Текст книги "Создание Представителя для Планеты Восемь"
Автор книги: Дорис Лессинг
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)
Алси тоже была там, как я затем увидел, но сидела в стороне от нас обоих. Она что-то держала в своих больших руках, на которых даже не было варежек, склонившись над этим в печали. Один из детенышей был болен или уже умирал, и Алси пыталась оживить его той жизненностью, что еще оставалась в ее охлажденных руках. Она раскачивалась, не отдавая себе в этом отчета, вперед и назад, из стороны в сторону, и я видел, что это был протест или требование ее страдающего и изнеможенного тела, утверждение, что в нем еще сохранилась сильная и борющаяся жизнь, – и равным образом это было отражение боли в ее разуме. И снова я подумал, как тесно связаны тело и разум, как одно затрагивает другое – и все же в огромных пространствах между биениями, которые есть частицы частиц частиц частей нашей физической сути, нет никаких признаков, например, печали или любви. Любовь, любовь – это она горевала в каждой крохотной части большого, но исхудавшего тела Алси, ибо девушка знала – ее ужасная боль показывала, что знала, – что эта смерть означает другие: отпрыски двух ее любимцев, эти прелестные, очаровательные малыши, тоже вскоре умрут, ибо они не в состоянии вынести жизнь.
– Осознаешь ли ты, Джохор, – сказала она ему тем же строгим обвинительным тоном, каким порой обращался к нему и я, – что с нами, на нашей планете, не осталось потомства? Детеныши, что родились летом в стадах, умерли: они не были достаточно сильны, и больше никто не рождается – и, за исключением этого сарая, в вольерах только взрослые. Я не могу заставить их размножаться, и что бы я ни делала, ничто не может изменить того, что они чувствуют – или что они знают. – И Алси горько заплакала, припав лицом к крохотному пушистому созданию в ее холодных руках, ибо оно было мертво и уже коченело.
Джохор ничего не ответил, лишь смотрел на нее.
Успокоившись, девушка сказала, все так же в отчаянии, но уже тихим голосом:
– Что нам делать? Когда вымрут стада, вымрут взрослые особи этих снежных зверьков – нам будет нечего есть. Ах, я буду только рада, рада, ведь мне так надоело это мясо, что нам приходится есть, что день, когда я должна буду заставить себя разжевать последний кусок, станет для меня праздником – даже если это будет означать мой конец…
И здесь я заметил, что ей в голову пришла какая-то мысль, потому что выражение лица Алси изменилось, и какое-то время она нас даже не замечала, ее мысленный взор был направлен внутрь. Наконец девушка вздохнула и вернулась к нам. Она осторожно положила потяжелевший холодный комок, совсем недавно бывший очаровательным зверьком, игравшим подле нас, и долго, не отрываясь, смотрела на другого детеныша, который прекратил свою возню и сидел, дрожа, у ее ног. Она наклонилась и нежно погладила его, на ее лице застыла скорбь, но она не взяла зверька на руки.
– Алси, – произнес Джохор, – я хочу, чтобы ты сейчас перестала быть Алси и стала Доэгом.
Она подняла на него глаза. Мы довольно часто меняли свои роли, занимались различными видами работ, становясь на это время Представителем того, в чем была необходимость, так что для нее не было внове «стать Доэгом», да она и «была Доэгом» совсем недавно, когда пришла ее очередь вспоминать и излагать события, которые мы все должны были непреложно фиксировать, дабы наши летописи содержались в порядке. Она рассказывала о путешествии через страну льда к холодному полюсу, стоя среди нас, Представителей, в то время как мы внимательно слушали; и в процессе этого она и была Доэгом.
– Я хочу, чтобы ты мысленно вернулась в свое детство и рассказала о своих тогдашних чувствах, о чем ты думала и какой ты видела свою жизнь. – Джохор взял одного из пока еще здоровых детенышей, который тут же начал игриво лизать и кусать его пальцы, тереться о них носом и мордочкой, и положил малыша на колени, слегка придерживая руками. Обледенелый сарай наполнило умиротворенное и довольное урчание зверька, а его кроткие голубые глазки моргали с восхищенным узнаванием, которое у детенышей вызывают все их открытия: «Ах, что за чудо этот мир! Какой он прекрасный! Замечательный! Удивительный! Смотрите, что я умею! Смотрите же на меня!» Удерживаемый в густом мехе шубы Джохора, он вытянул белую лапку, чтобы поймать снежинку, невесть как залетевшую через щели в крыше, а затем, когда снежинка растворилась на меху, малыш потянулся, зевнул, выразив этим телодвижением все свое удовольствие, и заснул, совершенно расслабившись и неописуемо очаровательно положив мордочку на пальцы Джохора.
