Текст книги "Пойте, неупокоенные, пойте"
Автор книги: Джесмин Уорд
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Я люблю тебя, Джоджо. Почему ты заставляешь меня, Джоджо? Джоджо! Брат! Брат.
Я слышал ее.
Я несколько часов пытаюсь заснуть, но не могу. Остается только лежать и слушать дыхание Кайлы. За окном, где-то далеко в темной чаще леса, лает собака. Прерывистый звук, полный злости и острых зубов. В основе всего страх. Когда я был младше, я хотел щенка. Я просил Па, но он сказал, что с тех пор, как работал в Парчмане, не может завести собаку. Он рассказал, что пытался, когда его выпустили. Однако каждая из собак, что он заводил, дворняг или гончих, умирала уже в первый год. Когда он был в Парчмане, рассказывал Па, с тех пор как он начал работать с гончими, которых тюрьма использовала для преследования беглецов, единственным, что он чувствовал, когда ел, ходил или проваливался в сон, был запах собачьего дерьма. И слышал он лишь собак – их визги, вой и лай, их жажду крови. Па говорил, что пытался приучить Ричи работать с собаками, чтобы вытащить его с полей, но у него не вышло. Я закрываю глаза и представляю Па, сидящего на высоком стуле в углу комнаты. С прямой спиной и кряжистыми руками, он рассказывает мне истории, чтобы я поскорее заснул.
Был один из тех дней, когда солнце палит так сильно, что кажется, будто оно выворачивает тебя наизнанку и ты просто горишь. Тяжелый день. Здесь-то все по-другому: у нас постоянно дует ветер с воды, и это облегчает жизнь. А там, на севере, такого нет – там только бесконечные поля, деревья низкие, листьев мало, хорошей тени не сыщешь, и все, что есть на свете, сгибается под тяжестью этого солнца: мужчины, женщины, мулы, все, что есть живого под Богом. Вот в такой день пацан сломал свою мотыгу.
Я не думаю, что он нарочно. Он был худосочный, мельче тебя, я уже говорил тебе об этом, так что он, должно быть, ударил ей о камень или надавил на мотыгу как-то не так, и вот как вышло. Кинни заставил меня гонять собак по полям, работать над их обонянием. Я обходил поле Ричи, когда увидел, как он идет с двумя обломками в руках, просто таща рукоятку по земле, оставляя за собой след, ведущий к полосе деревьев. Погонщик, который задавал темп работы на весь день, что-то вроде надсмотрщика, увидел Ричи. Он сидел на своем муле, смотрел пацану в спину и становился все более и более злым, словно змея, собирающаяся напасть. Я стал обходить поле так, чтобы подойти поближе к Ричи, и зашипел на него.
– Подыми рукоятку, пацан. Погонщик смотрит прямо на тебя, – сказал я.
– Он все одно меня будет бить, – сказал Ричи, но рукоятку поднял.
– Кто так сказал?
– Он и сказал.
Глаза у парня бегали, хоть он и шел так, будто не боялся. Следы, что я видел на нем, когда он только пришел в Парчман, говорили мне о том, что он знал, что такое, когда тебя бьют – мама ремнем с тяжелой пряжкой или какой-то мужик. Но я знал, что мальчик не был готов к кнуту. Я знал, что он не был готов к Черной Энни.
Я был прав. Солнце село, и после ужина сержант привязал его к столбам, установленным на краю лагеря. Там было так жарко, что казалось, будто солнце еще не зашло, и пацан лежал там, разведя в стороны руки и ноги на земле, привязанный к столбам. Когда кнут щелкнул в воздухе и ударил по его спине, он вскрикнул, словно щенок. Завизжал громко-громко. И все продолжал визжать. Вопил оглушительно от каждого удара, выгибаясь от земли, поворачивая голову, будто хотел взглянуть на небо. Кричал, как тонущая собака. Когда его развязали, его спина была вся в крови, все семь разрезов зияли, как на разделанной рыбе, и сержант приказал мне позаботиться о нем. Так что я привел его в порядок, пока он лежал и блевал, не поднимая лица из грязи. Я не велел ему остановиться. Сержант дал ему один день на выздоровление, но когда его вернули обратно в поле, удары на его спине и близко еще не успели зажить, и через рубашку сочилась кровь.
