Текст книги "Мясная лавка в Раю"
Автор книги: Джеймс Хэвок
Жанр:
Контркультура
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц)
ХЭВОК
Вначале было хуесосное зло. Потом пришла Хэвок.
Хэвок вставшая, взадсмотрящая, в сопровождении двух своих псов-потрошителей, Шкуроморда и Грудереза, в облачении лисьей ярости, с клыками, нацеленными на солнце. Она довела до блеска искусство коагуляции, окаменев, как отражение козла в обсидиане, либо, напротив, хлынув, как кариозный свет звезд над шпилями примитивной, гимнической кости, накрывшей собой людской род. Фураж для мастифов. Их бредовые губы давили мякоть греховных плодов – Смерть с тремя развращенными головами.
Беспощадны, они просочились вовнутрь сквозь сетчатые окна и двери, сквозь тонкие, будто волосы, трещины в здравом рассудке и сквозь столетия; словно импульс, словно кольчатое проклятие в крапинках пепла надежды. В ошейниках из пресвятого металла, чавкая древним корытом, ее верные псы. И Хэвок, вампирша, рыщущая по Земле, освещенной лишь снизу.
Скрытое секс-насилие и мысль об увечьях прибывают извечно; но полярные зоны сжимаются, меридианы прошиты решеткой широт, словно невод. Время есть цикл, на время которого все звезды изгнаны. И вот теперь, словно падшие кости, жнецы пришли привиденьями под праздную крышу моего чердака. Хэвок – в истоме средь крови и черных тюльпанов; Шкуроморд с Грудерезом – погибельно скалясь в гнезде из залитых грязным сиянием бедер. И я один должен их накормить.
Я – первый стражник, я же – последний. За стенами этого чердака суеверия обречены; без меня палачи превращаются в жертв. Мы склонны жить. Псы согласны лизать и кромсать еще свежих кадавров, отрытых на кладбище, пробавляясь порой потрохами абортов из мусорных баков больниц. Но она – она питается лишь живыми консервами.
Месяц за месяцем, я притаскивал Хэвок игривых подростков, парней и девчонок – без разницы. Я наблюдал их судьбу сквозь чумной свет небес: раздетые донага и прихваченные к ее странной кровати ремнями из черной кожи, они поначалу с готовностью ждут сладострастной пытки. Изо дня в день она беспощадно терзает их, возбуждая болезненной лаской, с ядом на длинном языке она шепчет им обещанья непристойных свиданий; вновь и вновь доводя их до грани оргазма, никогда – до конца. Глумясь над их воплями о свободе, их ужасно скорченными телами, она пожирает их кипящую сексуальную эктоплазму. Достаточно скоро сердце жертвы сдается. Фураж для мастифов. И я пополняю катафалк вампирши.
Летняя ночь.
Полное лунное затмение; молодежь ушла с улиц. Хэвок оголодала до смерти. Лишь один раз, сегодня, я должен дать ей поесть себя.
Я подхожу к ней, раздевшись. Комната кажется мне ароматной бойней. Шкуроморд лениво наблюдает за мной, вылизывая чей-то череп. Хэвок скрючилась в своем темном углу; глаза ее, как у обдолбанной, она смотрит в себя, как рептильная кукла. Медленно поднимаясь, она жестом велит мне надеть маску волка. Я повязываю ее вокруг головы и навзничь ложусь посреди мертвечины. В ремнях нет нужды; стражник не должен быть связан. Она раздевается.
Кожа ее – синевато-белого цвета, и когда она садится верхом на меня, ощущенье касанья шокирует льдом. Я чувствую, как язык ее вьется и вьется вокруг моего члена, который тут же твердеет, и от моего возбуждения цвет и тепло начинают втекать в ее бедра. Сквозь волчьи глазницы я вижу ее ягодицы, нависшие над моим лицом; ее пальцы с лезвиями вишневых ногтей тянутся за спину и раздвигают сии роскошные щеки, открывая отверстие ануса в толстом слое помады. Мгновенно охваченный судорожным желанием окунуть свой язык глубоко в этот красный колодец, я срываю прочь маску; в тот же момент, когда мои пальцы вцепляются в ее чресла, она извергает прямо мне в рот струю жгучей мочи, за ней сразу же следуют сгустки тяжелой жижи, воняющей, будто засохшая серная амбра. Я валюсь вновь, почти захлебнувшись, и Хэвок переворачивается ко мне лицом, вся в пару. Жужжание пойманных мух резонирует у нее за зубами. Псы ее начинают скулить, шевелясь в своем сене; стук моего своенравного сердца завершает симфонию разложения.
