Текст книги "Мэнсфилд-парк"
Автор книги: Джейн Остин
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
– Да, и римских императоров давно знаем, еще с Северия, – прибавила вторая кузина. – Да сколько языческих мифов, и все металлы, и металлоиды, и планеты, и знаменитых философов.
– Ну конечно, мои дорогие, но Господь наградил вас обеих замечательной памятью, а у вашей бедняжки кузины, может, и вовсе ее нет. Память бывает очень разная, как и все прочее, и потому надобно быть снисходительными к кузине, сожалеть об ее несовершенстве. И запомните, если вы такие сами умницы и так преуспеваете в ученье, вам надобно быть скромными: потому что, сколько бы вы уже ни знали, вам предстоит узнать еще куда больше.
– Да, конечно, до того, как мне исполнится семнадцать. Но я еще расскажу вам про Фанни, это так странно и так глупо. Вы знаете, она говорит, что не хочет учиться музыке и рисованию.
– Конечно, моя дорогая, это и вправду очень глупо и показывает, как основательно ей недостает способностей и стремления к самоусовершенствованию. Но если хорошенько подумать, пожалуй, так оно и лучше, потому что хотя, как вы знаете (благодаря мне), ваши папенька и маменька по доброте своей воспитывают ее вместе с вами, однако же ей вовсе нет надобности быть такой же образованной, как вы, – напротив того, гораздо желательней, чтоб в этом было некоторое отличие.
Таковы были советы, с помощью которых миссис Норрис старалась воспитать души своих племянниц; и не удивительно, что при всех их многообещающих талантах и рано приобретенных знаниях, они были вовсе лишены не столь широко распространенных склонностей к самопознанию, великодушию и смирению. Они получали превосходное воспитание, которое касалось всего, кроме их характера. Сэр Томас не знал, чего им недостает, потому что, хотя и относился к отцовским обязанностям поистине ревностно, внешне отцовскую любовь не проявлял, и его сдержанность мешала детям давать при нем волю чувствам.
Леди Бертрам не уделяла образованию дочерей ни малейшего внимания. Для подобных забот у ней не хватало времени. Нарядно одетая, она целыми днями сидела на диване и занималась каким-нибудь бесконечным рукодельем, никому не нужным и некрасивым, думая при этом все больше о своем мопсе, а не о детях, но относилась к ним очень снисходительно, если только они не докучали ей, и во всех важных делах следовала советам сэра Томаса, а в заботах помельче – своей сестры. Будь у нее больше свободного времени, чтобы посвятить его дочерям, она бы, вероятно, сочла, что в этом нет необходимости, ведь они на попечении гувернантки, и у них прекрасные учителя, чего же еще надобно. А что до Фанниной тупости в ученье, «можно только сказать, это весьма прискорбно, но иные люди и вправду тупы, так что Фанни должна стараться, не жалея сил; ничего другого тут не придумаешь; и надобно прибавить, что, кроме такой неспособности, она, леди Бертрам, не видит в бедняжке ничего плохого, к тому же девочка всегда так ловко и проворно исполняет поручения и приносит все, за чем ее ни пошлешь».
При всей своей робости и пробелах в знаниях Фанни прижилась в Мэнсфилд-парке и, постепенно привязываясь к нему все сильней, почти как к родному дому, росла не вовсе безрадостно в окружении кузенов и кузин. Мария и Джулия были не злы по натуре, и, хотя своим поведением нередко унижали Фанни, она была о себе такого невысокого мнения, что не чувствовала обиды.
Примерно в ту пору, когда она вошла в семью, леди Бертрам, из-за небольшого нездоровья и великой лености, отказалась от дома в Лондоне, где прежде проводила каждую весну, и жила теперь постоянно за городом, предоставив сэру Томасу исполнять его обязанности в парламенте и жить отныне с большим, а быть может, и с меньшим комфортом, вызванным ее отсутствием. Тем самым за городом обе мисс Бертрам продолжали упражнять память, разучивать на фортепиано дуэты и становились высокими и женственными; и их отец видел, что наружностию, поведением и достоинствами они делались такими, какими ему и хотелось их видеть. Старший сын рос беспечным расточителем и уже доставил отцу немало тревог; но от остальных детей можно было ждать только хорошего. Дочери, пока носят имя Бертрам, будут лишь способствовать его украшению, а расставшись с ним, без сомнения, соединят свое семейство с другими, столь же почтенными и родовитыми; характер же Эдмунда, отменный здравый смысл и сильно развитое чувство справедливости служили наилучшим образом к пользе, чести и счастью его самого и всех его близких. Ему предстояло стать священником.
