Текст книги "Страсть"
Автор книги: Дженет Уинтерсон
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 9 страниц)
– Бей в мякоть, Анри, как портовые!
Я схватил нож и вонзил его в мягкий бок. Повар откатился в сторону, я ударил его в живот и услышал, как нож пробил кишки. Клинок разозлился, что его вырвали из плоти, и я снова всадил его в тело, разжиревшее от долгих лет сытой жизни. Тело, вскормленное гусятиной и вспоенное кларетом, вскоре обмякло. Моя рубашка промокла от крови. Вилланель стащила его с меня – вернее, стащила наполовину, и я встал, твердо держась на ногах. Попросил Вилланель помочь перевернуть его; при этом она не спускала с меня глаз.
Когда мы перевалили повара окровавленным брюхом вверх, я разорвал крахмальную рубашку и посмотрел на его грудь. Такая же белая и безволосая, как плоть святых. Неужели святые и демоны так похожи? Соски у него – такие же, как губы.
– Вилланель, ты говорила, что у него нет сердца. Сейчас увидим.
Она выставила было руку, но я уже вспорол кожу своим серебряным дружком, таким охочим до крови. Вырезал в нужном месте треугольник и сунул в дыру руку – словно вынимал сердцевину из яблока.
У него было сердце.
– Вилланель, оно тебе нужно?
Она покачала головой и заплакала. Я никогда не видел ее в слезах – ни в ту лютую зиму, ни когда умирал наш друг. Ни в пасти униженья, ни когда она рассказывала о нем. Но теперь она плакала, и я обнял ее, уронив сердце между нами, и рассказал о принцессе, чьи слезы становились драгоценными камнями.
– Я испачкал тебе одежду, – сказал я, заметив на ней пятна крови. Посмотри на мои руки.
Она кивнула, а окровавленный кусок синего мяса лежал между нами.
– Анри, нам нужно отогнать лодки.
Но в борьбе мы потеряли оба своих весла и одно его. Она обхватила меня за голову, словно взвешивая ее, а потом крепко взяла за подбородок.
– Сиди спокойно. Ты сделал все, что мог. Теперь моя очередь.
Я сел, уронил голову в колени и уставился на дно лодки, залитое кровью. Мои ноги покоились в крови.
Повар лежал лицом вверх, не сводя глаз с Господа.
Лодки двинулись. Его гондола скользнула вперед первой; моя двинулась следом на буксире – так мальчишки связывают на пруду свои кораблики.
Мы плыли. Куда?
Я резко поднял голову и увидел Вилланель – спиной ко мне, она перекинула канат через плечо и шла по воде, таща за собой наши гондолы.
Ее сапоги аккуратно лежали на дне лодки. Ее волосы были распущены.
Я в красном лесу, и она вела меня домой.
СКАЛА
Говорят, что мертвые молчат. Говорят, нем как могила. Это неправда. Мертвые говорят всегда. Я слышу их, когда на мою скалу налетает ветер.
Я слышу Бонапарта; он недолго протянул на своей скале. Похудел, простудился, и, пережив египетскую чуму и лютую зиму, умер там, где было тепло и сыро.
Русские вошли в Париж; мы не сожгли его, мы махнули на него рукой. Они взяли его и восстановили монархию.
Его сердце пело. Пело на пустынном острове, где дует ветер и живут чайки. Он ждал своего часа, как третий сын, уверенный в том, что вероломные братья не смогут его перехитрить. Этот час настал. Под просоленным конвоем бесшумных кораблей он вернулся на сто дней и встретил свое Ватерлоо.
Что они могли с ним сделать? Эти победоносные генералы и праведные нации?
Ты играешь, выигрываешь, играешь, проигрываешь. Играешь.
Конец каждой игры – опустошение. Ты не чувствуешь того, что надеялся; то, что ты считал важным, теряет значение. Возбуждает только сама игра.
А если выиграешь?
Не бывает ограниченной победы. Ты должен защищать завоеванное. Должен относиться к этому всерьез.
