Текст книги "Мясная лавка в Раю"
Автор книги: Джеймс Хэвок
Жанр:
Контркультура
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)
РЫЖЕРОЖ И ЩЕЛКУНЧИК
Щелкунчик был Рыжерожевым мальчиком-побегунчиком. Порой Рыжерож посылал Щелкунчика в лес чудес, надрать рыжиков к ужину. Если Щелкунчик приносил в дом поганки, Рыжерож жестоко порол его жопу роскошными локонами своих рыжих волос, обрамлявших рыжую рожу. Поганки кушать нельзя. Однажды Рыжерож испек пирог с поганками и послал его своему врагу – ведьме по имени Каргажо Пойваду. Но Каргажо Пойваду поставила посылку на стол остывать, и ее кот Пухомуд взял и слопал пирог. Пухомуда вывернуло наизнанку, так ему обожгло кишки.
ПРЕСТУПЛЕНИЯ ПРОТИВ РЫЖЕРОЖА
Внутренний двор Рыжезамка был жутко оживлен; борцы уже сошлись, матч начался, большущая толпа ржала, жуя гнилые сливы; Троллей Бутс, узник замка, вошел в клинч с Джонни-Медовым-Краником; прямо у ринга стояли Щелкунчик и его подлизунчик Пачкуха.
"Спорим, старый Рыжерож опять поперся в лес чудес по свои долбанные грыжики", – цинично прощелкал Щелкунчик. – "Я так и вижу эту рыжую жопу в траве-мураве, он ползет на карачках, его рыжий вонючий хвост болтается в воздухе".
"И он ржет рыжим ржавым огнем сквозь свое жирное рыжее рыло".
"И шипы протыкают бесстыжие рыжие зыркалки".
"И вороны клюют и блюют в его рыжие шамкалки".
"И уховертки ввернулись в рыжие ушки на рыжей макушке".
Троллей Бутс жестко вышвырнул Джонни-Медового-Краника с ринга – прямо в рыжую рвоту.
ЗОЛОТО РЫЖЕРОЖА
Лорд Рыжерож имел вшивую рыжую гриву – как у лживого зверя; и, в натуре, Щелкунчик частенько встречал его в рыжем лесу-чудесу – Рыжерож подло ползал на ржачных карачках, задрав свою рыжую жопу, и вынюхивал ржавую почву, как выживший из умишка Нахуйдоносер. «Рыжерож ебанулся», – ласково щелкал Щелкунчик. Рыжерож же в натуре считал, что может унюхать, где растут мандрагоры. Мандрагоры – это такие вкусные корешки, похожие на людишек.
Каргажо Пойваду, та – тоже туда же: любила рвать и мариновать мандрагоры. Она их держала в мензурках, и если они, придурки, не слушались, она поджигала под мензуркой спиртовку (чертовка), чтоб они прыгали – ножками дрыгали.
У Каргажо Пойваду еще была жуткая мазь – от нее деревенские олухи очумевали, и, сморщившись, перлись в замочные скважины – и большущие банки со скиснувшим сливовым соком.
Однажды две шестерки Рыжерожа, Стенополз и Птицедав, пошли в лес чудес – подслушать пиздеж поганок. Когда они, с превеликим трудом, дотащились до дома тем вечером, на них было жутко смотреть: бедняга Стенополз был вывернут наизнанку, а Птицедав представлял собой просто башку, из-под которой торчали две мощные ступни. "Это все Каргажо Пойваду", – прокрякал последний, косясь снизу вверх на Щелкунчика, – "Каргажо Пойваду совершила сей грязный поступок". Щелкунчик решил было выпнуть урода за крепостные валы, будто мячик для регби, но передумал, глумливо оскалился и произнес свысока: "Все крахмал, Птицедав, я прикажу Троллей Бутсу исправить твой ростик на дыбе. А что до тебя, Стенополз – соберись, да и все".
НИКАКИХ ОРЕШКОВ РЫЖЕРОЖУ
В Рыжемире был Предрыждественский День.