Джохор ласково смотрел на девушку, чьи глаза наполнялись слезами. Она сняла капюшон, стеснявший ее, и в том же порыве скинула с плеч шубу. Под ней Алси носила изношенные и рваные одежды наших теплых и счастливых дней, и их тоже сорвали ее руки, и теперь она сидела полуобнаженная в гнездышке из меховых шкур.
К тому времени мы уже отвыкли от вида голых тел. Отчасти так было из-за ужасного холода, отчасти из-за стыда. Я не думаю, что Алси собиралась так обнажиться, но ее подталкивала скорбь. Ее взгляд сосредоточился на детеныше в руках Джохора, в чьей неподвижности теперь не было размеренного дыхания сна, но появилась одеревенелость. Ее руки дернулись в сторону зверька исступленным бессознательным движением, кричавшим: «Нет, нет, нет – я спасу тебя», а затем опустились, и девушка снова схватила себя за волосы, ее взгляд остекленел.
– Алси, – позвал ее Джохор и положил на обледеневший пол рядом с собой маленький трупик.
– Я родилась… родилась, но этого яне могу помнить, и вы знаете это, но, полагаю, я радовала всех, как этот крохотный зверек только что радовал нас, своим обаянием и своей непосредственностью. И я выросла – хотя я не помню, как, но это наверняка происходило под руководством и опекой Канопуса, поскольку это сущность нашей жизни и нашего бытия. И я узнавала себя все больше и больше, каждый день думая все чаще: «Вот она я, Алси», – и мое ощущение себя тогда находилось не столько в моем теле, хотя я и наслаждалась им, сколько где-то в другом месте… Может, в тебе,канопианец, – но тогда мы не должны этого знать, правда? Но я помню, как я, бывало, приходила в себя, маленькой девочкой, наполненной удивлением, наслаждением, чудом, точно так же, как и этот бедняга буквально мгновение назад. А затем внезапно произошло что-то еще, у меня выросла грудь и…
Какое-то время Алси сидела, уставившись перед собой, потом ее кулаки расслабились и ее руки стали опускаться, и она чуть тронула верх груди, а затем ее руки, не веря и отказываясь принять, скользнули ниже… Мы увидели ее грудную клетку, туго обтянутую желтой кожей, так что проглядывала каждая кость – но где же были ее груди? Руки девушки ползли все ниже, взгляд оставался бессознательно сосредоточенным на чем-то впереди, она отдернула еще остававшиеся одежды, и мы увидели на нижней части ее груди два кожистых мешочка, заканчивавшихся твердыми бугорками, на которых темнели коричневые складки – соски. Алси взяла эти бугорки в свои большие, все еще сильные руки, затем выпустила и стала водить руками по плечам, на которых под натянутой кожей ясно виднелись кости и суставы.
Она уже не плакала, не горевала, но на ее лице было выражение, как у человека, который отчаянно пытается принять невозможное. Перед нами предстало сморщенное от голода тело старухи, древней старухи, и ее лицо тоже было открыто нам – исхудавшее, землистого цвета, с провалившимися черными глазами. И все же в запавших глазницах было нечто уязвимое, нечто все еще свежее и молодое, и я мужественно размышлял: «Что ж, когда нас, Представителей, увезут отсюда и мы снова будем питаться, как положено, тогда Алси вновь станет юной девушкой, еще не слишком поздно, и…» Но эта мысль погрузилась в глубины моего разума, и ей там стало не очень уютно. «Нет, – решил я, – нет, это не то, не то – мне нельзя сочинять эти сказки и выдумки, утешая себя, думая, как нужно утешать других».
Алси натянула свои многочисленные лохмотья на покрытые кожей кости, укуталась в плотную шубу, накинула капюшон, и вновь от нее остались лишь решительные темные глаза, смотревшие из-под засаленных косматых шкур.
– Алси! – окликнул ее Джохор.