Победители проигрывают, когда устают побеждать. Может, потом они об этом жалеют, но внезапное желание поставить на кон нечто неслыханно ценное слишком сильно. Внезапное желание снова стать безрассудным, пройтись по земле босиком, как ходил, когда еще не получил в наследство все сапоги на свете.
Он никогда не спал, у него была язва, он развелся с Жозефиной и женился на самовлюбленной суке (впрочем, ничего лучшего он и не заслуживал), поскольку стремился основать династию, способную защитить его империю. У него не было друзей. На секс уходило не больше трех минут; при этом он даже не удосуживался отстегнуть шпагу. Европа его ненавидела. А французы устали воевать, воевать и воевать.
Он был самым могущественным человеком в мире.
Вернувшись со своего первого острова, он вновь почувствовал себя мальчиком. Героем, которому нечего терять. Спасителем с одной сменой белья.
Когда они победили его во второй раз и выбрали для него скалу помрачнее, где свирепствует прилив и не с кем поговорить, он оказался погребенным заживо.
Третья коалиция. Сила, которая должна была сдержать безумца.
Я ненавидел его, но они были не лучше. Мертвые мертвы, на какой бы стороне ни сражались.
Трое безумцев против одного. Побеждает число. А не праведность.
Когда поднимается ветер, я слышу его плач. Он приходит ко мне, не успев вымыть руки после трапезы, и спрашивает, люблю ли я его. Его лицо умоляет сказать "да", а я думаю о тех, кто отправился с ним в ссылку и один за другим уплыли домой на крошечных корабликах.
Почти все они везли с собой тетради. Его биографии, его чувства на той скале. Собирались нажить состояния, выставляя напоказ это охромевшее чудовище.
Даже его слуги научились писать.
Он как одержимый говорит о своем прошлом, потому что у мертвых нет будущего, а их настоящее – лишь в воспоминаниях. Они обитают в вечности, поскольку время остановилось.
Жозефина еще жива и недавно ввезла во Францию герань. Я сказал ему об этом, но он ответил, что не любит цветы.
Моя комната очень мала. Если я ложусь, чего предпочитаю не делать по причинам, которые объясню позже, то достаю до каждого угла. Достаточно вытянуться. Впрочем, у меня есть окно; в отличие от большинства здешних окон, оно не зарешечено. Полностью открыто; в нем нет стекла. Я могу высовываться в него, обводить взглядом лагуну, а иногда вижу Вилланель в лодке.
Она машет мне носовым платком.
Зимой я занавешиваю окно плотной шторой из мешковины в два слоя и прижимаю ее к полу стульчаком. Помогает неплохо (особенно если завернуться в одеяло), и все же я страдаю от катара. Видите, я стал настоящим венецианцем. Пол устлан соломой, как у меня дома: иногда я просыпаюсь от запаха овсянки, густой и черной. Я люблю такие дни; это значит, что мама здесь. Она выглядит как обычно, может только, чуть помоложе. Слегка припадает на ногу, которую сломала лошадь, но комната так мала, что ходить особенно некуда.
К завтраку у нас будет теплый хлеб.
Кровати здесь нет, но есть две больших подушки. Когда-то в них тоже было сено. Но за прошедшие годы я набил их перьями чаек и теперь сплю, сидя на одной, а другую подложив под спину. Во-первых, это удобно; во-вторых, так он не сможет меня задушить.
Когда я только прибыл сюда (не помню, сколько лет прошло с тех пор), он пытался душить меня каждую ночь. Я лежал в комнате, которую делил с другими, чувствовал прикосновение его рук к моей шее, ощущал его дыхание, вонявшее рвотой, и видел его пухлый розовый, ядовито-розовый рот, тянувшийся ко мне, чтобы поцеловать.
Через некоторое время мне дали отдельную комнату. Я мешал остальным.
Здесь только еще у одного человека есть своя комната. Он прожил здесь почти всю жизнь и несколько раз сбегал. Его привозят обратно полуживого: он думает, что может ходить по воде. У него есть деньги, и поэтому его комната очень удобна. У меня бы тоже могли быть деньги, но я не хочу брать их у нее.