"Разыщите мне наиушлейших шестерок", – приказал Рыжерож; "Злобушку, Дровоссука, старпера Пачкуху, Недорохля, Малыша-Опарыша, Гадюшку Клизмуса, Гняву, Гвоздиллу, Пидора Пенку, Боливара-Блевара и Ферди Брюггера. Пошлите их в лес чудес, пусть поищут орешков к моему Рыждественскому Чаебитью".
Щелкунчик прогнулся и отправил шестерок.
Спустя два часа Пачкуха приперся обратно – один и с пустыми клешнями.
"В чем дело?" – прощелкал Щелкунчик.
"Ну, это…" – промямлил Пачкуха, – "В лесу-чудесу было десять щелей, в которых лежали орешки на донышке. Злобушка, Дровоссук, Недорохль, Малыш-Опарыш, Гадюшка Клизмус, Гнява, Гвоздилла, Пидор Пенка, Боливар-Блевар и Ферди Брюггер втиснулись в эти десять щелей, чтоб надыбать орешков к Рыжерожеву Чаебитью, но застряли внутри и задохлись на месте".
"Ну и что ты решил предпринять?"
"Я рванул оттудова так, что протезы дымятся".
"Если бы ты был орешком, я разгрыз бы тебя и подал тебя на стол Рыжерожу", – грозно гаркнул Щелкунчик и щелкнул железными жвалами.
ЧУ! СЛЫШИШЬ? АНГЕЛ-РЫЖЕРОЖ ПОЕТ!
Однажды Рыжерож проснулся ржанним утром и с прискорбьем открыл, что, пока он храпел, Каргажо Пойваду подло сперла его рыжерылую рожу. Он не смог посмотреться в зеркало, ибо сраная ведьма сперла и рыжие бельма, но дрожащие рыжие пальцы сказали ему, что вместо лица у него теперь – просто ровный лоскут рыжей кожи. Рыжерож хотел кликнуть Щелкунчика, но не смог завизжать – Каргажо Пойваду сперла и рыжий рот. Он услышал лишь только, как что-то рыгнуло в его рыжей глотке, будто пернула рыба в воде. И, поскольку шершавая шлюха сперла и рыжее рыло, Рыжерож не унюхал, какую рвотную вонь источал скисший сливовый сок, каковым Каргажо Пойваду наблевала на лордову наволочку.
К счастью, Щелкунчик – старичок-побегунчик – вскоре притопал, чтоб подать Рыжерожу его ржачный завтрак: рыжую селедку и рыжий мармелад на ржавых ржаных солдатиках. "Ничаво-ничаво, Лорд Рыжерож", – щелкнул он, – "Не пужайтеся так. Я добуду вам новую рыжую рожу."
И Щелкунчик понесся в свою кладовую, где выращивал для Рыжерожа запасную рыжую рожу из клочков рыжей кожи, остававшейся на краях Рыжерожевой ванны – ибо знал про все подлые трюки Каргажо Пойваду.
"Ну и странная же у вас, у людёв, порой рожа бывает", – прощелкал Щелкунчик, наклеив хозяину новую рожу.
"Я тебе сейчас врежу в твою", – ответствовал Рыжерож новехоньким рыжим ртом.
ПЫРНУТЬ РЫЖЕРОЖА
«Пырнуть меня можно лишь рыжим пером», – так говорил Рыжерож. Щелкунчик, Рыжерожев подлизунчик, пошел в лес чудес по кроличий кал, и в лесу-чудесу напоролся на парочку Смоляных Лялек, про прозвищу Пыхтячья Отбивнушка и Бумажья Черепушка.
Пыхтячья Отбивнушка перла Бумажью Черепушку на кресле-каталке из злобных деревяшек с ножами на колесах, и вопила на всю опушку: "Свечной нагар, орешки и опарыши – гребите на берег, гребаные ублюдки!"