За довольством и заботами, которые доставляли сэру Томасу собственные дети, он не забывал делать все возможное для детей миссис Прайс; он щедро помогал ей в образовании и дальнейшем устройстве сыновей, когда они достаточно подросли и пора было избрать для них постоянное поприще; и Фанни, хотя почти вовсе разлученная со своей семьей, искренне радовалась всякий раз, как слышала о любом проявлении доброты по отношению к ним, любой малости, что сулила перемены к лучшему в их положении и поведении. Однажды, всего лишь однажды за многие годы ей выпало счастье побыть с Уильямом. Остальных же она никогда не видела; казалось, никто и не думал, что она когда-нибудь опять приедет к ним, пусть даже только погостить, казалось, дома никому она не нужна; но Уильяма, вскорости после ее отъезда решившего стать моряком, перед уходом в плаванье пригласили в Нортгемптоншир провести неделю с сестрой. Горячую привязанность, проявившуюся при встрече, беспредельный восторг оттого, что они вместе, часы радостного веселья и минуты серьезных разговоров – все это можно представить; так же как бодрость и радость жизни, не оставлявшие брата даже и в последние минуты, и горе сестры, когда он уехал. По счастью, он гостил в Мэнсфилд-парке в рождественские праздники, и Фанни могла сразу же искать утешения у кузена Эдмунда; а он чудесно живописал ей, чем Уильяму предстоит заниматься сейчас и кем он станет в дальнейшем, и постепенно Фанни пришлось признать, что в их разлуке, возможно, есть кое-какой смысл. Дружба Эдмунда никогда ее не обманывала: окончание Итона и переход в Оксфорд ничуть не изменили его доброго нрава, лишь дали ему возможность чаще проявляться. Нисколько не кичась тем, что делает больше других, и нисколько не опасаясь, что делает слишком много, он неизменно и преданно пекся о благе девочки и со вниманием относился к ее чувствам, стараясь, чтобы ее достоинства были поняты и чтобы она преодолела неуверенность в себе, которая мешала им стать более очевидными; она находила у него советы, утешение и ободрение.
Все прочие мало ею интересовались, и поддержка его одного не могла приблизить к ним Фанни, однако же его внимательность была чрезвычайно важна в другом отношении: помогала совершенствовать ее ум и расширять получаемые от этого удовольствия. Он знал, что она девочка смышленая, понятливая, к тому же исполнена здравомыслия и любви к чтению, которое, должным образом направленное, уже само по себе есть образование. Мисс Ли учила ее французскому и слушала, как она читает ежедневный урок из истории; но Эдмунд рекомендовал ей книги, которые завораживали ее в часы досуга, он развивал ее вкус и поправлял ее суждения; чтение шло ей на пользу, так как Эдмунд беседовал с нею о прочитанном и благоразумной похвалою делал книгу еще привлекательнее. В ответ на его помощь Фанни любила его более всех на свете, кроме Уильяма; сердце ее принадлежало им двоим.
Глава 3
Первое важное событие в семье, смерть мистера Норриса, произошло, когда Фанни было около пятнадцати лет, и за ним неизбежно последовали перемены и новшества. Расставшись с домом приходского священника, миссис Норрис сначала переехала в Мэнсфилд-парк, а после в деревню, в скромный домик, принадлежащий сэру Томасу, и в потере мужа утешилась мыслью, что прекрасно может обойтись без него, а в сокращении своих средств – очевидною необходимостью более строгой экономии.
Приход предназначался Эдмунду, и, умри его дядюшка несколькими годами ранее, он был бы отдан кому-то из знакомых священнослужителей, чтобы перейти к Эдмунду, когда возраст позволит ему принять сан. Но расточительство Тома, предшествовавшее этому событию, было столь велико, что пришлось передать освободившееся место другому кандидату, и младший брат вынужден был расплачиваться за удовольствия старшего. Имелся и другой семейный приход, который, в сущности, придерживали для Эдмунда; но хотя благодаря сему обстоятельству совесть мучила сэра Томаса и несколько меньше, он полагал подобный выход из положения несправедливым и всячески старался внушить это убеждение старшему сыну, в надежде, что оно подействует куда более, нежели все то, что он говорил или делал прежде.
