, дядя. Бразилиа – это ад, только в аду, наверное, не так скучно. Этот город бросили на раскаленное плоскогорье, будто яйцо на сковородку.
Утонченное эгоистичное лицо дяди Донашиану, изборожденное морщинами после многолетней погони за наслаждениями, становилось торжественным.
– Дорогая моя, мне ничего не известно о Сан-Паулу. Там ад другого сорта; это чудовищно уродливая демонстрация наших тщетных попыток превратить Бразилию в промышленную державу, подобную стране бездушных хамов к северу от экватора. Наша земля, когда-то такая зеленая и очаровательная – настоящий рай, – становится беспредельно уродливой, Изабель. Я нисколько не сожалею о том, что мне недолго осталось наблюдать это.
Вытаскивая из мундштука окурок и вставляя в него новую сигарету, он по-чахоточному закашлялся; хотя дяде было едва за сорок, он и в самом деле выглядел слегка потрепанным; Изабель впервые заметила, что обшлага его кремовых брюк засалились, а на рукаве пиджака не хватает пуговицы. Начинало сказываться отсутствие жены.
Изабель с любопытством наблюдала за братьями Леме. Рядом с дядей Донашиану ее отец выглядел еще более мелким и уродливым, похожим на безжалостного и бесцельно деловитого гнома. Тем не менее в братьях было много общего и они часто дружески шептались после обеда в библиотеке за рюмочкой бренди или высокими бокалами шоппа, пока Изабель листала альбом с репродукциями картин периода катраченто, населенных застывшими мадоннами и сморщенными младенцами Иисусами с маленькими пиписьками – какими же нудными и черствыми были изучаемые ее дисциплины, насколько действительно «прошедшими» они казались по сравнению с тем, что чувствовала она, когда была с Тристаном; или слушала Шику Бюарка, который тайком протаскивал в своих лирических песнях намеки на революцию, направленную против военных правителей; или когда смотрела по телевизору мыльные оперы, в которых актеры и актрисы играли ее сверстников. Это было настоящеевремя, взбудораженное будущим, смутным временем беспредельных возможностей. Она с любопытством наблюдала за дядей и отцом, спрашивая себя, могли ли они когда-нибудь заставить женщину испытать то же, что довелось ей испытать с Тристаном. Это казалось невозможным, и все же случались мгновения, когда двое мужчин вдруг разражались хохотом, и это тайное веселье, доступное только им одним, трещиной уходило в прошлое, в глубины их общего детства, и тогда она осознавала мужские качества братьев, их совместный почтенный заговор.
Однажды вечером, когда дядя, завершив очередной визит, улетел в Рио, ее отец, тоже собиравшийся в Боготу на четырехдневную конференцию по экономике, пригласил Изабель в кабинет. Немного смущаясь, он предложил ей на выбор бренди, белое вино, сок или таб.
– А кашасы нет? – спросила она, вспомнив хижину Урсулы, наполненную сладковатой вонью перебродившего сахарного тростника и острым запахом женщины.
Отец позволил себе высокомерно содрогнуться.
– Тогда бренди.
Он неохотно налил ей французского эликсира. Когда горлышко коньячной бутылки прекратило свои булькающие речи, он прочистил собственное горло и сказал:
– Изабель, отцовский долг обязывает меня затронуть щекотливую тему.
Все осветительные приборы в кабинете были установлены низко, чтобы удобно было читать, и в колеблющихся тенях большой лоб отца больше нависал вперед.
– Это касается моего брата. Я не мог не заметить, что между вами существует чрезвычайная привязанность и близость.
Изабель поморщилась – коньяк оказался терпким – и заметила:
– С тех пор как умерла мама, а ты утопил свою печаль в трудах и путешествиях, дядя занял твое место.
– Да, это правда. Я сожалею о том, что так получилось, и теперь мне остается лишь запоздало просить у тебя прощения. Что я могу сказать в свое оправдание? Разве лишь то, что твое присутствие причиняло мне боль, напоминая о твоей матери и о моей страсти к продолжению рода, которая привела к ее трагической гибели.