Возложив свои смертные руки на хищницу, я согрешил, нарушил неписаные законы; но пламя анальной похоти, печь, куда мы приносим в жертву цветы своего отвращения, может разрушить все страхи проклятья. И вот я хватаю ее лобковый курган. Вместо того, чтоб отпрянуть или ударить, Хэвок, кажется, застывает от этого преступления, разрушения наважденья, что длилось веками. В ту же секунду маньячные сферы ее бесконечной ночи блюют своими кишками на мой психический холст: кровавые лунные оттиски, надгробные камни, засеянные зубами детей, отразивших бездонное одиночество звезд, озера горячего мяса, что тянутся до горизонта, где палачи и трагические архангелы сотрясают злаченые урны навоза, языков и цветов, окрыленные черепа, светозарно парящие в выси, и ядовитые сердца в червоточинах, куда вдеты морские змеи, висящие, как погребальные бусы, над вечностью. Хэвок пропала; мы продолжаем дуэтом.
Ее пустое дыхание пахнет могилой всего живого, но соки, смочившие внутренность ее бедер, притягательны, как нектар. Я принимаюсь ласкать ее вздувшийся клитор. Возмущенные псы встают на задние лапы, бешено лают и воют, натягивая повода. Тяжелый ковер человечьих останков шевелится, оживая, манекеноподобные экскременты визжат и приплясывают по всему чердаку, кости взрываются, будто шутихи; воздух забит мельтешащими, черными, сгнившими лепестками, напившимися нимфоманских молекул. Кататония возвращается в глаза Хэвок, жар и цвет истекают из ее плоти, втекая в мою, эйфорическое увечье, укол какого-то чистого, колдовского наркотика. Корчась от ненасытной жажды экстаза и пира, я щупаю ее половые губы, забитые жирным холодным соком, пока мои пальцы не втыкаются в ее анус, втирая смазку в зияющий обод. Хэвок автоматически приседает, и яростность псов достигает крещендо, когда я вхожу в ее смерзшийся ректум. Хэвок стремглав коченеет, как севший на кол каменеющий труп; последние кванты ее энергии плавят меня. Я слышу ее окончательный вздох, древний шум, будто колокол смерти в часовне мехов, и тут же мастифы срываются с привязи.
Я жду расчлененья. Но преданные чудовища устремляются к трупу своей госпожи; Грудерез жадно гложет сладкое сало ее грудей, а Шкуроморд срывает мясистую смертную маску своими пенными, тысячелетними зубьями. Предоставляя безумью закончить свою последнюю каннибальную трапезу, я захлапываю и навек запираю засовом дверь чердачного саркофага.
Давай. Поиграй со мной.
ЯЙЦЕКЛАДБИЩЕ
Мозг Эштона был болен грязью, с центром, похожим на мертвый мясной мешок. Пятерка подлордов из воска воздела его в венерических петлях, они преломляли его пожухшие похоти сквозь этот витраж из кишок. Столетьями он висел на своих волосах над везувиальными ваннами, закативши глаза, морщины его лица открывались и закрывались, как корявые трещины в висельном дереве, еженощно насилуемом палачом, что сдуру казнил всех шлюх.
В глубинах мешка срастались виденья яиц. Эштон начал воспринимать величие собственной эволюции, уподобляя свои размышления тем прибойным валам новозвездного блеска, что вздыбливаются над поверхностью Солнца, необратимо расплескиваясь, газообразным, красным и черно-ползучим бурям автомимезиса. Будто беременный дождь, он орошал все планеты, взбивая их почву в волнистую грязь, протоплазму, с помощью коей он мог бы протявкать свою квинтэссенцию мук. Его альтер-эго висело в яйце, и сквозь трещины в скорлупе раздавались самые мерзкие песнопенья; гимны во имя уничиженья и уничтоженья женского рода, гимны во имя возвышенья свиней и поросячьего прелюбодеянья, во имя жарких свинарников и полных помоев корыт; гимны, прежде всего, в честь святого высокого Овума – матрицы всех его сумасшедших пристрастий и приговоров, ядра королевства Говна.