Мы спрятали лодки в вонючем тоннеле, куда свозят мешки с мусором, и Вилланель снова надела сапоги. Именно тогда я в первый и последний раз видел ее ступни... если их можно назвать ступнями. Она раскладывает их, как веер, и складывает так же. Я хотел их потрогать, но руки у меня были в крови. Мы оставили его лежать лицом вверх, бросили рядом сердце и ушли. По дороге Вилланель обнимала меня – чтобы утешить и прикрыть кровь на одежде. Когда кто-то шел мимо, она прижимала меня к стене и страстно целовала, заслоняя собой. Так мы и любили друг друга.
Она рассказала обо всем родителям; потом все трое принесли горячей воды, вымыли меня и сожгли мою одежду.
– Я видела во сне смерть, – сказала ее мать.
– Помалкивай, – велел отец.
Они закутали меня в руно, уложили рядом с печью на матрас ее брата, и я уснул невинным сном, не подозревая, что Вилланель всю ночь молча сторожила меня. Сквозь сон я слышал, как они говорили:
– Что будем делать?
– Сюда придет полиция. Я его жена. Вы сюда не лезьте.
– А как быть с Анри? Даже если он ни в чем не виноват, он француз.
– Я позабочусь об Анри.
Услышав эти слова, я уснул как младенец.
Наверное, мы знали, что нас схватят.
Следующие несколько дней мы старались набить свои наслаждением. Каждое утро вставали на рассвете и бесчинствовали в церквах. То есть, Вилланель грелась за счет яркости и драмы Господней, даже не задумываясь о Нем, а я сидел на ступеньках и играл в "крестики-нолики".
Мы водили руками по каждой теплой поверхности и высасывали солнце из железа, дерева и свалявшегося меха миллионов кошек.
Ели только что пойманную рыбу. Вилланель катала меня вокруг острова в парадной гондоле, позаимствованной у епископа.
На второй вечер нескончаемый летний дождь затопил площадь Святого Марка; мы стояли с краю и наблюдали, как двое венецианцев форсируют ее на паре стульев.
– Сядь ко мне на спину, – сказал я.
Она недоверчиво глянула на меня.
– Я не могу ходить по воде, но умею перебираться вброд. – С этими словами я снял башмаки, отдал ей, и мы медленно побрели по широкой площади. У Вилланели были очень длинные ноги, и ей приходилось подбирать их, чтобы не замочить. Когда мы добрались до другой стороны, я окончательно выдохся.
– Неужели этот малыш прошел пешком от самой Москвы? – поддразнила она.
Мы взялись за руки и пошли ужинать. После ужина она показывала мне, как нужно есть артишоки.
Наслаждение и опасность. Самое большое удовольствие – наслаждение на грани опасности. Именно боязнь проигрыша роднит победу в игре с любовным актом. На пятый день, когда наши сердца почти перестали колотиться, нас уже не так заботило, каким окажется закат. Тупая боль, засевшая в голове, когда я убил его, утихла.
А на шестой день за нами пришли.
Они пришли рано, очень рано, когда лодки везли овощи на рынок. Без предупреждения. Приплыли втроем, в блестящей черной гондоле с флагом. Сказали, что хотят задать нам несколько вопросов, только и всего. Известно ли Вилланели, что ее муж мертв? Что случилось после того, как мы с ней спешно покинули Игорный дом?
Последовал ли он за нами? Видели ли мы его?
Казалось, Вилланели, как его бесспорной законной жене, должно достаться значительное состояние – если, разумеется, она не убийца. Вилланель должна была подписать бумаги на получение наследства, и ее увели опознавать тело. Мне посоветовали не покидать дом, а для гарантии, что я последую этому совету, у ворот оставили человека, который с удовольствием грелся на солнышке.
Мне хотелось лежать в ярко-зеленом поле и смотреть в ярко-синее небо.
Она не появилась ни в тот вечер, ни на следующий, а человек у ворот все ждал. Когда на третье утро она вернулась, с нею пришли двое мужчин. Она предупредила меня взглядом, но не смогла сказать ни слова, и меня увели молча. Адвокат повара, коварный скрюченный мужчина с бородавкой на щеке и красивыми руками, прямо сказал мне, что считает Вилланель убийцей, а меня – сообщником. Подпишу ли я признание? Если да, то он согласится взглянуть сквозь пальцы на мое исчезновение.