– Мне стыдно за тебя, Том, – с величайшим достоинством сказал он. – Мне стыдно за то средство, к коему я вынужден прибегнуть, и я полагаю, тебя можно пожалеть за то чувство, какое ты испытываешь сейчас по отношению к брату. На десять, двадцать, тридцать лет, а может быть, и на всю жизнь ты лишил Эдмунда более чем половины дохода, который он должен был получать. В будущем, возможно, я или ты еще сумеем обеспечить ему более высокое положение (я очень на это надеюсь); но не следует забывать, что, как ни хороша оказалась бы возможность, которую мы сумеем ему предоставить, с нашей стороны это будет лишь справедливое возмещение, на которое он, безусловно, вправе рассчитывать, и что никакая возможность не сравнится с тем преимуществом, от коего он сейчас вынужден отказаться из-за срочности твоих долгов.
Том слушал не без стыда и не без огорчения; но, постаравшись поскорее скрыться с глаз отца, он уже очень скоро с веселым эгоизмом размышлял, что, во-первых, его долг и вполовину не так велик, как у иных его приятелей, во-вторых, выговор отца прескучен, и в-третьих, будущий приходский священник, кто бы он ни был, всего вероятней, вскорости умрет.
После кончины мистера Норриса кандидат на его место, некий доктор Грант, по праву получил приход, приехал в Мэнсфилд и, оказавшись сорокапятилетним здоровяком, как будто должен был бы обмануть ожидания мистера Бертрама. Но нет, «это малый апоплексического склада, с короткой шеей, и, ежели его усердно потчуют хорошей стряпней, он не заживется на свете».
У доктора Гранта была жена лет на пятнадцать моложе, а детей не было, и соседи по обыкновению благосклонно отзывались об них как о людях почтенных и приятных.
Теперь, как надеялся сэр Томас, пришла пора свояченице принять участие в их племяннице, ибо оттого, что положение миссис Норрис изменилось, а Фанни подросла, казалось, не только исчезли причины, мешающие им жить вместе, но все самым решительным образом этому способствовало; а поскольку его собственные обстоятельства стали менее благоприятны, нежели прежде, так как в добавление к мотовству старшего сына он потерпел убытки в Вест-Индии, ему было бы желательно освободиться от затрат на ее содержание и от обязательств обеспечивать ее в будущем. Совершенно уверенный, что так оно и должно быть, сэр Томас упомянул об этом жене; и случилось так, что, когда впервые после разговора с мужем она опять об этом вспомнила, Фанни была тут же, и тетушка спокойно заметила:
– Итак, Фанни, ты нас покидаешь и будешь жить у моей сестры. Ты довольна?
Фанни так поразилась, что только и была в силах повторить слова тетушки «Покидаю вас?».
– Да, милочка, отчего ты так удивлена? Ты живешь у нас уже пять лет, а моя сестра всегда хотела взять тебя к себе, когда мистера Норриса не станет. Но ты все равно должна быть на высоте и следовать моим урокам.
Для Фанни новость была столь же неприятна, сколь и неожиданна. Она никогда не видела никакого добра от тетушки Норрис и оттого не могла ее полюбить.
– Мне так жалко будет вас покинуть, – запинаясь, сказала она.
– Уж наверно жалко, а как же иначе. Я думаю, с тех пор как ты переступила порог нашего дома, у тебя не было особых причин для огорчений.
– Надеюсь, я не была неблагодарной, тетушка, – скромно сказала Фанни.
– Нет, милочка, надеюсь, что нет. Я всегда считала тебя очень хорошей девочкой.
– И мне уже никогда тут не жить?
– Никогда, дорогая. Но у тебя, без сомнения, будет уютный дом. Да и какая тебе разница, здесь ли жить или у миссис Норрис.
Фанни вышла из комнаты с глубокой печалью на сердце; она чувствовала, что разница будет не маленькая, о жизни с тетушкой Норрис она думала безо всякого удовольствия. Едва повстречавшись с Эдмундом, она поведала ему свое горе.
