Текст книги "Письма Кэмптона — Уэсу"
Автор книги: Джек Лондон
Жанр:
Эпистолярная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)
XXI
ГЕРБЕРТ УЭС – ДЭНУ КЭМПТОНУ
Ридж.
Беркли – Калифорния.
26 мая 19… г.
«Чарльз Д. Джонсон, жених хорошенькой девятнадцатилетней Луизы Навре, туго соображал и не понимал шуток, и в результате она умирает с простреленной головой в больнице, а он, убийца, лежит мертвый в морге. Сегодня должна была состояться их свадьба».
Я прочел это в сегодняшней газете в отделе происшествий. Заурядная история – мужчина, любящий низменной, упорной, безумной любовью, свойственной самцу до обладания. Женщина дразнит и мучает его, как свойственно самке, за которой ухаживают. Они были обручены. Женщина любила мужчину и собиралась выйти за него замуж. Период обручения подходил к концу, и за день до свадьбы туго соображавший и любивший напряженной любовью мужчина получил разрешение на брак. Женщина прочла бумагу и с последней вспышкой жеманства до окончательной сдачи заявила, что не выйдет за него замуж.
«Я сказала это в шутку», – говорила она, лежа на больничной койке; но в нее были выпущены четыре пули, а Чарльз Д. Джонсон, неловкий и примитивный влюбленный, лежал мертвый в соседней комнате с пятой пулей в мозгу. В этой жалкой маленькой трагедии мы находим самые характерные для любви черты, а именно – безумие и себялюбие. Разберемся в поведении Д. Джонсона. Он был монтером телеграфного общества, здоровым и сильным парнем, привыкшим к жизни на открытом воздухе и к тяжелой работе. Работа была постоянная и жалованье хорошее. Не правда ли, вы видите этого человека, довольного своим пищеварением, здоровым телом, спокойными развлечениями, наслаждающегося жизнью с животной безмятежностью. Но вот в его жизнь вошла хорошенькая Луиза Навре. «Первобытный инстинкт» получил толчок, и жизнь потребовала продолжения рода. Спокойствие и удовлетворенность исчезли. Все силы его устремились к захвату и обладанию девятнадцатилетней Луизой Навре. Он был охвачен болезнью ума и тела, обезумел, поддался обольщению, и им овладело столь гнетущее страдание и беспокойство, что обладание этой девятнадцатилетней женщиной стало для него самой насущной потребностью, более насущной, чем жизнь, и более мощной, чем воля к жизни.
Я совершенно прав, называя любовь безумием. Всякое отступление от начала разума есть безумие, а для человека склада Чарльза Д. Джонсона самоубийство – действие, в высшей степени неразумное. Но он убил Луизу Навре и в этом поступке проявил столько же себялюбия, сколько и безумия. Убежденный в том, что ему не удастся обладать ею, он решает, что и другой не должен ею обладать.
Упоминая об этом случае болезни ума и тела, я вспоминаю недавно прочитанную в одном из журналов статью мистера Финка, в которой он разбирает представление Сафо о любви. По его словам, в знаменитой поэме «Сафо», которая считается как бы перечнем всех чувствований, составляющих любовь, он не нашел ничего, кроме забавного перечисления ощущений, скорее похожих на то, которые нахлынули бы на женщину при встрече с медведем в лесу: «смертельная бледность», «холодный пот», «сердцебиение», «язык не может вымолвить ни слова», «все тело дрожит», «теряешь сознание».
Данте тоже страдал болезнью любви, если вы потрудитесь припомнить. По этому поводу можно привести следующее место из «Парадоксов» Дидро:
«Возьмем двух любящих, еще не признавшихся друг другу в своей любви. Который из них лучше выйдет из положения? Не я, ручаюсь вам. Я помню, что приближался к предмету своей любви со страхом и трепетом: мое сердце билось, мысли путались, голос меня не слушался, и я говорил невпопад. Я бормотал „да“ вместо „нет“, я делал тысячи промахов, я был бесконечно бестолков, я был нелеп с головы до пят, и чем больше я это сознавал, тем становился нелепее. Между тем, в моем присутствии, легкомысленный и веселый соперник владел в совершенстве собой, был самодоволен, не упускал случая сказать комплимент, был интересным собеседником и наслаждался жизнью. Он умолял о прикосновении к руке, которая сейчас же ему протягивалась, иногда ловил ее, не прося разрешения, целовал ее многократно. Тем временем я, оставаясь одиноко в углу, старался избежать зрелища, столь невыносимого мне; я подавлял вздохи, ломал себе руки и, погруженный в печаль, покрытый холодным потом, не мог ни показать, ни скрыть своего волнения».