– Мы, венецианцы, не настолько грубы, – сказал он.
А что будет с Вилланелью?
Условия завещания повара были довольно любопытными: он не попытался лишить жену ее прав и не разделил состояние между другими людьми. Просто написал: если моя жена по какой-либо причине (в том числе из-за отсутствия) не сможет стать наследницей, все состояние перейдет к Церкви.
Он явно не ожидал, что увидит Вилланель еще раз, но при чем тут Церковь? Едва ли он когда– нибудь бывал в храме... Должно быть, мое удивление оказалось явным, потому что адвокат простодушно объяснил: повару нравилось смотреть на мальчиков в красном из церковного хора. Он едва заметно улыбнулся. Если улыбка его и намекнула на нечто большее, чем уважение покойного к религиозным обрядам, намек он спрятал тотчас.
А ему-то что за дело, подумал я. Кому достанутся деньги? Адвокат не был похож на человека с совестью. И тут я впервые в жизни осознал свое могущество. Могущество человека, которому выпала дикая карта.
– Это я его убил, – сказал я. – Заколол ножом и вырезал сердце. Показать вам форму дыры, которую я проделал в его груди?
Я нарисовал на пыльном подоконнике треугольник с рваными краями.
– Его сердце было синим. Вы знали, что сердца синие? Вовсе не красные. Синий камень в красном лесу.
– Вы безумны, – сказал адвокат. – Ни один здравый человек не стал бы так убивать.
– Ни один здравый человек не стал бы жить, как он.
Мы стояли и молчали. Я слышал его сопение, шершавое, как наждак. Его руки лежали на признании, которое я должен был подписать. Красивые руки с маникюром, белее бумаги, на которой они покоились. Откуда он их взял? Они не могли по праву принадлежать ему.
– Если вы говорите мне правду...
– Верьте мне.
– Тогда вам придется подождать меня здесь.
Он встал, вышел и запер за собой дверь. Я остался в уютной комнате. Здесь пахло табаком и кожей, на столе стоял бюст Цезаря, на подоконнике – рваное сердце.
Вечером пришла Вилланель. Одна, поскольку ее уже защищало богатство. С кувшином вина, буханкой свежего хлеба и корзиной с сырыми сардинами. Мы сели на пол, как дети, которых дядя по ошибке оставил в своем кабинете.
– Что ты наделал? – спросила она.
– Сказал правду, вот и все.
– Анри, я ума не приложу, что будет дальше. Этот адвокат – его зовут Пьеро – считает тебя сумасшедшим и будет настаивать на проверке. Я не могу купить его. Он был другом моего мужа. Он по-прежнему считает меня виновной, и никакие рыжие волосы на свете, никакие мои деньги не помешают ему навредить тебе. Он ненавидит ради самой ненависти. Есть такие люди. Люди, у которых есть все. Деньги, власть, женщины. А когда они получают все, то начинают ставить на кон большее, чем простые смертные. Этого человека ничто не волнует. Он не радуется рассвету. Никогда не потеряется в незнакомом городе и не станет спрашивать дорогу. Я не могу купить его. Я не могу соблазнить его. Он хочет жизнь за жизнь. Твою или мою. Пусть это буду я.
– Ты не убивала. Это я убил его. И не жалею.
– Я бы сделала то же самое. Неважно, чья рука держала нож. Ты убил его ради меня.
– Нет, ради себя. Он осквернял все, к чему прикасался.
Она взяла меня за руки. От нас обоих пахло рыбой.
– Анри, если тебя признают невменяемым, то либо повесят, либо отправят в Сан-Сервело. В сумасшедший дом на острове.
– Тот, что ты мне показывала? Он смотрит на лагуну и не отражает света?
Она кивнула, и я задумался: неужели у меня снова будет свой дом?
– Вилланель, что ты будешь делать?
– С деньгами? Куплю дом. Я уже наскиталась по свету. Найду способ освободить тебя. Конечно, если ты выберешь жизнь.
– А разве выбор за мной?
– Это я смогу себе позволить. Приговор будет выносить не Пьеро, а судья.