Я почти слышу Па в сумеречной комнате, которая кажется влажной и душной из-за горячей воды, которую я пустил, чтобы не было слышно блевавшей Кайлы и чтобы убрать после нее. Он усаживается поудобнее, опираясь на локти, и его голос поднимается из темноты, словно дым. Я отодвигаю волосы Кайлы с ее головы; она потеет. Всякий раз, когда Па рассказывал, как били Ричи, он рассказывал мне и о Кинни, его начальнике, отвечавшем за охотничьих собак, который сбежал на следующий день после того, как отделали спину Ричи.
Кинни Вагнер совершил свой последний побег в тот день. Это было в 1948 году. Просто вышел прямо через главные ворота Парчмана с пулеметом, который украл из оружейной. Главный смотритель был просто в ярости.
– Я буду выглядеть дураком, – сказал он, – если позволю этому засранцу сбежать в третий раз. Хочешь сохранить свою работу – молись, чтоб он тебе попался. Спускай собак, – сказал он сержанту.
Сержант посмотрел на меня, и я взял лучших из стаи: Топора, Рыжего, Заточку и Луну – имена им всем сам Кинни и дал, – и спустил их, и они стали рыскать. Но собаки не хотели выслеживать человека, который их кормил, того, кто к ним первым прикоснулся, того, кто их вырастил. Продолжали медленно и печально ходить кругами, петляя между призрачными деревьями под тяжелым небом, а я следовал за ними, отчетливо видя следы Кинни, но замедляясь из-за животных. В конце дня мне пришлось вернуться и сообщить сержанту, что собаки не могут найти своего хозяина.
Он с еще двумя сержантами и группой доверенных стрелков вышел со мной на следующий день, и все повторилось один в один. Гончие чуяли этого ублюдка, которого считали папой. Не могли напасть на него, потому что, когда они засыпали, он снился им, его большие красные руки и серый рот. Вонь, которая исходила от него из-за пота, была им также дорога, как запах ушей их матерей.
Вижу, что Леони не спала ночью. Она не заходила в комнату, а музыка утром все еще играет на стереосистеме Ала на кухне, и все трое выглядят помятыми: их одежда, их волосы, их лица. Леони смотрит на пустое кресло напротив себя и потому не замечает, как я вхожу в комнату с Кайлой на руках, ее голова лежит у меня на плече. Обычно она бы попросила дог (ей нравится есть хотдоги на завтрак) или указала бы на улицу и, потянув меня за руку, произнесла бы Па. Но я проснулся от того, что она касалась моей щеки, прямо под глазом, и выглядела при этом очень серьезной, не улыбаясь. Ее маленькая ручка казалась тлеющей головней, все еще пышущей жаром. Как только я вхожу в кухню, Кайла начинает тихо бормотать что-то мне в шею. Я поглаживаю ее по спине, и Леони наконец замечает нас.
– На плите каша, – говорит она.
Все трое пьют кофе, черный и крепкий.
– Она опять блевала?
– Нет, – говорю я.
Леони снова смотрит на пустое кресло.
– Но она вся горит.
Леони кивает, но не смотрит на меня. Она смотрит на кресло. Поднимает брови так, будто кто-то сказал нечто удивительное, но Ал и Мисти наклоняются друг к другу, бормочут что-то, шепчутся. Леони не участвует в их разговоре. Я подхожу к кастрюле и вижу овсянку, прикипевшую к стенкам, подгоревшую на краях и густую посередине, явно холодную.
– Ну что, поехали за твоим хахалем, – говорит Мисти, и все встают.
– Но они ведь не поели, – говорит Ал. – Они, верно, голодны.
– Я не голоден, – говорю я и чувствую во рту вкус старой жвачки, сжеванной в кашу.
Я решил, что съем немного украденной еды на заднем сиденье по дороге в тюрьму, чтобы умаслить недовольный желудок. Может, часть скормлю Кайле, если та позволит. Она горит у меня на руках, ее шея соприкасается с моей, ее маленький подбородок впивается в мою ключицу. Ее ноги свисают, безжизненные, как у туши на крюке.
– Поехали за твоим отцом, – говорит Леони.