О, голос жизни, жаждущей продолжения, звучит мощно, и поскольку он звучит в крови отдельного человека, он иррационален; но поскольку он звучит в мире животных и людей, он необходим и рационален. Для того, чтобы жизнь могла существовать и продолжаться, необходима побудительная сила, более мощная, чем ничтожная воля к жизни. И эта побудительная сила скрывается в страсти к воспроизведению, независимо от участия в ней воображения. Эрнст Гаккель, славный старый герой Иены, поясняет:
«Непреодолимая страсть, влекущая Эдуарда к Оттилии или Париса к Елене и нарушающая все запреты разума и морали, все та же мощная, бессознательная, притягивающая сила, заставляющая сперматозоид проложить себе путь в яйцо при оплодотворении животного или растения, – то же стремительное движение, соединяющее два атома водорода с одним атомом кислорода для образования молекулы воды».
Но с появлением на сцене разумного человека отпадает необходимость в послушании слепым, непреодолимым силам. Разумный человек, изменяя течение жизни изобретениями и усовершенствованиями, приспособляет себя и свои интересы к отдаленным целям, которые его в конце концов вознаграждают, и вступает в борьбу с проблемой воспроизведения, как боролся когда-то с проблемой тяготения. Он управляет великими силами природы, и они перестают угрожать ему, а охраняют и облегчают ему жизнь, и тем же способом он будет направлять действие воспроизводительной силы, и тогда жизнь разовьется и станет выше и прекраснее. Это так же возможно, как оказалась возможной паровая машина или демократия.
Герберт.
XXII
ДЭН КЭМПТОН – ГЕРБЕРТУ УЭСУ
Лондон.
3-а Куинс Роод. Челси.
12 июня 19… г.
Помни, пожалуйста, что эти письма пишутся для тебя одного. Я не думаю, чтобы теперь на свете стало меньше любви, чем было. Ты мне кажешься представителем определенного класса, который, в свою очередь, характерен для современного типа ученого, но я считаю тебя представителем не передовых взглядов современного человечества, а уже изжитых и отброшенных. И точно так же я не оплакиваю вместе с Рескиным прошлого. Говоря точнее, ты вполне современен и ты – выскочка. Что ж из того? Вас немного, и, подобно выскочкам-богачам, вам приходится уступить место новому, совершенно на вас не похожему поколению. Таков закон роста. Я прошу тебя говорить от своего имени. Это вопрос исключительно личный. Но вместо того ты избрал метод кружного пути, отвечая на мои вопросы. Ради выяснения побочных обстоятельств, имеющих касательство к твоей теме, ты сетью своих рассуждений охватываешь весь мир. Ты решил, что твой мир драматизирует всю игру сил и материи. Это показывает большое честолюбие, и я очень этому рад. Это ставит тебя на одну доску с изучающими идеальные стремления и доказывает, что тебя не всегда влечет на кратчайшие пути и что ты идешь с теми, кто «запрягает солнечных коней, чтобы провести плугом борозды по суровой земле».
Твое письмо звучит убедительно. Романтика пуста; любовь не рассуждает; имеет цену лишь соответствие характеров. Ты убежден в этом и готов спрятаться в броню условного и практичного. Нет, это даже не удовлетворяет требований приличной условности. Официальный мир притворяется, по крайней мере, любящим. Он все же стремится к огню, пронизывающему и расплавляющему, в то время как ты стоишь перед холодным очагом, считаешь холод благом и приветствуешь его, понимая, отчего он происходит. Ты овладел частью истины, и, хотя моя мысль дополняет твою и вводит ее в законченный круг, я не могу возложить его на твою голову венцом. Я смущен оттого, что думаю больше о тебе, чем о своих убеждениях. Самым крупным фактором нашего спора является спорящий. Меня интересует философ – создатель твоей философии. Ты рос у меня на глазах, и, наблюдая за тобой, я утратил дар слова. Чему противоречит романтика? Если бы в понятие романтики входило расточение жизненной силы, ослабление, отсрочка жизни, она могла бы оказаться кружной дорогой к развитию и счастью. Но мы живем более интенсивно, когда поддаемся ее влиянию, и мы живем именно для таких самозабвенных минут. Романтика направляет и ускоряет темп жизни; она не только средство, но и самоцель. Это пробужденная жизнь. Мы тем ярче живем, чем ярче любим. Любовь к романтике и романтика любви – единственная цена, за которую сердце отдаст жизнь. Обман? Возможно. Любовь к жизни – обман, спасающий расы от самоубийства. Природа узаконивает свои обманы. Пусть гений расы манит нас страстью и мечтой. Мы при этом ничего не потеряем. А если мечта увянет и мы в конце концов состаримся, нам все же останется воспоминание о том времени, когда душа и чувство жили полной жизнью. Я благодарю Провидение за то, что романтика цветет второй раз и что старые люди могут говорить о днях былой силы. Я благодарен за то, что воины жизни получают отпуск и могут лелеять оружие, некогда служившее им в боях, пересматривая всю свою жизнь, пока не наступит конец. Молодость богата романтикой любви, старость – романтикой воспоминаний.