– Кузен, – сказала она, – меня ждет перемена, и она меня совсем не радует. И хотя часто благодаря твоим уговорам я примирялась с тем, что поначалу было мне не по душе, на этот раз ты не сможешь меня уговорить. Мне предстоит навсегда переселиться к тетушке Норрис.
– Вот как!
– Да, тетушка Бертрам сегодня мне об этом сказала. Все уже условлено. Я должна покинуть Мэнсфилд-парк и отправиться в Белый коттедж, наверно, как только она туда переедет.
– Знаешь, Фанни, если бы тебе это не было неприятно, я бы сказал, что это превосходный план. – Нет-нет, кузен!
– Все прочее говорит в его пользу. Желая взять тебя к себе, тетушка поступает весьма благоразумно. Она выбирает друга и компаньонку как раз там, где надобно, и я рад, что ее любовь к деньгам не помешала этому. Ты будешь для нее тем, чем должна быть. Я надеюсь, это не слишком огорчает тебя, Фанни.
– Очень огорчает. Совсем мне это не по душе. Я люблю этот дом, все в этом доме. Там я ничего не полюблю. Ты же знаешь, с нею мне всегда не по себе.
– Я не стану говорить о том, как она обращалась с тобой, когда ты была маленькая. Но она так же обращалась со всеми нами, или почти так же. Она никогда не умела быть приветливой с детьми. Но теперь ты уже в таком возрасте, когда с тобой надо обращаться лучше. По-моему, она уже держится лучше, а когда ты станешь ее единственной компаньонкой, она уж непременно станет тобою дорожить.
– Никогда никто не станет мною дорожить.
– Что этому мешает?
– Все… мое положение… моя глупость… нескладность.
– Что до твоей глупости и нескладности, милая Фанни, поверь мне, нет в тебе ничего подобного, разве что ты употребляешь эти слова в неверном смысле. Нет решительно никаких причин, почему бы тобою не стали дорожить там, где тебя знают. Ты обладаешь здравым смыслом и милым нравом, и, я уверен, у тебя благодарное сердце, и на добро ты всегда пожелаешь ответить добром. Для друга и компаньонки нет на свете качеств лучше этих.
– Ты слишком добр, – сказала Фанни, краснея от такой похвалы. – Как же я сумею отблагодарить тебя за то, что ты такого хорошего мнения обо мне? Ох, кузен, если мне придется уехать, я всегда, до последней минуты жизни буду помнить твое великодушие.
– Ну, конечно, Фанни, в такой дали, как Белый коттедж, я надеюсь, ты будешь меня помнить. Ты говоришь так, будто уезжаешь за две сотни миль, а не всего лишь на другой конец парка. Ты будешь членом нашей семьи почти как до сих пор. Оба семейства будут видеться каждый Божий день. Вся разница только в том, что, живя с тетушкой, ты перестанешь оставаться в тени – и так и следует. Здесь, у нас, всегда находится кто-то, за чью спину ты можешь спрятаться, а вот у тетушки Норрис придется тебе говорить самой за себя.
– Прошу тебя, пожалуйста, не говори так!
– Я должен это сказать и говорю это с удовольствием. Миссис Норрис сейчас куда больше подходит для попечения о тебе, чем леди Бертрам. Для того, кем она действительно интересуется, она многое может сделать, такая у нее натура, и она заставит тебя по справедливости оценить твои природные достоинства.
– Мне видится все это не так, как тебе, – со вздохом сказала Фанни, – но надо бы поверить, что прав скорее ты, а не я, и я очень благодарна тебе, что ты стараешься примирить меня с неизбежным. Если бы думать, что тетушке я и вправду небезразлична, было бы восхитительно чувствовать, что для кого-то я что-то значу!.. Ведь я знаю, здесь я ни для кого ничего не значу, и однако я так люблю Мэнсфилд-парк.
– С Мэнсфилд-парком ты не расстанешься, Фанни, ты расстанешься только с домом. Ты, как и прежде, будешь вольна гулять и в парке и в саду. Даже твое привязчивое сердечко не должно пугаться такой ничтожной перемены. Ты будешь ходить по тем же дорожкам, в той же библиотеке будешь выбирать книги, тех же людей будешь встречать, на той же лошадке ездить верхом.