Тюрьма представляет собой ряд невысоких бетонных зданий и рассекающие поля ограждения с колючей проволокой. Дорога тянется вдаль и некоторое время ведет нас к заключенным здесь людям. Никаких других знаков, ничего нет на полях: ни коров, ни свиней, ни кур. Только пробиваются стебельки травы, но и те выглядят карликовыми, словно никогда не вырастут. Зато в небе вьется большая стая птиц, ныряет и порхает с грацией морской медузы. Я смотрю на птиц, пока Кайла нежно мурлычет мне на ухо, пока мы проезжаем мимо очередного старого деревянного знака с надписью Добро пожаловать в Парчман, штат Миссисипи. А потом мимо рекламы кока-колы. Но к тому времени, как мы выходим из машины на стоянке, птицы уже улетают на север, за горизонт. Я слышу обрывки их беседы, хор голосов и жалею, что не могу почувствовать их волнение, радость взлета, покачивания в потоках воздуха в голубом небе, большого полета, возвращения домой. Я же чувствую лишь какой-то плотный ком внутри, тяжелый, как молоток.
Когда мы подходим к самой тюрьме, Леони и Мисти записывают наши имена в книгу посещений, а затем нас всех отводят в комнату с желтыми стенами из шлакоблоков. Мисти следует за охранником в дверь, расположенную в дальнем углу комнаты, где садимся в ожидании Майкла за стол с низкими скамейками мы. Стол такой, какие используют для пикников, но здесь нет еды и нет пледа, а над нами – белый пористый потолок вместо неба. Леони растирает руки, хотя здесь тепло, даже теплее, чем на улице. Кажется, здесь нет кондиционера. Она наклоняется вперед, потирает глаза, откидывает волосы с лица, и на секунду я вижу в ней Па, его плоский лоб, нос, щеки. Молоток во мне крутится, а потом Леони хмурится, и волосы падают обратно на лоб, и вот она снова просто Леони, и Кайла опять хнычет, и мне хочется домой.
– Сок, – просит Кайла.
Я смотрю на Леони, задавая немой вопрос: поднятые брови, широкие глаза, хмурый вид. Леони качает головой.
– Придется потерпеть.
Она протягивает руку к Кайле, проводит пальцами по ее затылку, но Кайла уворачивается и прячется у меня на груди, прижимается носом к моей рубашке, пытаясь увернуться от руки Леони. Я так пристально смотрю на нахмуренное лицо Леони, что даже не замечаю Майкла, когда тот появляется с двумя охранниками по бокам, которые останавливаются у двери и пропускают его; дверь открывается и громко захлопывается, и вот он уже стоит перед нами. Майкл здесь.
– Детка, – говорит он.
Я знаю, что он обращается не ко мне и не к Кайле, а только к Леони, потому что именно она опускает руку и поворачивается, и именно она, встав на негнущиеся ноги, подходит к нему, и именно ее он обнимает, его руки сплетаются, как перекрученная простынь, вокруг нее, все теснее и теснее, пока они не становятся почти что одним целым, одним человеком вместо двух. Он больше и крепче, чем я его запомнил, когда его забирали полицейские. Они оба дрожат и так тихо говорят друг с другом, что я не могу услышать их, шепчутся и дрожат, словно деревья на ветру Майкла оформляют быстрее, чем я думал. Возможно, он заполнил все нужные бумажки заранее. Мисти все еще в другой комнате, разговаривает с Бишопом, но Майкл говорит: Я больше не могу оставаться здесь ни минуты. Пойдем. И вот уже мы снова выходим на слабый весенний свет. Леони и Майкл держат друг друга за талию. Когда мы возвращаемся на стоянку, они останавливаются и начинают целоваться, влажными открытыми ртами, их языки скользят по лицам друг друга. Он выглядит совсем иначе, чем когда уезжал, но в глубине души он все тот же Майкл, в шее, в руках, разминающих спину Леони так, как Ма обычно разминала печенье. Кайла указывает на поля, покрытые туманом, и зовет: Джоджо. Я прохожу вместе с ней на другую сторону стоянки, ближе к полям.
– Что ты видишь, Кайла? – спрашиваю я.
– Всех птичек, – говорит она и кашляет.
Я смотрю на поля, но не вижу птиц. Я прищуриваюсь, и на секунду мне предстают согнувшиеся в поясе мужчины, их целые ряды, они ковыряются в земле, словно огромная стая ворон, приземлившихся, копошащихся клювами и ищущих жуков в земле. Один, ниже остальных, разгибается и смотрит прямо на меня.