«Любящие не всегда могут ужиться», – говоришь ты и настаиваешь прежде всего на хорошо подобранном товариществе. Каким образом ты хочешь застраховать себя? Конечно, не записью и взвешиванием положительных качеств, не расчетом и размышлением. Мы не выбираем себе жен, как верховых лошадей; мы не планируем наперед наш брак, как строящийся дом. Это звучит парадоксом, но есть более высокая степень родства, чем сходство качеств и уровня. Дело не в том, могут ли люди ужиться, но захотят ли они ужиться. Вот вопрос. Играть чужими душами опасно, – ты убиваешь своеобразие души, вступая в брак с товарищем. Если ты не автомат, ты не можешь достигнуть счастья, избегая лишь разногласий. Во имя жизненных удобств ты готов удовольствоваться отсутствием отрицательных сторон брака, забывая о положительных стремлениях, потребностях и мечтаниях. Если бы половое содружество и привязанность не были так же случайны и зависимы от настроений, как любовь, ты имел бы больше шансов на правоту. Тогда ты бы мог говорить о сходстве характеров и стремлений в браке.
Ты говоришь о методах экономики, сохраняющих энергию и капитал, как, например, применение машин, управляемых одним мальчиком и заменяющих рабочую силу сотни работников, и переносишь эти методы в область личной жизни. Я вижу, как привилась к тебе эта точка зрения. Очевидно, человек может стать фанатиком ледяной сущности. Закон, управляющий фактами, уловил тебя в свои сети, и твоя страсть обращается в лед. Ты горишь во имя такого холодного чувства, как сродство. Ты также привязан к позорному столбу на рыночной площади, – таким, как ты, не удается избежать костра. Если ты ищешь сродства и напряженно желаешь его, как другие желают любви, то ты страдаешь и, с твоей (не моей) точки зрения, тщетно взываешь к небесам, ибо сродство, как и все остальное, лишь иллюзия. Иллюзии любви наполняют нас силой, и пути любви блаженны; благодаря им мы испытываем чувство полноты бытия, которое является сродством, и столь же несказанно, как обещание волн прибоя, услышанное теми, кто прислушивается к плачу. Любовь не ответственна за институт брака. Если бы люди вступали в брак по расчету, число браков не уменьшилось бы и закон не стал бы признавать их менее обязывающими. Любовь неповинна в существовании великого социального парадокса. Ты говоришь, что в стремительном потоке чувств любящий соединяет свою жизнь с жизнью неподходящей ему подруги и что с обладанием любовь умирает. Я оспариваю это положение. Если пробуждение и наступает, то оно не имеет ничего общего с этими причинами. Любовь не построена на разуме, но все-таки это любовь. Природе свойственно некоторое постоянство, и таинственный напиток, восхищавший нас прежде, не может отравлять нас теперь. Любовь не построена на разуме и не может внезапно стать разумной от обладания любимой. Люди, вступающие в брак по расчету, могут опомниться и найти свое положение весьма печальным. «Есть многое на свете, друг Горацио» – и большая сложность чувств, и такое множество глубин и бездн, какое не снилось вашим мудрецам. Полное согласие в вопросе о диванных подушках и табачном дыме не всегда обеспечивает неутомимую кротость и преданность. С другой стороны – любя, легко переносить разочарование, ибо чувство чуждо расчету. Любовь властвует над душой и чувствами и не боится рассуждений и объяснений.