– Что ж, ладно! Я родилась… и теперь умру. Нет, Джохор, раз ты хочешь, чтобы я рассказала, как я вижу свою жизнь, то тогда я вижу ее действительно так, все чаще и чаще… Скажи мне, когда ты оглядываешься назад на свою жизнь, ты… Нет, это бесполезный вопрос, я понимаю это, еще даже не задав его. Вы живете настолько дольше нас, что, когда вы смотрите на нас, вам должно представляться то же самое, что и нам, когда мы смотрим на эти маленькие создания, чьи жизни столь коротки – или же им, когда они смотрят на снежных жуков! И все-таки я спрошу, ибо это переполняет мой разум, Джохор, я не перестаю размышлять и гадать, как вы – вы, люди с вашим канопианским умом – как вы переживаете свои воспоминания? Ведь ты хочешь, чтобы я именно это сейчас рассказала, так? Память, нечто тонкое и прозрачное, – все, что остается от жизни, когда ты ее прожил? Ощущаешь ли ты, будто для твоей жизни она несущественна? Нет, конечно же, нет, но я все равно должна спросить. Ощущаешь ли ты, что мог бы выдохнуть свои воспоминания одним сильным выдохом? Ибо вот как я вижу свою жизнь – как обрывок ткани, валяющийся в углу, как кусок искусно раскрашенной ткани, чьи цвета блекнут перед моим взором: память – воспоминания, ибо от моей жизни ничего не осталось! Да, я знаю, что умру раньше, чем умерла бы при нормальных условиях, но если жизнь хоть чем-то является, тогда и треть жизни – что-то, а я прошла треть отведенного мне пути. Она ничто, моя жизнь, маленький сон: я клянусь, канопианец, что когда я прихожу в себя после сна, мои сны иногда кажутся мне более живыми, нежели сама моя жизнь. И все же– здесь-то мне и приходится обдумывать, размышлять и по-прежнему не видеть во всем этом смысла, когда заканчиваю – когда я начинаю день, я словно должна взобраться на холм, затащить наверх груз, нечто, в чем есть бремя противоречия. Иногда, когда я просыпаюсь, я не могу перенести длинный трудный день впереди. Часто в середине дня мне кажется, будто он тянется ну так медленно, что я проваливаюсь в сон снова, даже если и всего лишь на несколько мгновений – все, что угодно, лишь бы освободиться от бремени… сознания. Да, от бодрствования в том, что есть склад и содержание дня – как кусок ткани, которую ткешь, узор которой ты волен выбрать, но не волен неткать ее, не можешь отказаться от того, чтобы закончить, потому что такова поставленная задача. Иногда я стою в одном из вольеров снаружи, под снегом, падающим каким-нибудь образом, одним из тысячи – легким или обильным, задуваемым со стороны или прямо, мокрым или сухим, крошками или же крупными мягкими хлопьями, когда слепляются снежинки, – я смотрю и чувствую, как будто каждый шаг, что я делаю сюда, где есть пища, где передо мной стоит задача вывезти всю ее и распределить, а затем проверить, что со снежными зверьками, сколько из них умерло… Все это так тяжело, Джохор, словно каждый атом моего тела находится под принуждением. И все же я делаю это – и, сделав, говорю: «Готово, я завершила это, я выполнила задачу, и впереди следующая – собрать остальных, кто поможет Алси заготовить корм для зверьков или что там еще нужно сделать затем». Целый день – одно тягостное усилие за другим; а затем день заканчивается, и вот блаженная ночь, и я оглядываюсь назад на день – он прошел! Небольшое расцвеченное пятно мысли, несколько картинок, пробегающих вместе, сцена со мной, когда я стою в вольере, а вокруг меня собираются зверьки в ожидании пищи, или когда я согнувшись иду сквозь пургу, и, быть может, чувство холода у шеи или онемевших промерзших ног. День! Память о дне! День, который так тяжко было завершить, а когда он закончился – ничего! Жизнь… воспоминания о жизни. Конечно, канопианец, здесь кое-что не стыкуется, не согласуется должным образом, да? Мне кажется все более и более невозможным, неверным,что действительное свершение дела, его переживание, имеет своей тенью столь скоротечную и расплывчатую запись: память. И я спрашиваю себя все чаще и чаще: для этого нам и нужен Доэг? Что такое Доэг, как не попытка, даже отчаянная и, возможно, трагическая попытка, сделать расплывчатую окрашенную тень, память, насыщеннее? Придать нашим воспоминаниям больше содержания? Не это ли и есть Доэг – и зачем ты хочешь, чтобы я сейчас, в это время, была Доэгом?
– Не знаю, что у тебя за имя, когда ты задаешь эти вопросы, но оно не Доэг!
Тут Алси улыбнулась в ответ на его замечание и какое-то время сидела молча, размышляя.