– Видишь птичку? – спрашивает Кайла и кладет голову мне на плечо.
Я моргаю, и мужчины исчезают – остается лишь туман, клубящийся над бесконечно простирающимися полями, и тут же я слышу рассказ Па, последнюю часть истории про это место, которую он согласен мне поведать.
После того как сержант избил Ричи, я сказал тому: “Тебе надо ухаживать за спиной”. Положил ему на спину чистые тряпки, а потом поменял их из запасов, предназначенных для собак. Тугими полосками перевязал вокруг его груди. Его кожа была горячей и мокрой.
– Слишком много грязи, – сказал Ричи.
Его зубы стучали, так что слова выходили с запинками.
– Она повсюду. На полях. Не только на моей спине, Рив. Она во рту, так что я ничего не чувствую на вкус, и в ушах, так что я почти ничего не слышу, и в носу, в носу и в горле, так что я едва могу дышать.
Тогда он с трудом перевел дыхание и выбежал из палатки, где разместили нашу группу доверенных стрелков, и его вырвало в грязь, и я снова вспомнил, насколько он еще мал, у него еще даже не все взрослые зубы прорезались.
– Мне снится грязь. Снится, что я ем ее огромной длинной серебряной ложкой. Снится, что, когда я глотаю, она попадает не туда, в мои легкие. Весь день в полях – у меня болит голова. Меня все бьет и бьет дрожь.
Я прикоснулся к его узкой спине, надавил на одну из ран, чтобы проверить, выйдет ли гной, и понять, нет ли заражения – может, именно из-за этого у него была лихорадка и озноб. Но выделилось немного прозрачной жидкости, да и все. “Что-то здесь не так”, подумал я про себя, но мальчик стоял на карачках в грязи над своей блевотиной, прислушиваясь к доверенным стрелкам, окликающим друг друга на патруле. Он покачал головой так, как будто я задал ему вопрос, влево-вправо, влево-вправо. А потом сказал: “Я иду домой”.
– Видишь птичек? – спрашивает Кайла.
– Да, Кайла, вижу, – отвечаю я ей.
– Все птички улетают, – говорит Кайла, а затем наклоняется вперед и обеими руками гладит меня по лицу, и на секунду мне кажется, что она собирается сказать мне нечто потрясающее, какую-то тайну, нечто, ведомое лишь одному Господу Богу.
– Животик, – жалуется она, – Джоджо, животик болит.
Я глажу ее по спине.
– Еще не успел как следует с вами поздороваться, – раздается голос.
Я оборачиваюсь и вижу Майкла. Он смотрит на Кайлу.
– Привет, – говорит он.
Кайла напрягается, сжимает меня своими маленькими ногами, хватает меня за оба уха и тянет.
– Нет, – говорит она.
– Я твой папа, Микаэла, – говорит Майкл.
Кайла прячет лицо у меня в изгибе шее и начинает дрожать, и я чувствую ее дрожь, как маленькие сотрясения в собственном животе. Майкл опускает руки. Я пожимаю плечами, смотрю мимо его лица, чисто выбритого и бледного, с фиолетовыми кругами под глазами и солнечным ожогом высоко на лбу. У него глаза Кайлы. Леони стоит за ним, отпускает его руку, чтобы обнять его за талию. Он закидывает руку ей за спину и нежно гладит ее.
– Ей надо привыкнуть к тебе, – говорю я.
– Знаю, – отвечает он.
Когда мы возвращаемся к машине, Леони достает свой небольшой переносной холодильник и раздает сэндвичи, которые, должно быть, приготовил адвокат, пока мы с Кайлой спали. Сэндвичи с серым хлебом, плотно усыпанным орехами, с большими кусками пахучего сыра и тонкими ломтиками индейки. Я ем свой так быстро, что мне становится трудно дышать, и я начинаю икать, глотая большие куски, которые застревают у меня в горле. Леони хмурится на меня, но говорит именно Майкл.
– Не торопись, сынок.