Таким образом Эштон и сбежал от себя, возродившись – нахохленным, психопатическим эмбрионом внутри своего яйца, пораженного лепрой и погребенного в обжигающей жиже, с огромным карманом внутри, утыканным пнями сексуальных желаний и прочими траурными плодами, исконно растущими в этой влажной, бубонной дельте. В духе всех поверженных королей, деформированных вращением времени, абсолютно все его мысли направились на вымирание и глобальную порчу.
Настал день его коронации. Не успев водрузиться на свой ниспадающий трон из прокисшего ила, Эштон начал порочный и злобный крестовый поход против женщин, выслав вперед лабиринт жадных маленьких мальчиков и существ, пролетевших сквозь Ад на коврах паутины; рыцарей яйцевидных восходов, порющих нацию самок невиданным видом щупальца. Они конструируют спиралевидный гарнизон из кровавой резни, безумья лобковых лоскутьев и спиленных скальпов, сока взорванных сексов, сочных какашек, украшенных солитерами, позвоночников, растерзанных рукой бешенства, хороводов крабовых вшей, сосков, проткнутых злыми цветами, все крепко-накрепко сковано желеобразными тросами и упаковано льдом. Изолирован своим мутным коконом, Эштон командует геноцидом в сердцевине вечной, великолепной зимы.
Из яичника он дирижирует всеми видами подлого зверства, топоча ногами от радости, когда дев прибивают гвоздями к мельницам, девушек превращают в одежду, старух набивают сосновыми шишками, а вдов заставляют дрочить зазубренными лопатками их отрытых супругов. В то время, как мерзлые катакомбы все еще резонируют их мучениями, жертвы вминаются в глину, запекаются и глазируются. Эти яркие чучела далее вешаются на веревках по всей стране. Их жалкие духи взывают к живым.
Кирка была проституткой, слышавшей голоса. Забой ее бедных сестер растравил в ней видения религиозного эротизма. В один из дней она просто взяла свои кости в охапку и вылупилась из змеи. Не будучи больше рабыней языкового давления, она повесила своих мужиков на кишках и заставила их истечь кровью; ведь так приказал ей каприз бесноватой луны. Телепатия крови дала ей способность внедряться в мозги через ауры секс-насилия. В своей шкуре ошпаренных шпилей, она внушала лишь отвращенье.
Однажды, в бесцветнейшем декабре, ее веру вознаградило святое виденье: ее собственная мамаша, сваренная вкрутую и висящая на лиственной виселице. После этого откровения Кирка пошла по миру в сандалиях из колючей проволоки и плащанице, пропитанной ее собственным калом, разрезанной на заду, как визитка, чтоб были видны цветы ее жопных стигматов.
Канонизирована невестами Эштона, она повела их, словно армию, протаптывая наносную колею через мощеные усладами оттоки; ее проход увековечивали пирамиды из мужских зубов. Ее легенда была вырезана рунами в виселичном прахе, воплощая нисхожденье Ведьмы в колеснице из костей парней. Слухи дошли до Эштона. Космический Клиторальный Концлагерь скакал прямо в сердце Яйца на вспененной, алой прибойной волне нашинкованных членов.
Ночная страна изнывает от массы странных существ. Эштон корчится между скал в обличии Говнобоя, размечая алмазными каплями грани своей страны; заклиная проказные перекрестки. В момент, когда скрежет мошеночных краг возвещает прибытие Кирки, Говнобой Эштон медленно встает, как смертоносный чертик-из-коробочки, что полосует вмазанное небо кривым пиздохлыстом. Все небеса захлапываются, будто черная книга. Водопадные вымыслы атакуют каждый квадратный дюйм кожи Кирки, впиваясь пиявками в каждый волос, вбуравливаясь в потертости. Дурные вероучения выпархивают из теней ее сисек, озаряя живот, и промежду ее полужоп доктрины всех геноцидов трамбуют мягкое мясо, татуируя в нем жесткий манифест колонизации. Стражи библейского гнева встают, мерцая в соцветье топазовых щупов; смарагды случайно трясутся сквозь мутные линзы. Эштон извлек океан из жемчужины, и Кирку отбросило комом электризованной шрамовой ткани, вздувшимся между ног, маткой, хлещущей сгустками гноя, в котором корчатся жуткие рожи.