– Ладно, – начала она снова, – но мне представляется: то, что я должна запоминать, – ничто,Джохор; и это все заканчивается, уходит под лед… Когда я начала осознавать саму себя, проникать в это чувство, «вот она я», я жила в доме со своими родителями. Ты заходил к нам однажды. Наш дом располагался в маленьком городке из той группы городов, где занимались производством тканей. Каждый город был чем-то известен. В нашем городе непосредственно делались ткани. В городе через долину изготавливались станки для их производства. С другой стороны нашего холма располагался город, где все были заняты на производстве красителей. Одни были натуральными, которые мы сами научились делать из растений, глины, камней, другие же были искусственными, и именно Канопус заставил нас мыслить таким образом, что привело нас к открытию, как выделять красители. Другой город по соседству изготавливал все виды пряжи и ниток. Скопление городов так вот и выросло, ничего не планировалось – и теперь, когда я думаю о том времени, то прихожу к выводу, что его характеризовала естественность в развитии и происхождении вещей. Но случилась перемена, не так ли, Джохор? Был момент, когда наша жизнь, вместо того чтобы являться функцией окружающего, развиваться из того, что есть, стала более… сознательной – это верное слово? Можно ли использовать это слово для коллективного взгляда на…
– Алси, – осек ее Джохор.
– Да. Ладно. Я росла, как росли тогда все дети. Мы учились всему, что должны были знать, у окружавших нас взрослых. И теперь я должнасделать замечание, что это происходило бессознательно, Джохор! Как со стороны детей, так и со стороны взрослых! Это было до того, как появился Педуг…
– Нет, до того, как Педуг стал считать, что имя необходимо.
Она задумалась над этим и наконец кивнула.
– Да. Ибо, конечно же, дети должны учиться тому, что необходимо – а то, что необходимо, должно меняться. Все взрослые были Педугом, раз дети учились – так же естественно, как и дышали – у взрослых. Но затем произошла перемена, и она случилась тогда, когда ты, канопианец, привез прибор, который делал маленькое видимым – да, Джохор, именно тогда и исчезла определенная естественность и приятность. Это произошло не только потому, что вы привезли лишь несколько этих приборов, – ведь, конечно же, вы не могли обеспечить ими каждую семью, даже дать по одному каждому городу! Нет, вы привезли нам столько, сколько смогли, но для того, чтобы каждый на нашей планете смог посмотреть и узнать, из чего мы в действительности состоим, приборы приходилось перевозить с места на место. Педугу. И впервые дети и молодежь оставляли круг своих родителей и друзей-взрослых, собирались вместе, когда детей учили в определенное время и в определенном месте, рассаживались вокруг Педуга и обучались. Какой же исключительной, какой же безусловно коренной переменой это было, Джохор! И конечно же, вы знали об этом, вы все просчитали и поняли, что происходящее должно изменить то, как мы все смотрели на самих себя. Ибо раньше дети никогда не оставляли своих родителей, родственников и друзей, всех, кто нес за них ответственность, и едва ли осознавали, чему же они учились, ибо это происходило повсюду, постоянно, всеми возможными способами. Я, например, зная все, что только можно знать о процессе производства тканей, не знаю, как я этому научилась! Но когда я сидела на широком просторе, слушая Педуга, который заставил меня взяться за этот прибор, заставил меня посмотреть на то, что было там, и заставил меня думать об этом – о, вот тогда, Джохор, все действительно изменилось. Мы стали осознавать, что мы учим и как мы учим… И это произошло как раз в то время, когда мы увидели субстанцию наших тел и обнаружили, что она исчезает, когда мы смотрим, и узнали, что мы есть танец, блеск, непрерывное вибрирующее движение, течение. Узнали, что большей частью мы состоим из пустого пространства, и что когда мы трогаем руками свои лица и ощущаем плоть, то это иллюзия, и что когда наши руки ощущают теплую твердость, то в действительности это иллюзия трогает другую иллюзию – и все же, Джохор, за всю свою жизнь, которая, конечно же, окажется столь короткой и, возможно, совершенно не заслуживает того, чтобы называться жизнью… Ты хочешь сказать, что я снова отвлекаюсь, не придерживаюсь темы, не делаю того, что ты просишь! Но, Джохор, разве это само по себе не является иллюстрацией того, что я тебе говорю? Я просто не могу не думать постоянно о том, что представляется коротким и – по крайней мере, вначале – восхитительным сном…
– Ты жила со своими родителями в доме в…