Он произносит это с такой легкостью. Сынок. Его рука лежит на спинке пассажирского сиденья, он обхватывает ею шею Леони, массирует ее, нежно сжимая. Вроде того как Ма держала меня за шею, когда мы ходили в продуктовый магазин, когда я был маленьким и мы бродили вдвоем между стеллажами. Если я слишком возбуждался, например, когда мы подходили к кассе и я видел конфеты, она сжимала мне шею. Не слишком сильно. Ровно настолько, чтобы хватило напомнить мне, что мы в магазине, среди кучи белых людей, и что мне нужно соблюдать приличия. И тогда: она была позади меня, со мной, любила меня. Прямо здесь.
Если бы меня не мучила икота, я бы косился на Майкла, но икота такая сильная, что я не могу дышать. Я думаю о Ричи и гадаю, испытывал ли он такое в этих запыленных полях. Как они, должно быть, расстилались перед ним до самого края земли, как это место, должно быть, казалось ему бесконечным. Но даже когда я глотаю, пытаясь проглотить еду и вздохнуть свободнее, и еще один приступ икоты сотрясает меня, я понимаю, что этому мальчику, верно, было сильно хуже.
Начинается дождь, настолько легкий, что ощущается как мягкие брызги из пульверизатора, воздух становится белым, и все кажется каким-то расплывчатым. Я хочу еще один сэндвич, но там, где сидела Мисти, теперь сидит и медленно ест свой сэндвич Майкл, отрывая кусочки, прежде чем отправлять их в рот. Я слышал, как Па говорил про эту его привычку, когда тот только переехал к нам: Майк ест так, как будто эта еда его недостойна, – сказал он Ма. Она тогда покачала головой и вскрыла еще один орех пекан, вынула ядрышко. Мы сидели рядом на кресле-качалке на веранде. Я все еще так голоден, что могу прямо сейчас представить вкус этого пекана, горечь мелкой пыли вокруг ореха, но сам он при этом влажный и сладкий. Ма знала, что я их подворовывал, но закрывала на это глаза. В пакете остался только один сэндвич от адвоката, а Мисти еще не съела свой, так что я сглатываю.
– У нас есть вода? – спрашиваю я.
Леони передает мне бутылку воды, которую, должно быть, дал ей адвокат. На толстом прозрачном пластике нарисованы горы. Вода теплая, но мне так хочется пить, и горло так забито, что это уже не важно. Икота наконец стихает.
– Твоя сестра доела? – спрашивает Леони.
Кайла заснула в своем детском кресле, которое мне пришлось переставить на середину заднего сиденья. Мисти вернулась, и теперь, когда в машине Майкл, она сидит со мной. У Кайлы в руке половина сэндвича, пальцы сжимаются вокруг него крепко. Ее голова наклонилась назад, нос вспотел, а кудряшки склеиваются. Я вытаскиваю сэндвич из ее руки и доедаю, хоть местами он и влажный от ее рта.
– Большую часть, да, – отвечаю я.
– По виду ей уже гораздо лучше, – говорит Леони, но она лжет.
Кайла не выглядит гораздо лучше. Может быть, чуть-чуть, но не сильно.
– Так и знала, что ежевика сработает.
– С ней что-то не так? Она больна? – спрашивает Майкл.
Его рука перестает двигаться, и он оборачивается, чтобы посмотреть на нас. Я перестаю жевать. В сером туманном свете и в тесной машине его глаза выглядят ярко-зелеными, зелеными, как деревья, выпускающие новые весенние листья. Леони выглядит разочарованной тем, что он перестал гладить ее, и наклоняется через сиденье к нему.
– Видно, просто какой-то желудочный вирус. Или укачало. Я дала ей одно из маминых средств. Ей уже лучше.
– Ты уверена, детка? – Майкл внимательно смотрит на Кайлу, и я глотаю последний кусочек ее сэндвича. – Мне кажется, она все еще какая-то желтоватая.
Леони издает небольшой полусмешок и машет в сторону Кайлы.
– Конечно, она желтая. Она же наша малышка.
И Леони смеется, хоть это и не похоже на смех. В нем нет счастья – только сухой воздух и жесткая красная глина, на которой трава не растет. Она поворачивается и смотрит в переднее стекло, покрытое останками насекомых, так что даже не видит, как Кайла вздрагивает, как ее глаза расширяются и ее рвет коричневым и желтым, с кусочками. Рвота летит у нее изо рта, разбрызгиваясь по задней части переднего сиденья, по маленьким ножкам Кайлы, по ее красно-белой футболке со смурфиками и по мне, пока я вытаскиваю ее из детского сиденья и сажаю к себе на колени.