– Да, правда. Милый мой серый пони. Ах, кузен, как я вспомню, до чего меня пугала верховая езда, с каким страхом я слушала, когда говорили, что она пойдет мне на пользу (бывало, стоит дядюшке заговорить о лошадях, меня бросает в дрожь)… как подумаю, сколько же ты потратил усилий, чтобы урезонить меня, уговорить не бояться и убедить, что я вскоре полюблю ездить верхом, я чувствую, что ты всегда прав, и начинаю надеяться, что твои предсказанья, как всегда, окажутся верны.
– И я совершенно убежден, что жизнь с миссис Норрис так же благотворно подействует на твою душу, как верховая езда на здоровье… и вдобавок послужит к твоему счастью.
Так окончилась их беседа, и хотя она могла сослужить Фанни хорошую службу, без нее вполне можно было бы обойтись, так как тетушка Норрис вовсе не имела намерения брать Фанни к себе. При настоящем положении дел она только и думала, как бы этого избежать. Чтобы никто не ждал от нее ничего подобного, она выбрала для себя самое маленькое жилище в мэнсфилдском приходе, которое при этом не умаляло бы ее достоинства; Белый коттедж только и мог вместить ее со слугами и еще оставалась комнатка для какой-нибудь гостьи, на чем миссис Норрис особливо настаивала: при жизни мужа лишние комнаты никогда не требовались, а теперь она всякий раз непременно упоминала о необходимости такой комнаты. Однако же никакие ее предосторожности не помешали заподозрить ее в добром намерении; а, быть может, именно разговор о необходимости лишней комнаты и ввел сэра Томаса в заблуждение, заставил предположить, что комната предназначается для Фанни. Уверенность в этом вскоре прозвучала в небрежном замечании леди Бертрам при разговоре с миссис Норрис:
– Я думаю, сестра, нам теперь не к чему держать мисс Ли, раз Фанни будет жить у тебя.
Миссис Норрис даже вздрогнула.
– У меня, дорогая леди Бертрам? Что вы хотите этим сказать?
– А разве она не переедет к тебе?.. Я думала, ты уже условилась обо всем с сэром Томасом?
– Это я-то? Ничего подобного. Я и слова об этом не сказала с сэром Томасом, и он со мною тоже. Фанни будет жить со мной! У меня и в мыслях такого не было, да и ни одна душа, кто хорошо знает нас обеих, никогда б того не пожелала. Боже милостивый, да что мне с нею делать?.. Это я-то! бедная, беспомощная, одинокая вдова, ни на что не годная, сломленная несчастьями – что мне делать с пятнадцатилетней девушкой! С девушкой в ее летах, в тех самых летах, когда ото всех окружающих требуются особое внимание и заботы, и подвергаются испытанию даже самые жизнерадостные характеры. Да нет же, не мог сэр Томас и вправду ожидать от меня этого! Ведь сэр Томас мой искренний друг. Нет-нет, кто желает мне добра, нипочем не мог бы такое предложить. Как же так случилось, что сэр Томас заговорил с вами об этом?
– Право, не знаю. Наверно, он думал, что так будет лучше?
– Но что именно он сказал?.. Не мог он сказать, что желает, чтобы я взяла Фанни. Да нет же, в сердце своем не мог он этого желать.
– Нет, он только сказал, он думает, что это вполне вероятно… и я тоже так подумала. Мы оба подумали, что это будет тебе утешением. Но если тебе это не по душе, тогда и говорить больше не о чем. Фанни нам не обуза.
– Дорогая сестрица! Подумайте сами, как она может быть мне хотя каким-то утешением в моем бедственном положении? Я ведь несчастная, горькая вдова, я лишилась добрейшего, несравненного мужа, здоровье мое потеряно в уходе за ним и неустанном попечении, душевное состояние мое и того хуже, и не будет уже мне покоя на этом свете, средств моих едва хватит, чтобы жить как подобает женщине благородного сословия и не позорить памяти дорогого усопшего, – какое же мне может быть утешение, ежели я возложу на себя заботу о Фанни! Ежели б я могла пожелать этого ради себя, я нипочем не совершила бы такой несправедливости по отношению к бедняжке. Она в хороших руках, и ей это, без сомнения, на пользу. А я уж как могу должна сама справляться со своими горестями и затруднениями.