– Я родилась в Ксодусе, одном из четырех городков, занимавшихся производством тканей. Когда я была маленькой, оба моих родителя занимались ткачеством, хотя позже они стали Педугом и часто отсутствовали дома, путешествуя по нашей планете с новым прибором, обучая новому образу видения и мышления. У меня было два брата и две сестры, и мы все познавали ремесла нашей группы городов. Что касается меня, в течение того времени, когда родители брали меня во всевозможные места, дабы понять мой характер, меня отправляли на ферму, в часе ходьбы от нас, где выделывали овечью шерсть для наших ткачей. Вся наша семья жила на той ферме по нескольку недель, но моих братьев и сестер не привлекала там никакая работа, в то время как мне было интересно. Я сказала родителям, что хочу быть Алси, стать одной из тех, кто занимается выращиванием животных. Ею я и стала, еще совсем юной, ибо я часто бывала там и согласилась, когда подошло время, пойти на этой ферме в ученицы, и я полагала, что проведу там всю свою жизнь. Но затем настал холод… И теперь вся та жизнь, города, животные, деревья – все, все скрылось под толстым слоем льда. И именно так я и вижу – подо льдом лежит сон, нечто, для чего не существует субстанции; и все же это была жизнь, жизнь, долгое, сложное развитие жизни, которое… Но это была хорошая, настоящая и достойная уважения жизнь – не так ли, Джохор? Ничего, за что нам теперь было бы стыдно! Хотя говорить об этом нелепо, ибо как можно стыдиться того, чего не выбирал– мы ведь не выбирали свою жизнь или как развиваться, как изменяться. Ибо мы менялись, теперь я это знаю, даже до того, как ты привез прибор, в который нам всем приходилось смотреть и узнавать, что наши «я», то, как мы ощущаем себя, есть полнейшая иллюзия. И, быть может, те перемены вовсе не были к лучшему? Откуда нам теперь это знать? Ведь я и вспомнить-то толком не могу!Я разговариваю с другими, кто рос вместе со мной, – то есть с теми из нас, кто еще жив, кто еще ходит прямо, пытаясь работать, вопреки пурге и бурям, – и мы все помним разное. Не странно ли это, Джохор? Поэтому, хотя мы все и соглашаемся, что да, происходили перемены и что эти перемены можно было бы описать, сказав, что из нашей жизни исчезла невинность, сказав, что возник новый тип самосознания, еще даже до появления нового прибора – мы совершенно не можем согласиться, в чем же заключались эти перемены. Я говорю: помните то-то и то-то? А они говорят: нет, но ты, конечно же, помнишь?.. Джохор, здесь есть нечто невыносимое, разве ты не видишь? Разве ты не согласен? Разве…
– Алси, – произнес Джохор.
– Дом, в котором я родилась, был подобен всем нашим тогдашним домам. Мы, бывало, возводили дом за несколько дней, и приходили, наверное, человек сто и помогали. Мы устраивали пиры и празднества, когда решали, что настало время построить новый дом. Дом мог быть целиком из тростника или из тонких деревянных планок, скрепленных веревками. Крыши и стены всегда делались раздвижными, так что мы могли открывать и закрывать их, когда менялся ветер или шел дождь. Дом тогда менялся постоянно – опускались или поднимались стены, сворачивались крыши, и люди приходили и заходили весь день и всю ночь, ибо у нас не было строгого предписания, когда надо спать – днем или ночью. Жизнь была общинной, свободной, беспечной, и нам было легко друг с другом – я ведь заметила, что с тех пор, как наступил холод и те трудности, что мы сейчас испытываем, нам тяжело друг с другом, мы порицаем и требуем, и нам на ум без труда приходят грубости, хотя прежде этого не было. Именно это я и вспоминаю чаще всего о нашей прежней жизни – какой плавной она была, какой приспособляемой: дома, улицы и города менялись, словно растения, поворачиваясь то к свету, то от него. Как мы, бывало, сносили дом за один день, а на следующий возводили другой. Как мы на ферме передвигали ограждения для животных чуть ли не ежедневно, как мне теперь кажется; как постоянно перестраивались даже склады и другие здания, которым приходилось придавать некоторую основательность. И еще я помню, как, когда появилось новое здание для только что изобретенного станка, чтобы изготавливать ткань гораздо быстрее, мы все стояли вокруг него, испытывая неловкость и чувствуя какую-то угрозу. Оно не было одним из тех привычных зданий, легких, тенистых, продуваемых ветерками, которым мы могли придать новую форму, всего лишь потянув за веревку или убрав переборку; нет, оно было построено из камня и земли, и у него имелась прочная крыша, так что нашему старому образу жизни вызов был брошен еще перед холодом, перед Великим Льдом, и я думаю…
– Алси, опиши себя, как если бы ты была кем-то другим, как если бы ты рассказывала историю. Возьми какое-нибудь происшествие, которое помнишь, любое происшествие.