Стемнело. Она зажгла свечи и привлекла меня к себе. Я положил голову ей на грудь и услышал стук – такой ровный, словно ее сердце никогда не покидало своего места. Прежде я лежал так только с матерью. Мать прижимала меня к груди и шептала на ухо стихи Священного Писания. Надеялась, что так я лучше их запомню, но я не слышал ничего – лишь потрескивал огонь, да свистел пар из кастрюльки, в которой она грела для отца воду. Я слышал лишь стук ее сердца и ощущал лишь мягкость ее тела.
– Я люблю тебя, – повторял я – и тогда, и теперь.
Мы следили, как свечи отбрасывают на потолок разрастающиеся тени, а небо чернеет. В кабинете Пьеро стояла пальма (несомненно, отобранная у подобострастного изгнанника), и тень этой пальмы на потолке казалась джунглями, мешаниной листьев, в которых мог скрываться тигр. У стоявшего на столе Цезаря был благородный профиль, а треугольника моего видно уже не было. В комнате пахло рыбой и свечным воском. Мы еще немного полежали на полу. Наконец я спросил:
– Ну что, теперь ты поняла, почему я люблю лежать неподвижно и смотреть в небо?
– Я неподвижна, лишь когда несчастна. Не смею пошевелиться, потому что так скорее придет новый день. Воображаю, что если я буду лежать неподвижно, то страшного не случится. В нашу с ней последнюю ночь, девятую, она спала, а я пыталась не двигаться вообще. Я слышала, что далеко на севере есть холодные снежные пустыни, где ночь тянется полгода, и надеялась, что произойдет обыкновенное чудо и мы окажемся там. Интересно, время пройдет, если я не пропущу его?
В ту ночь мы не занимались любовью. Наши тела были слишком тяжелы.
На следующий день я предстал перед судом, и все вышло так, как предсказала Вилланель. Меня признали невменяемым и приговорили к пожизненному заключению в Сан-Сервело. Пьеро выглядел разочарованным, но мы с Вилланелью на него не смотрели.
– Я буду навещать тебя раз в неделю и сделаю все, чтобы вызволить тебя оттуда. Подкупить можно кого угодно. Мужайся, Анри. Мы прошли пешком от самой Москвы. Мы умеем ходить по воде.
– Ты умеешь.
– Нет, мы умеем. – Она обняла меня и пообещала прийти к лагуне еще до отплытия скорбной лодки. Вещей у меня было немного, но я хотел взять с собой талисман Домино и портрет Мадонны, которые мне вышила ее мать.
Сан-Сервело. Когда-то он был предназначен лишь для богатых сумасшедших, но Бонапарт, стремившийся к равенству, по крайней мере, среди безумцев, открыл его для публики и выделил деньги на его содержание. Здесь виднелись остатки прежней роскоши. Богатым и безумным дороги их маленькие радости. Тут были просторные комнаты для посетителей, где благородная дама могла выпить чаю, пока ее сын сидел напротив в смирительной рубашке. Здешние сторожа некогда носили форму и до блеска драили себе сапоги. Если какой-нибудь больной пускал на эти сапоги слюни, его на неделю сажали в карцер. Слюни пускали немногие. Здесь имелся сад, за которым больше никто не ухаживал, – акр каменистой почвы с чахлыми цветами. В здании было два крыла: одно – для остатков богатых безумцев, второе – для бедных безумцев, число которых непрерывно возрастало. Вилланель хотела отправить меня в первое, но я решил, что это слишком дорого, и отказался.
Теперь я все равно предпочитаю общество обычных людей.
У англичан король безумен, но никто ведь не сажает его под замок.
Георг III, который обращается к верхней палате парламента: "Милорды и павлины".
Кто поймет англичан и их причуды?
Я не боялся оказаться в такой странной компании.
Испугался только, когда начал слышать голоса мертвецов, а вслед за голосами по коридорам стали ходить сами мертвецы – и следить за мной пустыми глазницами.
Когда Вилланель приходила в самом начале, мы говорили о Венеции, о жизни, и ее переполняла надежда. Но потом я рассказал ей о голосах и руках повара, сжимающих мое горло.