Это было смертное богохульство, ибо только лишь Лорд Рыжерож имел привилегию произносить вслух сии святые слова в Рыжемире. Щелкунчик взял под арест поганых похабников, и теперь они оба сидели в колодках в сырых казематах Рыжерожева Замка.
"Слушай сюда, Пыхтячья Отбивнушка", – сказал Лорд Рыжерож, – "Я только что смыл твою сестру в унитаз. Ну а что до тебя, Бумажья Черепушка – ты, кажется, зовешься Смоляная Лялька?"
НОЧЬ РЫЖЕРОЖА
В один прекрасный день, Добрый Король Гландоглот и его Первая Шестерка Мальчик-Бакланщик нанесли визит в Рыжемир. Лорд Рыжерож приготовил в их честь банкет, состоявший из соней-мышей, запеченных в сере из ушей, шестисот мозгов фламинго, пострадавших от подков, сосисок из акульих писек, верблюжьих пяток и тысячи жирных ласок, и в ту же прекрасную ночь они все уселись за стол.
"Мне не нравятся ласки" – сказал Мальчик-Бакланщик.
РЫЖЕРОЖ НЮХНУЛ ПОРОХУ
Лорд Рыжерож был без ума от зверушек. У него было целое стадо рыжрафов, он держал их в конюшне и кормил только сахарной пудрой. Когда у рыжрафов выпали зубья, Лорд Рыжерож их собрал и засунул себе под подушку.
Наутро Щелкунчик нашел Рыжерожа в постели – тот был весь издырявлен копытами, на него капал дождик сквозь дырки на потолке.
"Ангел-хранитель рыжрафовых зубьев не помещается в моей спальне", – горько сказал Рыжерож.
РЫЖЕРОЖ ЗНАЕТ
«Я знаю», – сказал Рыжерож.
БЕЛЫЙ ЧЕРЕП
Книга Миссона
Глава Первая
ГРЯЗЬ водопадами, черви в грязи, в каждом черве первичный слизень будущей жизни. Миллион лет один дождь. Затем солнце утверждает свою тиранию, испаряя все океаны, рыбы бросаются на берег, чтоб, корчась на брюхе, отрастить члены, стряхнуть чешую и покрыться шерстью, пока земная кора скрежещет, трещит и лопается, эякулируя колоннами магмы. Города громоздятся на бедроке хищничества, копуляции и убийства. Каждый порт есть врата огня, сквозь которые должен пройти любой, кто ищет свою настоящую, древнюю родословную.
Я населяю кольцо миров, непохожее на кольцо, а потому поддаюсь всяким формам атомного принужденья, экуменических для епархии бледного эвагинатора. Рожденный слиянием черных зефиров, донесенный напившимся лунного света шпангоутом от Марсельских сетей до лучезарных заливов, где я плавал как дух безымянный; и у безводного склепа земли наш балласт соляных эмбрионов откатился вдоль киля к корме, днище било по кремневой гальке, перлини петлями висли над ониксовыми люками, молния вшила сапфирные трещины в капюшоны.
Кости коров текли по крысиным каналам, личинки, очищенные от дерьма вороными чайками. Колокольни пронзали нависшие тучи, стерегли переулки, в которых матросы, фламандцы и португальцы, вгоняли горячую сперму кулаками в зобы. Неаполь. Все крысы отстали.
В Риме бурлил пурпурный армагеддон; за папскими стенами – нищие, трясущие кубки с зубами; слепые собаки сосали обрубки, ребра торчали из шкур, домовые мочились на вагинальные губы мамаш, умоляющих карканьем об облегченьи, сгоняя мух, полных крови. Златые врата не впустили меня, но ночью я пришел вновь и вымолвил имя болезни теней.