– Все будет в порядке, Кайла, все будет хорошо, – говорю я.
– Я думала, вы ей что-то дали от этого, – говорит Мисти.
– Детка, я же говорю, ей плохо, – говорит Майкл.
– Твоюжгребануюмать, – бормочет Леони, и худощавый темнокожий мальчик с неровным афро и длинной шеей стоит с моей стороны машины, смотрит на Кайлу, а потом переводит взгляд на меня. Кайла плачет и скулит.
– Птичка, птичка, – говорит она.
Мальчик наклоняется к окну и расплывается по краям. Он говорит: Я иду домой.
Глава 6
Ричи
Это мальчик Ривера. Я это знаю. Я почувствовал его запах сразу же, как только он ступил на поля, как только этот маленький красный помятый автомобиль свернул на стоянку. Трава прощебетала и завыла вокруг, когда я пошел по этому запаху к нему, к темноволосому кудрявому мальчику на заднем сиденье. Даже если бы на нем не было запаха разлагающихся листьев, превращающихся в грязь на дне реки, аромата глубокой долины, переполненной водой, отложениями и скелетами мертвых существ – крабов, рыб, змей и креветок, я бы все равно узнал в нем ребенка Ривера по его внешности. Острый нос. Глаза темные, как дно болота. Длинные и прямые кости, как у Ривера – неукротимые, как можжевельник. Это точно ребенок Ривера.
Когда он возвращается в машину и я заявляю о себе, я вновь убеждаюсь в этом. Вижу это в том, как он держит маленькую больную золотистую девочку: словно думает, что сможет свернуться вокруг нее, превратить свои кости и плоть в здание, в котором сможет защитить ее от взрослых, от огромной необъятности неба, от просторов травянистой земли, усеянной могилами. Он защищает так, как защищает Ривер. Я хочу сказать ему: Парень, у тебя не выйдет. Но молчу.
Вместо этого я прижимаюсь и сажусь на пол машины.
Вначале я проснулся среди молодых сосен пасмурным днем. Я не мог вспомнить, как оказался там, на сосновых иголках, мягких и острых, как волосы кабана. Там не было ни тепла, ни холода. Ходить было что плавать в чуть теплой мутной воде. Я ходил кругами. Не знаю, почему я оставался в этом месте, почему каждый раз, когда я доходил до края поросли, до места, где сосны становились выше, округлялись и темнели, увитые зелеными колючими ветками, я поворачивал обратно. В тот нескончаемый день я смотрел на качавшиеся верхушки деревьев и пытался вспомнить, как я здесь оказался. Кем я был до этого места, до этой тихой и странной обители. Но у меня не выходило. Поэтому, увидев белую змею, толстую и длинную, как моя рука, выползавшую из теней под деревьями, я опустился на колени перед Ней.
Ты здесь, сказала Она.
Иглы впивались мне в колени.
Ты хочешь уйти? спросила Она.
Я пожал плечами.
Я могу забрать тебя, сказала Она. Но ты должен этого захотеть.
Куда? спросил я. Звук собственного голоса удивил меня.
Вверх и прочь, сказала Она. И вокруг.
Зачем?
Тебе кое-что нужно увидеть, сказала Она.
Она подняла свою белую голову и закачалась, и медленно, как масло, растворяющееся в воде, ее чешуя становилась черной, ряд за рядом, пока не стала цвета пространства между звездами.
Маленькие пальцы выросли из ее боков и превратились в крылья, два идеальных черных чешуйчатых крыла. Две когтистые лапы прорезались снизу и вонзились в землю, а хвост сократился до веера. Теперь это была птица, но не птица. Без перьев. Вся в черной чешуе. Чешуйчатая птица. Рогатый гриф.
Она вспорхнула и приземлилась на вершине самой молодой сосны, где взъерошилась и прокаркала, звук отозвался сыростью в этом тихом месте.
Приди, сказала Она. Встань.
Я встал. Одна из ее чешуек отсоединилась и легко, как перо, опустилась на землю.
Подними ее. Держи, сказала Она. И сможешь летать.