– Анри, это тебе только кажется. Держись, скоро ты выйдешь на свободу. Никаких голосов нет. И мертвецов тоже.
Но они есть. Под каждым камнем, на каждом подоконнике. Звучат их голоса, и я обязан их слышать.
Когда Анри увезли в Сан-Сервело на скорбной лодке, я стала ломать голову, как его поскорее вызволить оттуда. Пыталась выяснить, какого рода сумасшедших там держат и осматривают ли их врачи. А вдруг им станет лучше? Оказалось, что осматривают, но выпускают только тех, кто не представляет угрозы для окружающих. Какая чушь – по земле разгуливает множество людей, представляющих угрозу для окружающих, и никто их не осматривает. Анри осужден пожизненно. Законных способов освободить его не существует. Во всяком случае, пока к этому имеет касательство Пьеро.
Что ж, придется помочь ему бежать и проследить, чтобы он добрался до Франции целым и невредимым.
В первые месяцы заключения он казался веселым и жизнерадостным, хотя спал в одной палате с тремя мужчинами – жуткими на вид и с ужасными привычками. Он говорил, что не замечает их. Говорил, что ведет дневник и очень этим занят. Наверно, признаки перемены появились намного раньше, чем я их заметила, но в моей жизни произошел крутой поворот и я была не слишком внимательна.
Не знаю, какое безумие заставило меня поселиться напротив ее дома. Я купила такой же шестиэтажный особняк с большими окнами, пропускавшими столько солнечного света, что он лужицами скапливался на полу. Я ходила по комнатам, даже не собираясь их обставлять, заглядывала в ее кабинет, гостиную, мастерскую, но видела лишь гобелен с моим изображением. Тогда я была моложе и одевалась дерзким мальчишкой.
Однажды я выбивала ковер на балконе и наконец увидела ее.
Она тоже меня увидела, и мы застыли на месте, как статуи, – каждая на своем балконе. Я уронила ковер в канал.
– Ты моя соседка, – сказала она, – и должна нанести мне визит. – Мы договорились, что я сделаю это в тот же вечер, перед ужином.
Прошло больше восьми лет, но стучалась в ее дверь я отнюдь не богатой наследницей, пешком пришедшей из Москвы и увидевшей смерть своего мужа. Я снова была девушкой из Игорного дома, облаченной в краденую форму. Я инстинктивно прижала руку к сердцу.
– Ты повзрослела, – сказала она.
А она осталась такой же, хотя снегу запорошил ей волосы. Прежде она не позволяла ему. Мы сели ужинать за овальный стол – как и раньше, бок о бок, и между нами стояла лишь бутылка вина. Говорить было нелегко, впрочем – как и прежде. Мы либо занимались любовью, либо боялись, что нас подслушают. Почему мне казалось, что все должно измениться, раз прошло столько лет?
Где сегодня ее муж?
Он оставил ее.
Не ради другой женщины. Других женщин он не замечал. Оставил ее совсем недавно, чтобы дальше искать свой Святой Грааль. Он верил в точность своей карты. Верил в существование идеального сокровища.
– Он вернется?
– Может, да, может, нет.
Роковая карта. Непредсказуемая дикая карта, которая приходит, когда ее не ждут. Что было бы, выпади она мне на несколько лет раньше? Я смотрела на свои ладони, пытаясь увидеть другую жизнь. Параллельную. Точку, в которой я раздвоилась, и первое "я" вышло замуж за толстяка, а второе осталось здесь, в этом элегантном доме, чтобы каждый вечер обедать за овальным столом.
Не тем ли объясняется чувство, когда мы встречаемся с кем-то незнакомым и сразу понимаем, что знали его всю жизнь? Что нам известны все его привычки? Может, наши жизни распахиваются, как веер; мы знаем только одну жизнь, но иногда по ошибке ощущаем другие.
Когда я встретила ее, то сразу поняла, что она моя судьба. Это чувство не изменилось, хотя остается невидимым. Да, я уезжала за тридевять земель и любила других, и все же нельзя сказать, что я оставляла ее. Иногда я пила кофе с друзьями или в одиночку шла по слишком соленым водам – и оказывалась в другой жизни, прикасалась к ней и видела ее так же ясно, как свою собственную. А если бы в пору нашего первого знакомства она жила в этом элегантном доме одна? Наверное, я бы никогда не осознала других своих жизней; они были бы мне не нужны.