Мой осутаненный гид, что принес мне мощи Гальвани, завернутые в муслин, пахал факелом лабиринты, покуда мы не спустились до алтаря. Здесь рубины распространяли заразу. Клир вылизывал деньгооких шлюх медвежьей божбой, бриллиантовый норковый мех и кларет рябили под головнями, пальцы в кольцах вонзали серебристые стебли распятий в благовонные ректумы, затем шпоры голых мертвых нищенствующих монахов притопали к краю медвежьей ямы. Треск костей между вспененных челюстей, стоны и плюющие угли, жадно сосущие губы в помаде на членах священников завели меня вглубь палат, легкие, полные семени, дыма, слюны, крови, меха и кала блевали, пока я хватал свой приз, тот, которому царствовать в нашем трюме чудес.
К счастью, я сумел обмануть охрану и вынести его в кулаке, завалился в кабак, где с трехголовым утробным плодом, голым под моим боком, я пил, чтоб изгнать грехи, до которых унизились мои злые глаза. Я понял, что шестнадцать лет жизни провел исключительно в кратковременных остановках; первой, когда-то, стала эта проклятая коса, последней – привидения-рифы, темные и холодные, как могилы. Ночной океан даровал мне свое утешенье. На суше огонь и солнце чертей обжигали меня, прах, развеянный человечьими псами. Религия была лишь уздой на тех немощных, что обитали в адах, которые возмечтали объять, голод с чумой оплетали шипами их кости, покуда в роскошных соборах оргии вязли в разнузданном отвращеньи. Никто не мог назвать мое имя, никто не мог бросить мне вызов без кровавой отдачи. Брат-эмбрион и пиво стали моей вероломной формой.
Некто Караччоли подсел за столик, представившись служкой, ставшим священником и до известных границ некромантом, и сквозь радугу дыма и оленьего жира проступила собачья вавилонская башня, оттиск шлюшьей ладони на свежем навозе в винно-красной соломе, веер куриных перьев с его богохульствами. Мертвецы, поведал он мне, никогда не лгут, и потому их кости приоткрывают правду. Мой пресвятой хозяин был содомитом, алтарь его окружали головы мулов, плевавшиеся опарышами, в то время как он разрывал жопу служкам; когда же служки кончались, он посылал за уличными торговцами и наслаждался поносными корками, глазировавшими их костлявые ляжки. Я наблюдал, как он ссыт в их открытые рты, пока свечи из жира младенцев горели и глаза мулов гноились в отрубленных черепах. На кладбище было чище, чем там, его обитатели были полностью автономны в безветренных океанах гумуса.
Потом он вытащил из-под сутаны берцовую кость, бросил ее крутиться на дерево, и туда, куда она указала, мы бросились вместе с вином и утробным плодом, псы с проститутками по пятам, и нашли тропу назад до Неаполя, пока выла луна.
В двух днях пути от Ливорно два судна прорезали небо, темное как свинец, и, когда они зашли к нам с кормы, мы увидели флаг саллинских пиратов, ниггерски-черный, украшенный кругом из похабных костей. Один корабль подтянулся к правому борту, жерла вспыхнули в сумерках, и малокалиберные пушечные ядра, раскаленные докрасна, испарили визжащие брызги; большинство на излете отскочило от корпуса, а одно проскакало по юту и оторвало голень Жану Брокэру, который подвел Викторию ближе, стирая шарниры штурвала; затем все пятнадцать пушек с нашего правого борта снесли негодяев в море.
Но тут абордажные крючья вцепились в наш левый борт, два носа с грохотом бились, вздымаясь и опускаясь; над головой нависли пугающие созвездия. Сперва мы подумали, что стервятники – в масках; но сумерки и пистолетный дым отступили, выдав морских прокаженных с лицами, напрочь сгноенными сифилисом и гангреной, ампутантов с крюками, когтями и ножнами из металла, в штанах, разорванных вдоль промежности, чтобы рак простаты дышал свежим воздухом. Короткая перестрелка – и мы навалились на них, причитавших, как свиньи, фригидный туман повис арабесками, и хотя кое-кто из нас полег клочьями, мы их всех порубили в капусту. Их капитан был голландцем, с бородой, полной вшей-говноедов и туго намотанной на папильотки крысиных хвостов и человеческих пальцев; вбив носок сапога ему в таз, я буравил лезвием его ребра, пока они не обрушились в Ад, как сосульки; кишки его расползлись по шипящей палубе, и он с язвенной руганью присягнул водяным, что шатаются в дюнах у порта Эрколь. На последнем пальце его последней руки – кольцо-печатка из арктического топаза, с гравировкой из космических символов, грязных ракообразных, образованных звездами, чьи нелепые чучела были насечены на каждой фасетке изделия.