Эштон загробно цитирует Говнозаветы, строя призраков грязи из дремлющих стрептококков – точно так же, как волк возлегает с ягненком; крутит ржущий тесак, что поет о стреноженном Эросе на китоусном баркасе, зло отражается в мреющем море, зло насмехаясь над русалочьим клитором и махинациями телепаток-креветок.
Космический Клиторальный Концлагерь рвет жгучими гейзерами мужской требухи, заливающими лагуны средь дюн какого-то сонного тропика, чьи обитатели селятся в ульях. Они кладут яйца в мозг Кирки и готовятся к Лету.
ТРОПИК СКОРПИОНА
О Тень – гуляка на преждевременных похоронах!
В своих страшных снах Джулиан видел утро в обличье козла, огромного, ориентального, с солнечными копытами, смоченными в человеческом горе, рвущегося внутрь сна, чтоб сожрать вуаль его жалкого рая. Резцы сокрушали яшмовый полог, разбрызгивая топазы, как водосточные трубы; самородки высокой галактики, медленно полыхающие в черепе спящего. Затем, когда слои слюды опадали, открыв взору Мертвую Голову на седьмой стороне игральной кости, он чувствовал трение зверских волос, тащивших его прямо в свет, как пловца, почти утонувшего в лужах заразной патоки, хлещущей из отверстий вросших внутрь рогов; голые ноги скользили и спотыкались на скате злых золотых дождей. Даже на пике полной майской луны Козлобог поднимался, как скисшее молоко, и вносил на рогах в лучезарную муку. Чуть не блюя от головокруженья, Джулиан еще раз дошатался до зеркала. Перьями из пилюль его глаз росла мысль – эта тварь должна сдохнуть!
Той ночью он спал в саду, окруженный плачущими фиалками, и ему снился праздник. Он – во главе стола, а напротив, в десяти лигах, его шестерка, старый Щелкунчик, слабо сигналящий сквозь лепестковые палисады, как судно, сгинувшее в самой заднице моря. Всевозможные виды жратвы украшают сверкающий остров из красного дерева, тянущийся между ними; отборные мандарины, соблазнительно вправленные в иссеченные обезьяньи сфинктеры, глубокие чаны с галлюциногенной овсянкой, графины с нагретым кроличьи калом, тушеные осы, большие, как груди кормилиц, свинина из Вавилона, груда питоньих оладий, впихнутых в ульи, шипящие жареными личинками, стручки кориандра, набитые веками гончих, трепещущие насекомые студни; все добро расположено так, чтоб оттенить собой главное блюдо, стоящее на треножнике чистого жадеита: деньрожденский пирог из драчливых, свинцово-сумрачных скорпионов.
Прямо над ними – полная луна мая, болтается, как безделушка на рождественской елке, серебряно-голубая космическая блевня вытекает, булькая, из ниппеля ее сиськи, истыканной звездами; холодный и сладострастный изгиб ее дырчатой кожуры вздувается на расстоянии вытянутой руки, извергая извечные ливни цветов. Джулиан, корчась от смеха, объявляет Щелкунчику о своей преднамеренной клятве калечить ветер клещами, разыскивая ребусы на ходулях и цвет мятежа по дороге, вытирая свое чело лохмотьями рваного неба. Цель же – как он настаивает – лучше врубаться в жалкие вопли тряпья на нищенских жопах; услышать в них способ растить говно на деревьях. В ответ Щелкунчик, с портками, спущенными до щиколоток в качестве предложения орхидейному вихрю попробовать все до единого блюда застолья, кричит, что его призванье – поймать в лохоловку рыжего гада, которого он с удовольствием сунет башней в камин, чтоб попроще забить очко бледножопой калеки бессчетными яйцами, сваренными вкрутую. Пихая одной рукой жратву себе в рот, другой он изображает эту зверскую таксидермию, делая паузы только затем, чтобы полировать своё вздутое брюхо, как если б оно было некой восточной, беременной лампой. Разгоряченный фантазией шестерки, юный Джулиан принимается дрыгаться под столом, лицо его лыбится в идиотской гримасе, одно веко полуприкрыто. Щелкунчик же продолжает свои блудливые корчи, пытаясь заткнуть себе жопу жирненьким мандарином. Луна вешается.