Еще меньше могу я согласиться с тем, что обладание убивает любовь. Перестаем ли мы жить оттого, что жизнь зиждется на воле и представлении? Но желать – значит нуждаться, говорит Шопенгауэр, а нуждаться – значит страдать. Чувствуем ли мы себя несчастными все время? Вряд ли. Ты считаешь, что с исполнением надежды и удовлетворением голода желание сменяется равнодушием. Так бывает в книгах, но не в жизни. Если то, чем мы обладаем, хорошо, мы ценим это еще выше оттого, что оно наше. Оно не пресыщает нас; бесконечная неудовлетворенность терзает нас. Обладание нас не утомляет, мы научаемся ценить его. Нам неведома сладость постоянства, пока нас не принуждает к нему любовь, возвеличившая наш дух. Любящий может сказать про себя: «Она была моим идеалом; не зная ее, я мог дорасти до представления о ней. Она научила меня познать ее».
Помимо того, знакомство с недостатками жены не убивает любви к ней.
Ты не можешь отвернуться от брата или друга, даже если он совершит преступление; еще труднее отвернуться от любимой. Герберт, когда люди становятся судьями других, они неизменно смешны и оскорбляют небеса.
Поверь мне, это неестественно.
Подлинный судья обращает внимание не на поступок, а на его побудительные мотивы. А любящий знает их. Он знает любимую, и ему видна не только внешняя обстановка, но и подлинная идеальная сущность любимой. Его уста касаются и руки сжимают не столько ее, сколько ее идеальную сущность, и пока она остается сама собой, он не может разлюбить ее. «Чтобы судить человека по результатам его поступков, надо знать о них все, а это невозможно, – говорит профессор Эдуард Говард Григтс. – Вы можете узнать извечную сущность человека только тогда, если уловите суть его души и сумеете понять его стремления и вкусы». Идеализировать – значит быть дальновидным, а отнюдь не слепым.
Существует и другой подход к этому вопросу. Если даже принять положение о том, что романтическая любовь порождает осложнения, все же романтическая любовь остается самой прекрасной вещью на свете. За такое благо, как жизнь, никакая цена не может быть названа слишком дорогой ценой. Я знаю, что брачная близость с нелюбимым человеком – невыразимое несчастье. Это значит унизить себя, это значит заклеймить себя именем лжеца перед лицом Бога. Человек, у которого внешняя жизнь противоречит внутренней, – самоубийца. Есть некоторое величие в добровольном самопожертвовании, и есть некоторая сила в умерщвлении плоти ради спасения духа, но умереть, когда все горит в душе и требует себе выхода, – ужасно. Такой смертью умирают люди, связанные между собой узами условностей. Желающие, но не осмеливающиеся уйти друг от друга, погибают позорной смертью трусов. Самоубийство вызывает у нас презрительную жалость, когда человек помимо своей воли выбрасывается из жизни, как этот мелкий растратчик, бегущий из увеселительного кабачка топиться в Темзе и в последнюю минуту думающий о недопитом стакане. Нет, я вижу трагедию парадокса. И все же я говорю, что если бы даже любовь была за него ответственна (а это не так), то и тогда было бы безумием отрекаться от любви. Ты спрашиваешь: почему? Потому что риск, с нею связанный, таков же и на всех других путях жизни, а мы так созданы, что нас нельзя запугать, и мы не откажемся от своей доли опыта и риска. Мы не желаем отказываться ни от мрачных ночей, ни от светлых дней. Зима и лето, все времена года и пояса Земли, опасения и надежды, муки глубоких переживаний – все это мы провозглашаем извечно своим. Мы ревниво охраняем полученное нами наследство чувств. Разве ты бы согласился, получив все блага мира, спать вместо того, чтобы бодрствовать, и забыть вместо того, чтобы помнить? Тогда прекрати реквием своих речей об опасностях разочарования.
Причиной смерти Луизы Навре были безумие и себялюбие, и убивший ее человек был безумен и себялюбив. Бедняга не имел сил отречься от счастья, когда ему показалось, что ему предстоит отречение. Но не все любящие так слабы, и многие умеют жертвовать своей любовью. Джон Рескин, – если ты помнишь, – любил свою жену, он не покончил с собой и не застрелил ни ее, ни Милле. Чарльз Д. Джонсон – не Рескин, а любовь Рескина, разумеется, не была безумием.