– Ты останешься? – спросила она.
Нет, не в этой жизни. Не сейчас. Страсти нельзя приказывать. Страсть не похожа на доброго джинна из бутылки, готового даром выполнить три наших желания. Страсть приказывает сама и очень редко – так, как предпочли бы мы сами.
Я злилась. Каким бы ни был человек, в которого вы влюбились с первого взгляда – не полюбили, а именно влюбились – вы всегда будете злиться на него, потому что он лишает вас способности мыслить логично. Вы можете поселиться в другом месте, можете быть счастливы, но тот, кто забрал ваше сердце, всегда будет властвовать над вами.
Я злилась, потому что она желала меня и заставляла меня желать ее. Потому что я боялась того, что это означало. А означало оно нечто большее, чем краткие встречи в людных местах и украденные у кого-то ночи. Страсть будет семь лет трудиться в полях ради любимого еще семь лет пахать за бесценок, но страсть горда и не станет питаться чужими объедками.
У меня были романы, будут и другие, но страсть – это для фанатиков.
Она снова спросила:
– Ты останешься?
Когда впервые познаешь страсть на склоне лет, расстаться с ней куда труднее. Тем, кто встретил это чудовище слишком поздно, предлагается дьявольский выбор. Сумеют ли они сказать "прощай" всему, что знали, и выйти под парусом в незнакомое море, где может и не встретиться земли? Сумеют ли отречься от простых вещей, что делают жизнь сносной, и отвергнуть чувства старых друзей, а то и возлюбленных? Иными словами, смогут ли они вести себя так, словно стали на двадцать лет моложе, а за горизонтом их ждет земля обетованная?
Вряд ли.
А если смогут, то стоит кораблю удалится от берега, их придется привязать к мачте, потому что зов сирен страшен, и они могут сойти с ума, думая о том, что потеряли.
Таков один выбор.
Другой состоит в том, чтобы научиться обманывать; делать то, что мы делали девять ночей подряд. Скоро у вас устанут руки, если не сердце.
Два.
Третий заключается в отказе от страсти. Разумный человек не станет держать в доме леопарда, каким бы ручным тот ни казался. Вы можете решить, что сумеете прокормить его, а ваш сад достаточно велик, но в глубине души будете знать, что ни один леопард не удовлетворится тем, что имеет. На смену девяти ночам должны будут прийти десять, а каждая безумная встреча заставит вас еще сильнее желать новой. Любви никогда не хватает еды и сада.
Поэтому вы отказываетесь, а потом узнаёте, что в вашем доме поселился призрак леопарда.
Когда страсть приходит на склоне лет, ее трудно выдержать.
Еще одна ночь. Как заманчиво. Как невинно. Конечно, я могу остаться, не правда ли? Подумаешь, всего одна ночь, какая разница? Нет. Если я почувствую запах ее кожи, снова прикоснусь к ее обнаженному телу, она протянет руку и вынет мое сердце, как яйцо из птичьего гнезда. Мое сердце не успело обрасти ракушками, и я не сумею избежать ее. Если я дам волю страсти, моя настоящая жизнь, жизнь из плоти и крови, которую я знаю лучше всего, исчезнет и я стану снова питаться тенями, как те печальные дyхи, от которых бежал Орфей.
Я пожелала ей спокойной ночи, слегка прикоснулась к ее руке и возблагодарила темноту за то, что не увидела ее глаз. В ту ночь я не спала, а бродила по темным закоулкам, надеясь, что прохладные стены и мерный звук прибоя помогут мне успокоиться. Утром я заперла двери своего дома и больше туда не вернулась.
А что было с Анри?