Это было чумное судно с падальной палубой. Сбросив ломами крышки с бочек для дождевой воды, мы обнаружили, что они нашпигованы головами, на сморщенной коже были наколоты знаки, нагло заимствованные из некой соленой алхимии. Такелаж был покрыт наростами скелетовидных нетопырей, на каждом узле развевались гирлянды отрубленных рук, терявшиеся в слепоте. Три трупа, лишенные лиц, вращались над нами, свисая с нок-рей на веревках, кончавшихся сломанной шеей, одеты в пробитую саблей и чайками засранную парчу каперов-англичан. Везде ссали крысы.
Караччоли, нянча мушкетные раны, одним глазом глянул внутрь трюма, захлопнул все люки и с помощью Жана Бесаса облил все, что можно, смолой и разбрызгал огонь. Колония прокаженных, сказал он, с червями в бумажной коже, черные стойла поноса, вставшие на дыбы, жующие то, что крысы оставили от попугаев и обезьян, а посредине – гранитная печка, в которую кто-то плевался костями людей, галерея, где черепа едят черепа, а дьяволы забирают отставших. В эту черную пятницу парус наш облобызала чума, смерть стала нашим кормчим.
Засим он взялся вместе со всеми рубить канаты, и, когда судна расстались, качаясь, я вздернул на крюк их корабельную шлюху, горбатую шавку, чье бельмоглазое рыло с торчащими бивнями бросило свиноподобную тень на палубу. Я приказал матросам выпотрошить горгулью и распять на носу, чтоб дубилась ветром и солью, покуда корабль чумы горит жертвенным пламенем, медленно превращаясь в пепельную спираль. Ни звука не донеслось с вельбота, лишь вздох отхаркнулся вовнутрь, а потом мачты рухнули. Солнце вскипело от трансфинитного зверства вне поля нашего зренья, когда мы взяли курс на Мартинику сквозь оранжевые буруны.
Еженощно бранясь с полубака, в который он впился, как в сатанинскую кафедру, вздыбленную на мертвом малиновом небе, Караччоли опутал команду заклятьями адского пламени и пенной накипью анархии и измены. Пока матросы передавали по кругу бутыль, звездные конфигурации складывались в нашу пользу, а паруса вздувались от знойного воздуха, веющего из Гондураса, я обедал под палубой с грязной кожей Лемюэля Баррета, лисоголовым парнем из Кларкенуэлла, и гигантскими ободранными костями Дэна Кайануса, вырытыми на Дублинском кладбище безымянными воскресителями, перевезенными на корабле в Холихед, а затем на телеге в сам Девонпорт, где их погрузили на фрахтовый бриг, потопленный нами в Кадисе. Там была также целая половая труба, сшитая из влагалищ сестер Чалкёрст, залитая твердой молассой, и человеческий торс, что Томас Швейкер повесил в меду, с плавниками морского котика вместо конечностей. Принцем сей королевской семьи был призрак-младенец, чьи шесть бледных глаз, ныне ссохшихся, некогда дергались в спазме по приказу Гальвани; теперь они стали прахом, и прах был во рту у всех, кто плыл на Виктории.