Джулиан совершенно внезапно кончает на свастику из парящих роз; мандарин пердуна-Щелкунчика, хлопнув, вылетает из его задницы и летит по дуге в венерину мухоловку, толкаем башкой, но не некого джинна, а ушлого серого ленточного червя, неварёного и пищащего так, как будто б его поперчили стрекательные деревянные клетки; и тут же с востока беспризорным кинжалом пронзает муссон.
Дальше следует острый, как бритва, треск молнии; он наводит на мысль о в щепы разбитых воротах небесного выгула. Светопадение кажется вечным. Джулиан чувствует, что вот-вот захлебнется дождем мочевины, спермы и распускающимся сияньем. Щелкунчик просвечивает насквозь. Видим только благодаря рулонам червя-калоеда, все еще вьющегося в его толстой кишке, он трясется под обеденным креслом, в то время, как Козлобог, грохоча, грядет среди пенных небес, своей собственной грубой и бородатой персоной.
Брыкаясь и фыркая, Приносящий Рассвет врезается септическими рогами прямо в полную луну Мая, копыта грозятся вломиться в праздничный стол. При каждом ударе мягкие искры вылетают из-под них, не умирая, но умножаясь и разгораясь. Джулиан лежит в полной прострации, он ослеплен, связан с ночью лишь тонкою нитью; бедный Щелкунчик вот-вот распадется. Козлобог отступает на шаг, готовясь к массированной атаке. Его расколотые глаза излучают чистые столбы света, он срывается с места и наносит подлый удар. Лунная кожура лопается; но затем, словно ртуть, она слипается снова и защемляет ему рога. Козлобог рычит в ярости, дергает головой из стороны в сторону, всхрапывая и скрежеща зубами, но, несмотря на все старания, не может высвободиться из ловушки. И задним копытом, ни хренища не видя, пропинывает деньрожденский пирог.
Безумные красные скорпионы, в смертельном согласье, вываливаются изнутри и маршируют единым строем, страшные клешни за отравленными хвостами, навстречу обидчику. Вцепляясь во влажные, слипшиеся волоски, они ползут вверх по стучащим задним ногам; наконец, один за другим, они исчезают в заднице Козлобога. Секунду спустя козел блеет от боли, так как захватчики роются у него во внутренностях, жалят жалами вены и нежные перепонки. Некоторые принимаются грызть его солнечные гонады, сооружая свеженькое гнездо, тем временем прочие вылупляются из конца его полыхающей письки, прорезая себе дорогу, как когтящие сифилиды; наполняя тщеславного донора жгучей агонией до самого мозга его козлячьих костей.
Вечность передается по кругу из чаши в чашу. Все огни Твари гаснут один за другим, потушены ползающими полпредами хаоса и кошмара. Безжалостные скорпионы начинают кромсать его алебастровое брюшко, жвалы рвут кожу, как шелк. Джулиан расслабляется с первыми теплыми, темными струями крови; даже те, у кого самый яркий нимб, носят тени в душе. Дальше валятся крупные сгустки, потом рваные органы, затем – бесконечные петли кишок, погребая его в пузырящейся тьме.
Ничего не осталось от Козлика, только сдутая, жалкая шкурка, свисающая с Королевы Планет.
Сосновая крышка захлопнулась, дав короткое эхо. Старый Щелкунчик старался-трудился, наваливая слои влажной почвы; усталыми ручками он опорожнил последнюю маленькую лопатку, навсегда отделив друг от друга солнечный свет и того, кто спит.