Я уже говорила, что первые несколько месяцев считала его прежним. Он попросил привезти ему письменные принадлежности и, казалось, задался целью заново воссоздать годы после ухода из дома, время, проведенное со мной. Я знаю, он любит меня. Я тоже люблю его, но братской, кровосмесительной любовью. Он трогает мое сердце, однако не заставляет его разлетаться на куски. Он не мог бы украсть его. Думаю, для него все сложилось бы иначе, если бы мне удалось ответить на его страсть. Этого еще не сделал никто, а сердце Анри слишком велико для его костлявой груди. Кто– то должен был взять это сердце и дать ему покой. Он часто говорил, что любит Бонапарта, и я верю ему. Бонапарт, колоссальный император, призвал его в Париж, протянул руку к Ла-Маншу и заставил Анри и тех простых солдат почувствовать, что Англия принадлежит им.
Я слышала: едва открыв глаза, утенок привязывается к первому существу, которое видит, и не всегда это бывает утка. Именно так случилось с Анри; он открыл глаза и увидел Бонапарта.
Вот почему он так ненавидит его. Он разочаровался в нем. Страсть не любит разочарований.
Самое унизительное на свете – понимание, что страсть твоя того не стоила.
Анри – мягкий человек. Мог ли он повредиться в рассудке, убив повара? На пути из Москвы он рассказывал, что за восемь лет военной службы никому не причинил вреда. Восемь лет сражений, а самый худший его проступок заключался в том, что он сбился со счета, убивая кур.
Но он не был трусом. Патрик говорил, что Анри много раз рисковал жизнью, вытаскивая из-под огня раненых.
Анри...
Сейчас я не навещаю его, но каждый день машу ему рукой, проплывая мимо в одно и то же время.
Когда он сказал, что слышит голоса – матери, повара, Патрика, – я попыталась убедить его, что никаких голосов нет, а есть лишь те, что мы творим сами. Я знаю: иногда мертвые вопиют, – но знаю я и то, что мертвые жаждут внимания. Я убеждала его прогнать их и сосредоточиться на себе. В сумасшедшем доме нужно беречь рассудок.
Он перестал рассказывать мне о голосах, но от сторожей я слышала, что каждую ночь он просыпался с криком от того, что хватал себя за горло, готовый удавиться. Это беспокоило соседей, и Анри перевели в одиночку. После этого он стал намного спокойнее и начал писать при лампе, которую я тоже ему привезла. В то время я еще не оставила планов его освобождения, я была уверена, что смогу это сделать. Я познакомилась со сторожами и думала, что сумею выкупить его деньгами и любовью. Мои рыжие волосы притягивали всех. В те дни я еще спала с ним. У него было стройное мальчишеское тело, оно лежало на мне, как свет на листе бумаги, и поскольку я сама учила его любить меня, ему хорошо это удавалось. Он совершенно не знал, как в таких случаях поступают другие мужчины, не понимал, что совершает его собственное тело, пока я не показывала ему. Он дарил мне наслаждение, но когда я следила за его лицом, то видела, что для него это – нечто большее. Если меня это тревожило, я отмахивалась от таких мыслей. Со временем я научилась отыскивать наслаждение и не интересоваться, в чем.
А потом случились две вещи.
Я сказала ему, что беременна.
И сказала, что через месяц он будет свободен.
– Тогда мы сможем пожениться.
– Нет.
Я взяла его за руки и попыталась объяснить, что не выйду замуж во второй раз, что он не сможет жить в Венеции, а я не смогу жить во Франции.
– А что будет с ребенком? Как я узнаю о ребенке?
– Когда все успокоится, я привезу тебе ребенка, а ты сможешь приехать сюда. Я что-нибудь придумаю. Может, отравлю Пьеро. Мы найдем способ. Но ты должен вернуться домой.
Он промолчал, а когда мы кончили заниматься любовью, взял меня за горло и медленно высунул язык, похожий на розового червяка.
– Я твой муж, – сказал он.
– Перестань, Анри.
– Я твой муж, – повторил он и потянулся ко мне. Его остекленевшие глаза были круглыми, а язык розовым.
Я оттолкнула его; он скорчился в углу и заплакал.
Он не позволил мне утешить его, и с тех пор мы больше не занимались любовью.
Не из-за меня.
Наступил день его побега. Я примчалась за ним, перепрыгивая через две ступеньки, и, как обычно, открыла дверь своим ключом.