На пятнадцатую ночь чернь восстала, море стало эбеновым зеркалом в раме из кружев крадущихся кольев света, Караччоли божился, что дельфины, сопровождавшие нас к земле, были воскресшими душами моряков, утонувших когда-то в нездешних водоворотах. Громовые фигуры или белый огонь, барабаны дождя или битый рассудок, сказал он, тайфуны и водопады вредителей или плавучие льдины несущие скорпионов, явитесь аннигилировать гримасу религии; убийцы свободы хотят нашу шкуру со времен колыбели и свечи которые они зажигают в полночь приговорили волка к смерти от голода. Похороны часов уже здесь.
Жан Бесас произнес, Мятеж, с ручейками шрамов вокруг его горла.
Нет, еще круче. Я есть дерьмо Христово.
Какие-то вокативы бросились за борт, другие заглохли в палубном иле, Бесас объявил итальянца нашим пророком, пурпурный морской туман закутал Фурре в энигму, покуда тот кричал петухом. Упившись ромовым пуншем, Ле Тондю потерял всякий стыд, с глазами, упертыми в зону, где голосили козлиные головы. Будто бы негативность отсутствующей страны окисляла наш компас, криво забросив нас в цирк-шапито заблудившихся душ, которые тралили ночные валы, налагая забвенье на смертную мысль вплоть до первой пульсации оплодотворенья.
Потом грянул вахтенный колокол. Капитан Фурбен со своим помощником вышли на палубы, медники со смолой проецируют силуэты на серый холст, матросы мертвецки пьяны и не отражают туманности, кои какими-то древними импульсами тянут огромных, безумных левиафанов на глубине двадцати саженей.
За пятьсот лиг до Мартиники день изрыгнул киноварный свет, в напластованьях которого оба борта окутало тленье. Первое же ядро пробило Фурбена и разорвало его пополам, мертвые искры на палубе и цветные дымы – то был Винчелси, английский военный корабль с сорока пушками, жутко светающий по левому борту. Делая поровну узлов, оба судна мертво встали на якорь и раскочегарили канонаду. Спустя пятнадцать минут наш второй капитан и три его лейтенанта валялись в Аду; владелец нашего судна хотел было выпустить жалобный флаг, но пистолет Караччоли прочистил ему башку, бедлам сладкой крови и белых мозгов окрестил полотнище. Мы не сдадимся.
Промеж кораблей расцвел алый пролив, взбаламучен огромными белыми акулами, рвавшими и пилившими безногие торсы, кусавшими в ярости якорные цепи и бревна, снимавшими с пенистой океанской менструхи отдельные кисти, кишки и ступни, и резко нырявшими в беспросветную абсолютность. Чайки парили, клевали кровавые комья, кружили на крыльях, подбитых свирепыми пулями. Я вдруг увидел, как Жан Брокэр слетел с поста рулевого, и как в тот момент, когда он вломился в скользкую дрянь, беременная королева акул восстала из склепа кораллов, с человеческим мясом на каждом резце и размолотой головой англичанина в центре шарнира чудовищных челюстей, которые смяли Брокэра, тысячелетия опустошений в ее глазах закодированы посекундно. Я готов клясться: он умер, смеясь как дитя.
Спустя три часа Винчелси накрылся, бочонки с порохом воспламенились от искры, титан затонул за одну минуту. Мы опустили ялик на бурные воды, взрезали носом валы в лоскутах обгорелой от пороха и обгрызенной кожи, окровавленных перьев и разломанных досок, брамсели спутались с такелажем, уже волочившим члены и внутренности, один из марселей вздулся и хлюпал от липких лент скотобойни. Единственным выжившим был лейтенант, так что мы уложили его в каюте нашего мертвого лейтенанта с акульей культей ноги; его пробрала лихорадка, и он рассказал нам свернувшимися слогами о дрогах, везомых сворами раков в морозные дыры по ту сторону солнца. На следующий день вся каюта воняла отравленным страхом, и, умирая, он вскочил, как от грома, с фантомными кляксами вместо глаз, ужасно крича от боли, с которой морские черви буравили его голень в кисломолочной люльке акульего брюха, когда она разродилась тысячью алчных детенышей в тысяче саженей под уровнем моря.