Изабель пожала плечами:
– Я уверена, отец, что ты поступил наилучшим образом. У подобной ситуации есть свои психологические преимущества. Ведь я не могла разочароваться в тебе. Каждый твой мимолетный визит в Рио, каждая неделя каникул, которую мы проводили вместе в Петрополисе, Патагонии или на Майами-Бич, были для меня разновидностью волшебства, будь ты более доступен, волшебство это скоро бы поизносилось. Детям нужно чувствовать себя привязанными, но им важно, к кому они ее испытывают. Тетя Луна относилась ко мне по-дружески, когда ее не отвлекала светская жизнь или не доводила до безумия очередная суровая диета, а кроме нее, всегда находились горничные, кухарки, монахини в школе, и все они готовы были приласкать меня, улыбнуться, сказать доброе слово. Я чувствовала, что все видят во мне драгоценного и любимого ребенка. Где-то на заднем плане, подобно мощной крепостной стене, всегда стояла твоя, папа, высокая репутация.
Отец снова позволил себе передернуть плечами. Когда он опускал веки, кожа под его глазами, пронизанная тонкой сеткой вен, дергалась, как дыхательная мембрана лягушки.
– Судя по твоим словам, детство у тебя было печальным.
– Печальное детство, – продолжила она, – пробуждает в нас желание поскорее стать взрослыми.
– Мой брат… – снова заговорил отец, но тут же осекся. – Скажи мне откровенно, хоть я и не завоевал твоего доверия. Не злоупотреблял ли мой брат когда-либо той близостью, которая возникла между вами из-за смерти твоей матери и моего честолюбия? Я хочу спросить, не пытался ли он, – отец снова заколебался, и лицо его смутно затрепетало в тени, – перешагнуть границы чисто родственных отношений… в физическом плане?
Он задел последние остатки невинности в ее душе.
Сама мысль об этом требовала столь серьезных изменений во взглядах на ее воспитание и половое созревание, что вызвала у Изабель тошноту. Она покраснела, и розовая дымка заволокла детали ее детства, оставив перед мысленным взором только квартиру в Рио, вид из ее окон на другие жилые дома и искрящуюся полоску океана вдали. Она так давно не виделась с теми, кто жил вместе с нею в этой квартире.
– Он обнимал меня, как и подобает дяде, – вспоминала она, с трудом переводя дыхание, – и объятия его становились постепенно все более церемонными и осторожными, по мере моего… взросления. Временами он заходил ко мне в комнату, чтобы поцеловать на ночь, хотя больше не приносил с собой книжки про Бабара и Тентена, чтобы почитать мне вслух, как раньше, когда я была ребенком, – он читал их так выразительно и живо! Дядя просто усаживался на стул рядом с моей кроватью и молча сидел. Он выглядел усталым, и иногда я чувствовала, что, какой бы маленькой девочкой ни была, даю ему нечто такое, чего не могла ему дать тетя Луна, хотя я и ничего не делала. Потом они разошлись, и дядя стал исчезать из дома, иногда даже на несколько ночей, а меня отправили в школу к монахиням, и мы стали встречаться реже, да и чувствовали себя не так спокойно, как раньше. Да, я любила его, а он – меня, но, по-моему, ты, отец, недооцениваешь кровь Леме, если можешь себе представить, будто твой брат способен перейти границы дозволенного. С абсолютной честностью он выполнял по отношению ко мне обязанности опекуна, навязанные, между прочим, твоими честолюбием и расстроенными чувствами.
И все же, произнося речь в защиту своего дяди и навсегда закрывая эту тему, Изабель почувствовала трепет, вспоминая детство, какие-то прикосновения, щекотку или волнение, которые память не разрешала ей вспомнить пережитое. Как страшно, подумала она, что человек не может просто расти и расширять свой опыт, а непременно должен утрачивать себя прежнего. Мы движемся во мрак, и мрак смыкается за нашей спиной.