– Значит, ты не против жить совсем одна?
– Дорогая леди Бертрам, какой же еще может быть мой удел, кроме одиночества? Время от времени, я надеюсь, в моем домике погостит кто-нибудь из приятельниц, но по большей части я буду проводить свои дни в полном уединении. Только бы мне удалось сводить концы с концами, о большем я не прошу.
– Я надеюсь, сестpa, если подумать, дела твои не вовсе уж плохи. Сэр Томас говорит, у тебя будет шестьсот фунтов в год.
– Я не жалуюсь, леди Бертрам. Я знаю, мне уже нельзя жить как прежде, мне теперь следует по одежке протягивать ножки и научиться лучше хозяйничать. Прежде я вела хозяйство на слишком широкую ногу, а теперь не стану стыдиться экономить. Положение мое изменилось столь же заметно, как и доход. От несчастного мистера Норриса как от приходского священника требовалось очень много такого, чего никто не вправе ожидать от меня. Никто не представляет, сколько шло с нашего стола всяким случайным посетителям. В Белом коттедже надо будет лучше за всем присматривать. Я непременно должна жить по средствам, не то буду очень несчастна; и, признаться, я получу величайшее удовлетворение, если сумею сделать более того – к концу года отложу небольшую сумму.
– Уж конечно, сумеешь. Ты ведь всегда откладываешь, правда?
– Моя цель, леди Бертрам, быть полезной тем, кто останется после меня. Если я хочу быть богаче, так это ради ваших детей. Более мне заботиться не о ком, но мне приятно будет думать, что я сумела оставить им кое-какую малость, которая никак им не помешает.
– Ты очень добра, но не тревожься о них. Они, без сомненья, будут хорошо обеспечены. Сэр Томас об этом позаботится.
– Но ведь ежели владения на Антигуа будут приносить столь малый доход, сэр Томас окажется несколько ограничен в средствах.
– Ну, это-то скоро уладится. Сэр Томас уже написал по этому поводу.
– Что ж, леди Бертрам, – сказала миссис Норрис, собравшись уходить. – Я только могу сказать, что мое единственное желание – быть полезной вашему семейству… и ежели сэр Томас когда-нибудь опять заговорит о том, что я возьму к себе Фанни, вы сможете ему сказать, что при моем здоровье и душевном состоянии об этом не может быть и речи… к тому же у меня и места для нее не будет, ведь мне необходимо иметь комнату на случай, если кто-нибудь приедет погостить.
Леди Бертрам пересказала мужу этот разговор достаточно подробно, чтобы он мог убедиться, как сильно он ошибался относительно намерений свояченицы; и теперь та могла быть совершенно спокойна, что он ничего от нее не ждет и не позволит себе никаких намеков. Его лишь удивляло ее нежелание сделать хоть что-нибудь для племянницы, которую она первая сочла нужным взять на попечение; но поскольку она заранее позаботилась, чтобы он, как и леди Бертрам, понял, что все, чем она владеет, предназначается их семейству, он быстро примирился с некоей ее особенностью, которая, служа к выгоде и пользе их семейства, даст ему возможность лучше обеспечить Фанни самому.
Фанни вскорости стало известно, что ее страхи из-за переезда напрасны, и, узнав об этом, она так открыто, искренне обрадовалась, что это несколько утешило Эдмунда в его разочаровании из-за несбывшейся надежды на то, что, по его мнению, должно было послужить к ее вящей пользе. Миссис Норрис переехала в Белый коттедж, Гранты заняли дом приходского священника, и, когда эти события остались позади, несколько времени все в Мэнсфилде шло по-старому.