Пока его труп, завернутый мумией в конфискованный драный флаг Соединенного Королевства, засовывали в рундук, я вгляделся в дугу облаков, где сверкали и двигались лица демонов, угрожая разрухой. Графитное море расширилось до бесконечности, опийной и литургической. От этой амниотической сцены рассудок мой конвульсивно сжался, охвачен виденьями королевы акул, узревши свое проклятие в урагане ее неутолимого голода, но чувствуя стимул исследовать бездны ее собора в поисках тайных опочивален. Глаза ее были глазами моей мамаши.
Той ночью прилив вздыбил водные смерчи, сосущее небо затмилось от ветра, который когда-то выпорол сгнившие костяки Билли Брэнди и его молодцов, болтавшихся в Гавани Казней, потом распахал океанскую мертвую гладь, набирая скорость за долгие дни и недели, удвоился в Индии, где укрыл солнце за линзой гнойного меда, сквасивши козье молоко прямо в вымени, а теперь выдохся и завалил нас лавиной виселичного мяса и отвратительных, одутловатых опарышей. Тот, кто поймал их губами, выблевал все свои ромовые кишки, остальные пытались их вычесать пальцами прямо из сальных косиц и кудрявых бород, сапоги топотали, все бросились к помпам, чтоб смыть эту белую чуму в бушевавшее море. Луна была полной и ледяной, и висела, макая свой нижний край. Откуда-то с севера выплыл горестный гимн китов, нашел антифонию в наших трюмах, выжег наше отчаяние.
С Мартиники виселица манит нас пальцем, горячий ошейник и кат; чтоб овладеть своей собственной смертью, нам надо заполнить летальное зеркало океана, увидеть белые черепа своих глаз. Отныне мы поплывем как один, и избранный править будет равно служить. Так говорил Караччоли, купаясь в прохладном милосердье рассвета, и, узрев свою автократию, команда возликовала, а я, кто скорей бы дал содрать с себя кожу, чем согласился таскать с собой имя – это ужасное клеймо человека – выбрал слово Миссон своим боевым псевдонимом, и объявил без всяких обиняков, что Миссон есть фантазм и галлюцинация в скованных разумах псов, что охотились в древних тундрах, где почва блевала фигурами из кипящего камня, сражаясь с лавовым небом, проклятым кожаными крылами, паучьими жвалами, гейзерами змеевидной серы.
Ле Тондю, ныне ставший военным советником, вздумал поднять черный флаг, как если б мы были каким-то кортежем грачей, эмиссарами из седьмого Ада.
Мы не оденем лик смерти, сказал я, не убоимся печальных Саргассов. Отныне нок-рея, киль и кат объявляются ветхой рухлядью, ибо никто боле не согрешит против братьев своих, а вы и есть эти братья, и мы накормим врагов. Те, что пляшут под дудку своих цепей, вольны звать нас пиратами, но флаг наш будет из чистой слоновой кости, и слово СВОБОДА будет нашито на нем чистым золотом. Наше бдение абортирует рабство, высветлит тусклость людских сердец. Этой ночью мы бьемся на берегу Испании.
Всем были розданы опийные трубки, многие, развалясь в гамаках, мычали в мечтах о закопанном громе и океанских щедротах в аркадах, мерцающих серебристым туманом, все прочие переплелись, словно плотский ковер, сверля жопные дыры, забитые жеваной лимфой дешевого табака, сося головки хуев со вшами под крайнею плотью, кровавая бойня в их мыслях и сперма в щелях их зубов. Караччоли стянул свою рясу, и Жан Бесас, чьи голые плечи были опутаны арканами шрамов, иглой и чернилами выколол на его руке орхидеи, молнии и волков, а падший священник тем временем декламировал гимны огня и содома. Его пророчества канули в прошлое; мы дрейфовали вне времени, вне богов, вне вины, без рабов и хозяев, сквозь горящую дымку, покуда солнца кровоточили над землями запада, и звездные пояса связали нас золотым заветом.