Я сжал чешуйку в пальцах. Она была размером с центовую монетку. Она жгла мне ладонь. Я встал на носки, и вдруг я больше не стоял на земле. Я парил в воздухе. Я последовал за крылатой рептилией. Вверх, вверх и наружу. В бурный поток неба.
Летать было что плыть по бурной реке. Птица была то у самого моего плеча, то лишь крохотным пятном на горизонте, а иногда короной усаживалась мне на голову. Я развел руки и ноги в стороны и почувствовал, как смех поднимается во мне, но он угас в горле. Потому что я вспомнил прошлое. Я вспомнил себя валяющимся на земле, окруженным сутулыми мужчинами, а рядом стоял подросток, вытянувшись во весь рост, как тень. Ривер. Ривер, который стоял там, пока мужчины терзали мою спину, пока я рыдал и блевал, и земля подо мной превращалась в грязь. Я чувствовал его рядом, знал, что он подхватит меня, когда меня отпустят. Мои кости казались тонкими, как иглы, а легкие – бесполезными. Он понес меня в свою койку, и его забота запульсировала в моей груди чем-то мягким и трепетным, как медуза. Это было мое сердце. Он – мой старший брат. Он – мой отец.
Я прервал свой полет, и воспоминание опустило меня на землю. Птица закричала от возмущения. Я приземлился в поле с бесконечными рядами хлопка, увидел согбенных и копошащихся мужчин, похожих на маленьких раков-отшельников, они наклонялись и собирали хлопок. Увидел других мужчин, ходящих вокруг них с ружьями. Увидел здания, скучившиеся на краях поля, другие поля, вплоть до самого горизонта. Птица пролетела низко над головами мужчин. Они исчезли. Это было то место, где я работал. Вот здесь меня били. Здесь Ривер защищал меня. Птица упала на землю, опустила клюв в черную землю, и я вспомнил свое имя: Ричи. Я вспомнил название места: тюрьма Парчман. И я вспомнил имя человека: Ривер Ред. А затем я упал, нырнул в землю, и земля расступилась, как морская волна. Я зарылся в нее с головой. Желая, чтобы темная рука земли обняла меня. Желая не видеть больше людей наверху.
Не видеть воспоминаний. Но они все равно вернулись. Меня не стало, а потом я появился снова. Чешуйка жгла руку. Я спал и просыпался, вставал, пробирался через тюремные поля, прятался в бараках, смотрел в лица людей. Пытался найти Ривера. Его там не было. Люди уходили, возвращались и снова уходили. Приходили новые. Я зарывался, спал и просыпался в молочном свете, мое время измерялось прохождением мимо всех этих черных лиц и вращением земли, пока чешуйчатая птица не вернулась и не повела меня к машине, к сидевшему на заднем сиденье мальчику, моему ровеснику. Джоджо.
Я хочу сказать мальчику, что знаю мужчину, от которого он появился на свет. Что я знал его раньше, этого мальчика. Что я знал его, когда он еще звался Ривер Ред. Боевики называли его Ривером, потому что так его назвали мама и папа, и говорили, что он тек через все, как река, через бурелом и пни в чаще, через бури и солнцепек. Но “Ред” добавили местные, потому что это был его цвет: цвет красной глины на берегу реки.
Джоджо столько всего не знает. Я мог бы рассказать ему так много историй. История обо мне самом и о Парчмане, такая, какой ее рассказывал Ривер, была что потрепанная рубашка, истершаяся до ниток: форма правильная, но детали стерлись. Я мог бы залатать эти дыры. Сделать рубашку снова новой, кроме нижней части. Кроме конца. Но я мог бы рассказать мальчику то, что знаю о Ривере и собаках. Когда надзиратель и сержант сказали Риверу, что он будет ответственным за собак после того, как Кинни сбежал, он принял новость спокойно, словно ему было все равно, чем заниматься. Когда Ривера назначили главным по собакам, я слышал, что люди об этом говорили, особенно кое-кто из старожилов: говорили, что все погонщики собак всегда были старше и всегда были белыми, всегда на их памяти. Хотя некоторые из этих белых мужчин были как Кинни – беглецы, которых отправили обратно в Парчман после того, как поймали во время побега или после того, как они убивали, насиловали или калечили, но сержант все равно выбирал их для обучения собак. Если у них был хоть какой-то талант к этому, они получали эту работу. Даже если они были склонны к побегам, даже если они творили ужасные вещи как внутри, так и вне Парчмана, поводки оказывались именно в их руках. И хотя они были страшными, опасными белыми, старожилы все равно возмущались еще больше, когда узнали, что собачником будет Рив. Им не нравилось, что собак отдали Риву. Это что-то новенькое, – говорили они, – чтобы черный стал доверенным, с ружьем. Говорили: Это тоже неестественно, но таков уж Парчман. Но было что-то странное в том, чтобы цветной управлял собаками; это было неправильно. Неприязнь между собаками и черными была испокон веков: они были заклятыми врагами – рабы бежали от слюнявых гончих, заключенные пытались от них ускользнуть.