Я, Герберт, не вижу ничего смешного в пылком чувстве. Пусть любящий бледнеет, трепещет и теряет сознание – это приемлемая форма служения божеству. Вполне владеющий собой влюбленный представляется мне гораздо более безрассудным.
Я еще не получил твоей книги. Завтра я снова напишу тебе.
Твой Дэн Кэмптон.
XXIII
ТОТ ЖЕ – ТОМУ ЖЕ
Лондон.
20 июня 19… г.
Бывают иногда безличные часы существования, когда впечатления дня не доходят до сознания, дух преисполняется благоговения и совершает восхождение в более высокие сферы, удаляясь от повседневности. Так было со мной сегодня. Я услыхал призыв, повелевавший проснуться и приняться за работу, моя ничтожная воля боролась с ним (горе мне), и я занял место у окна, выходящего в широкий мир. Самое лучшее в ночах и днях, проведенных за работой, – сумерки, когда утомленные взоры получают дар ясновидения. Я подумал, что это не важно, как ты устроишь свой брак. Время может направить тебя по неведомому мне пути. Я подумал, что безразлично, найдешь ли ты себе оправдание, ибо многое в жизни проходит, не нуждаясь в оправдании. Надежда и отчаяние сменяются спокойствием безразличия. Вопрос не требовал ответа. Напряжение ушло, и сумерки мои осветились. Я увидел вещи словно с высоты, контуры расплывались, и я перестал их видеть, когда вошла Барбара и притронулась ко мне. Бледный час абстракции кончился. Ей хотелось знать, что меня смущает. Она подошла, поспешно и решительно поставив вопрос: «Вчера вы допрашивали меня, сегодня вы будете отвечать».
Она пришла защищаться. Так как я в моих беседах за последнее время обнаруживал человека, одержимого одной идеей, Барбара обеспокоилась. Она подумала, что я испытываю ее и что она огорчает меня (я пытался выяснить себе, можно ли жить иначе, чем живет она, и быть счастливыми и хорошими). «Вы думаете, что я недостаточно близка с Эрлом, потому что я оплакиваю свое дитя? Вы думаете, что я недостаточно счастлива, чтобы быть хорошей женой?» Мог ли я не заключить из ее слов, что у нее есть какая-то скрытая боль в душе? Не имея причин для страдания, может ли женщина подумать о сострадании к себе? У меня в голове возникло множество предположений. Маленькая Барбара, раздираемая страданиями, – этого я перенести не мог. Я схватил ее руки. Это ее недостаток – быть всегда настороже. У нее на душе не было горя, и она говорила лишь затем, чтобы отклонить разговор от темы, не касающейся непосредственно ее.
«Содержание ваших бесед привело меня к этой мысли», – нерешительно заговорила она, и щеки ее запылали. Она очень обидчива и постоянно воображает, что ее обвиняют, хотя и допускает, что в ней говорит слабость, происходящая от неуравновешенности. «Но я считал уже все решенным, я думал, что ты самая счастливая женщина на свете», – возразил я. В ответ на это она просияла. Я простил ей холод, повеявший мне в сердце при первых ее словах, а она забыла все, что ей почудилось.
На свете нет ничего более важного, чем игра чувств. Будь Барбара плохой женой, я не мог бы осудить ее и не имел бы тогда под рукой готового доказательства чуда. Мои доказательства остались при мне, ибо она стояла передо мной с поднятым ко мне лицом, дрожащими губами и полными слез серыми глазами. Женщина-подруга пробудилась в ней. Барбаре двадцать шесть лет, она уже семь лет замужем, и все же в ней все трепещет при чудесной мысли о том, что она любит и любима.
Я собирался написать тебе о том, о чем мы говорили с ней, в надежде показать тебе, что мне дорого и почему. Но рука моя опускается. Сумерки сгустились, мысли померкли. Несколько мгновений назад эта рука держала руку Барбары, когда я назвал ее моей героиней. Она героиня не только потому, что она чиста, добра и сильна, но и потому, что не боится подвергнуться испытанию своих инстинктов. Чтобы быть послушным голосу своего «я», необходимы вера и сила. «Когда все внешнее рушится, что остается, кроме нашего „я“?» – спрашивает Уитман. Все внешнее остается для Барбары лишь внешним. Загляну ли я в твои глаза и найду ли я их ясными, как глаза Барбары? Дай-то Бог.
Дэн.