ВЕНЕРИН ГЛАЗ
Запертая в гробу, Лавчайлд наблюдала наружный мир, посылая туда левый глаз, Люцифера, на сверхъестественном проводе. Рыская по соседней деревне и сельской окраине, Люцифер находил и внедрялся в истоки энергии. Неисчислимые молодые любовники поддались его циклопической инквизиции; его излюбленный кайф заключался в спиральном скольжении вниз по оргазменным позвоночникам. Ему удавалось снять трещащее напряжение с мастурбирующей монахини, а потом полететь и разнежиться в жаркой жопе какой-нибудь деревенской дурочки, скачущей на дурачке. В такие моменты Лавчайлд с трудом контролировала Люцифера; с чувствами, перегруженными сим негасимым зрачком, она зачастую была вынуждена бороться, чтобы вернуть бессовестного шпиона. Когда, наконец, она вновь погружалась во тьму, крышка ее продолговатого ящика запотевала слизистым гноем, будто бы гроб тот был плотью, а она – паразитом внутри. Морда ее воняла, как молния.
Однажды, прекрасной осенней ночью, когда Люцифер пролетал по мощеным улицам – строго под газовыми фонарями, для освещения темницы хозяйки – он вдруг засек небывалую иллюминацию, проистекавшую из-за ставней закрытой лавки. Он тут же взлетел на смоленую крышу, прошел сквозь стропила и очутился на скудно меблированном чердаке. Моментально он понял со всей очевидностью, что попал в эпицентр поистине адской печи сладострастия. Шедвард, местный мясник, развлекался с девчонками из приюта сирот.
Лавчайлд наблюдает за действом весьма искривленным зрачком Люцифера. Она различает кружок голых девочек, ни одной из них нет и двенадцати, ну тринадцати лет, они валяются ничком на полу, и, видимо, лижут друг другу пизду. Мясник расселся на корточках в центре, одетый лишь в свой окровавленный фартук; гикая и лупя себя стеком по ляжке, он радостно срет в ведро с гусиным паштетом. Люцифер панорамирует комнату. Вот, на эбеновой лошадке-качалке, сидит королева сего пубертатного шабаша. Она увенчана жареной тушкой ягненка вместо тиары, закрыта вуалью из свежего сала и связок. Ее обнаженное тельце сверху донизу смазано кровью животных. Кушак из сердец покоится у нее на талии, мертвенные аорты, как юбка, болтаются вокруг таза, ребра свиньи свисают на нитках с маленьких, проткнутых кольцами грудок.
В ту же секунду Шедвард садится в седло позади, прижимает ее лицом к деревянной гриве, поднимает свой фартук и начинает тереть крайней плотью ее вдоль промежности. Сальная маска цепляется за лошадиное ухо и падает на пол. Хотя ее личико скрыто рубиновой коркой, а передача изображения глючит, Лавчайлд без труда идентифицирует личность сей кровавой кокотки.
Ее юная дочь.
Видение цепенеет и растворяется, как горелый янтарь. Лавчайлд начинает вращаться в могиле, все быстрей и быстрей, вопя и браня крышку гроба; ногти рвут в лоскуты плесневелый сатин. Она думает только о жалостном виде травмированного ребенка, об отмщении Шедварду, осквернителю; напрочь забыв сконцентрироваться на блуждающем глазе. Раскованный Люцифер ныряет в оргиастический хаос, он блаженно свистит от отверстия к стонущему отверстию, входит в титьки, яйца, мозги, сосет электричество, как орбитальная губка.
Свирепая мощь по спирали втекает в Лавчайлдову рваную психику, страшную и скорпионью, круша и терзая, как будто бы тысячи бешеных шершней впились изнутри в ее пламенный череп. Ее роднички ревут литаниями и вывернутыми наизнанку тирадами, флейты артерий врываются вспять в первобытную ночь, освещенную прыгающими оккультными костровищами, ритуальным убийством и полыхающими чучелами жнецов-королей; золотые и алые свастики вскарабкиваются на луну. Архаичные звезды взывают к фантомам, хаос высвечивает вырванные сердца в карминовых некроманских бокалах, фетиши и блестящие петли, рвы до краев наполняются магмой и серебристым говном, колдовские руины мерцают под зверски кровоточащими венами неба; это текущие вверх водопады собачьего меда в долине отрезанных языков, кричащих в экстазе.