Но у Ривера были особые отношения с животными. Сержант это заметил. Ему было плевать, что Ривер не смог заставить гончих выслеживать Кинни. Сержант знал, что другого белого заключенного, который мог бы справиться с этими собаками, нет, поэтому Ривер был лучшим, кто мог выучить их, поддерживать их боевой дух. Собаки обожали Ривера. Они становились томными и глупыми, когда он подходил. Я видел это, потому что Ривер попросил перевести меня с полей к нему, чтобы я ему помогал. Он видел, как больно мне было после порки. Он подумал, что, если оставить меня наедине с моим отчаянием и медленно заживающей спиной, я сделаю какую-нибудь глупость. Ты умный, – сказал он. – Маленький и быстрый. Сказал сержанту, что в полях я пропадаю даром.
Но у меня не было такого таланта к обращению с собаками, как у Ривера. Думаю, часть меня их ненавидела и боялась. И они это чувствовали. Собаки не превращались в глупых щенков рядом со мной. Их хвосты становились жесткими, спины выпрямлялись, и они замирали. Встретив Рива темным утром, они подпрыгивали и лаяли, но, завидев меня, они обращались в камень. Ривер протягивал руки к собакам, словно был священником, а они – его паствой. Они затихали, слушая его, хотя он ничего не говорил. Было что-то благоговейное в том, как они замирали все разом в голубом свете рассвета. Но когда я протягивал им свою руку, как велел Рив, и ждал, чтобы они привыкли к моему запаху, чтобы они меня услышали, они лишь рычали и клацали зубами. Рив говорил: Терпение, Ричи. Все будет. Но я сомневался. Даже несмотря на то, что собаки ненавидели меня, и я вставал, когда солнце было лишь слабым блеском на краю неба, и проводил весь день, таская воду и еду и гоняясь за этими псами, я все равно был счастливее, чем раньше, мне было почти нормально. Я знаю, что Ривер не говорил об этом Джоджо, потому что я никогда не рассказывал Риверу о том, что, когда я бежал, мне казалось, что воздух подхватывал меня. Казалось, ветер может поднять меня и подбросить в воздух, вытащить из паршивых загонов для собак, из иссеченных полосами полей, прочь от боевиков и доверенных стрелков, и от сержанта – прямо в небо. Что он унесет меня. Когда я лежал на койке ночью, а Ривер очищал мои раны, эти моменты мерцали вокруг меня, как светлячки в темноте. Я ловил их в руках и прижимал к себе, эти золотистые горсти света, прежде чем проглотить их.
Я бы сказал Джоджо вот что: Там не было места надежде.
Потом стало еще хуже, когда в Парчман вернули Свинорыла. Его звали так, потому что он был здоровенным и бледным, как свинья трехсот фунтов весом. Его челюсть была абсолютно квадратная. Рот у него был длинной тонкой линией. У него была жуткая свиная челюсть. Он был убийцей. Все это знали. Однажды он уже сбежал из Парчмана, но затем совершил еще одно преступление: застрелил или заколол кого-то, и его вернули назад. Вот что должен был сделать белый человек, чтобы вернуться в Парчман, даже если оказывался на свободе после побега: белый человек должен был убить. Свинорыл много убивал, но когда он вернулся, надзиратель поставил его над собаками, над Ривом. Он сказал: “Ненормально цветному управлять собаками. Цветной не может управлять, потому что в нем нет таких навыков”. Он сказал: “Черномазый может быть только рабом”.



