Чета Грантов, показав склонность к дружелюбию и общительности, вызвала у большинства своих новых знакомых величайшее удовлетворение. Были у них и свои недостатки, и миссис Норрис вскорости их обнаружила. Доктор Грант очень любил поесть, и ему всякий день требовались обильные обеды; а миссис Грант, вместо того чтобы умудряться потакать его пристрастию при самых скромных расходах, назначила своей кухарке почти столь же щедрое жалованье, как в Мэнсфилд-парке, и сама почти никогда не показывалась ни в кладовой, ни в кухне. Говоря о таких поводах для недовольства или о количестве сливочного масла и яиц, которые поглощались в доме нового священника, миссис Норрис была не в силах сохранять сдержанность. Кто ж, как не она, любил изобилие и гостеприимство… кто ж, как не она, терпеть не мог всяческую скаредность… в ее время приходский дом, уж конечно, никогда не испытывал недостатка во всякого рода удобствах, об нем никогда нельзя было сказать дурного слова, но то, как дом ведется сейчас, понять невозможно. Женщина с замашками аристократки в сельском приходе не к месту. Миссис Грант полезно было бы заглянуть в кладовую в Белом коттедже. Ведь кого ни спросишь, все говорят, что миссис Грант более пяти тысяч никогда и не имела.
Леди Бертрам слушала подобные обличительные речи без особого интереса. Вникать в промахи миссис Грант, несовместные с представлением о бережливой хозяйке, она не могла, но красавица в ней была жестоко оскорблена тем, что, не отличаясь привлекательной наружностью, миссис Грант так хорошо устроилась на свете, и свое удивление по этому поводу она высказывала столь же часто, хотя и не столь многословно, как миссис Норрис – свое по тому другому поводу.
С этих обсуждений не минуло и года, а в жизни семейства Бертрам произошло новое событие такой важности, что по праву должно было занять кое-какое место в мыслях и разговорах сестер. Сэр Томас счел необходимым сам отправиться на Антигуа, чтобы лучше там всем распорядиться, и взял с собою старшего сына в надежде оторвать его от дурных знакомств дома. Они покинули Англию, предполагая пробыть в отъезде год.
Необходимость сей меры из-за состояния денежных дел и надежды, что она послужит к пользе сына, примирили сэра Томаса с решением покинуть семью и препоручить дочерей в столь решающем для их развития возрасте руководству других. Он не мог полагать, что леди Бертрам способна вполне им его заменить или хотя бы надлежащим образом исполнить обязанности матери, но был достаточно уверен в бдительном внимании миссис Норрис и в рассудительности Эдмунда и потому уехал не опасаясь, что они останутся без необходимого руководства.
Леди Бертрам совсем не нравилось, что супруг ее оставил; но ее не волновали ни тревога об его безопасности, ни забота об его удобстве, поскольку была она из тех людей, которые полагают, что ни для кого, кроме них самих, не существует ничего опасного, трудного или утомительного.
В связи с этим новым событием более всех других следовало пожалеть обеих мисс Бертран; не оттого, что они огорчались, но оттого, что не испытывали огорчения. Отец не пользовался их любовью, он никогда, казалось, особенно не потворствовал их развлечениям, и его отъезд был им, к сожалению, весьма приятен. Теперь можно было забыть обо всех ограничениях; и вовсе не стремясь к удовольствию, которое сэр Томас, вероятно, им бы запретил, они тотчас почувствовали, что стали сами себе хозяйки и могут угождать любой своей прихоти. Фанни испытала такое же облегченье, как и ее кузины, и вполне это понимала, но, от природы более совестливая, полагала это неблагодарностью и искренне горевала оттого, что не горюет. Сэр Томас так много сделал для нее и для ее братьев, а теперь уехал, и может быть, никогда не вернется!.. и проводить его без единой слезинки!.. это же постыдная бесчувственность. Более того, в последнее утро он высказал надежду, что следующей зимою ока, возможно, опять увидится с Уильямом, и велел, как только станет известно, что его эскадра прибыла в Англию, написать ему и пригласить в Мэнсфилд. Какое внимание, какая доброта!.. И если бы еще, говоря так, он улыбнулся или назвал ее «милая Фанни», вся его прежняя хмурость и холодное обращение с ней были бы забыты. Но под конец сэр Томас прибавил: «Ежели Уильям и вправду приедет в Мэнсфилд, я надеюсь, он сможет убедиться, что долгие годы, пока вы не виделись, не прошли для тебя без пользы… хотя, боюсь, он заметит, что в шестнадцать лет его сестра в некоторых отношениях осталась такою же, какой была в десять», – и эти слова жестоко ее обидели. Когда сэр Томас уехал, Фанни горько плакала, вспоминая эти слова, а кузины, видя ее покрасневшие глаза, сочли ее лицемеркой.