Маленькая Микаэла первой подскочила к окну, в ужасе тыча кровавым пальцем в сторону старого кладбища. Глянув в том направлении, Шедвард узрел как бы мощные пиротехнические испытания, или облако падшей кометы, или, может быть, полыхающего святого Эльма, в ярости портящего небеса. Спектральные искры безудержно сталкивались над высоченным валом вибрирующей космической серы; тем временем сполохи буйствующих энергий пронзали копьями атмосферу; надгробные камни, как затонувшие, сверкали зажженными женскими головами под этой радугой ада.
Мяснику, суеверной душонке, часто мерещились фонарики фей, танцующие на верхушке того холма. По самые чресла завален телячьими отбивными, притиснув бусинку третьего глаза к дырке в каком-то мифическом детском заборе, он любил развалиться на разделочном блоке и представлять себе оргии лесбиянок, живущих в цветках: крохотных, бьющих хлыстами крылатых доминатрисс в комбинезонах из слизневой кожи, корчащихся на надгробных камнях, освещенных горящими лепестками, евнухов-эльфов, поднявших над ними трофеи больных, кариозных человечьих резцов; несомые теплым ветром обрывки печальной, спаленной мелодии. Слезы струились из глаз мясника, мешаясь с потокам клейкой слюны на жирненьком подбородке, он тихонько рыдал в тени мерно вращающихся, вздернутых телок, обутых в сияющие сапоги из винила.
Но этот огненный шторм, безусловно, свидетельствовал о гораздо более мощных силах; силах, которые Шедвард уже возмечтал покорить. Оставив своих девчонок, он вылетел пулей на улицу, во всю глотку вопя, чтоб поднять задремавшую деревеньку. Вскоре заспанная ватага зевак столпилась у церкви; кто-то тихо дивился на ночные огни, кто-то в страхе дрожал перед черными чарами. Взмахивая своим тесаком, словно скипетром, Шедвард принял командование, заявив, что им всем предстоит укротить секретные силы лесов; затем они, вооружившись волшебными палками пляшущего огня, бросились штурмовать клокотавшее кладбище.
Хладное пламя сгущает их вздохи в лиловый туман, повисший заколотыми скворцами в путанице визжащих, радиоактивных крестов. Земля начинает грохотать изнутри. Шедвард мысленно видит Владычицу Склепов, дрочащую трупы. Вот-вот их холодное семя вопьется лобзанием в небо, погасит поганые факелы снежной лавиной зубов ангелочков. Земля расщепляется. Лавчайд восстала из мертвых.
В саване из лучистого пепла, завывая, как ртуть, она воспаряет над Шедвардом. Черные фейерверки вылетают сквозь поры ее курящейся кожи, взметаются жутким биением крыл, скользких от сатанинского масла. Шедвард в ужасе приседает, опорожняя кишечник на красный венок из маков; Лавчайлд снижается. Вот они оба лицом к лицу. Ее правый глаз протыкает Шедварда ненавистью; Люцифер быстро втягивается внутрь из рая девчонок. Он с хлюпаньем входит в Шедвардовский рассудок, сосет электрическую энергию и ссыт ее в пустоту.
Из пустой глазницы Лавчайлд выпадает крапчатый боевой барабан, за ним валятся жирная гусиная гузка и искусственный член, выделяющий жаркую, сажную лимфу; явно показывая тот хлам, что слагает презренную суть мясника. Муравьями покрытые циферблаты вываливаются на шнурах, потом парии из свиных костей, собака в орбите коровы, восьмияйца в восьмимошонках, когтепыль, каверны внутри котенка, вымыслы из часовни треснувших черепов-бриллиантов, два заводных моряка, гром, висящий с крюка, кожаные колокола, срезанные с варёных птичьих рабов, ярко-красный мед в тюрьме головы, замочные скважины, груди из кобальтовых заклинаний, корабль крысиных кошмаров, кубки коричневых слез под украшенным блестками деревом и складчатокрылый купидоний колпак с орхидеями; рушась на кладбище, будто разбитые и разбросанные игрушки в неоновой детской.
Отмстив, Лавчайлд опять впала в гниль. Это был конец Шедварда; все его волосы выпали, и остаток дней он нечленораздельно мычал.