– Хочешь происшествие, Джохор? Сказочку? Как же я боюсь этих маленьких происшествий, что хранятся в наших воспоминаниях! В наш дом приехали жить бабушка с дедушкой, мать моего отца и отец матери – и этих двух стариков каждый день приходилось кому-нибудь да слушать. Мы выслушивали их по очереди, это было своего рода задание. Ибо запомнившееся всегда было одним и тем же. Оба этих старика, бывало, сидели там – не вместе, так как старухе нравилось быть на солнышке, старик же выбирал тенек, да и в любом случае старики предпочитают общество молодых, а не друг друга – так вот, они сидели там, и когда кто-нибудь из нас приходил послушать, рассказывали в точности одни и те же происшествия, теми же словами – свою жизнь. Цепочка из нескольких событий, всегда одна и та же. Мы, дети, выслушивали эти одинаковые слова в десятый раз, затем в сотый, а затем и в тысячный. Жизнь. Что они ели в такой-то день, чуть ли не сто лет назад. Что кто-то там сказал пятьдесят лет назад. Снова и снова. Память… И вот теперь ты хочешь, чтобы я создала воспоминание, которым буду донимать своих внуков – но, конечно же, у меня их не будет, так что им ничто не угрожает! Что ж, хорошо, Джохор. Одним теплым и приятным вечером я вышла с фермы, чтобы навестить свою семью, и по пути случилось нечто, чего я не ожидала. Я не прошла и нескольких минут, как увидела впереди… Я вижу себя, как я иду там, девочка примерно двенадцати лет. Девочка эта высокого роста, худенькая, вокруг ее пояса обвязана яркая зеленая ткань, а вокруг груди, которая только начала появляться, – красная. Она несет родителям гостинец с фермы, немного разделанного мяса. Мясо привлекает птиц, которые собираются в воздухе над ней. Поначалу девочка не обращает на них внимания, идет себе, размахивая корзинкой, очень гордая тем, как красиво она выглядит в новых цветных тканях и с появившимися бугорками грудей. Внезапно девочка замечает тени, мелькающие вокруг нее по тропе и траве, смотрит вверх и видит парящих в воздухе как раз над ней огромных птиц: когти сжаты, клювы направлены вниз. Малышка кричит на них – и понимает, что ее голосок тонок и слаб, и она слышит громкий крик одной птицы, и ответный другой. Птицы уже бьют крыльями прямо над ее головой, пытаясь напугать ее. Девочка ощущает на щеке горячее дуновение от крыльев, чувствует теплую вонь. Она не отдаст свою корзинку, не отдаст; и тогда птицы пикируют прямо ей в лицо и на какой-то миг даже садятся ей на голову. Бедняжка чувствует острые когти на коже под волосами, роняет корзинку и удирает. Оглянувшись назад, она видит, как три птицы усаживаются у мяса, выпавшего из корзинки. Девочка выкрикивает в их адрес всевозможные оскорбления: «Вы, грязные прожорливые животные, вы, ужасные твари» – а они улетают себе в голубое небо, держа в когтях красные куски мяса, и ее корзинка валяется пустая, испачканная в коричневой пыли. Малышка подбирает корзинку и бредет с ней домой, заранее подбирая слова, чтобы рассказать об этом родителям – и поскольку она сделала это, постаралась найти подходящие слова, которые превратили ее бедственное положение там, на дороге меж фермой и городком, в способную вызвать сочувствие и интерес историю, так что все они – родители, братья и сестры, дедушка с бабушкой, друзья, соседи – приходили, слушали ее и порой даже говорили: «Бедная Алси, ты, наверное, перепугалась», – так вот, поскольку она сделала это, происшествие запало ей в голову, и она могла видеть его так ясно, словно стояла у дороги и наблюдала, как мимо беспечно прошла девочка в ярких тканях, как над ее головой слетелись большие птицы, посовещались и решились спикировать через теплый воздух прямо на девочку, готовые биться и сражаться своими сильными расправленными крыльями.
– Продолжай, Алси. Помнишь ли ты, что произошло, когда ты добралась до дома, когда ты рассказала свою историю и внимание слушавших тебя обратилось на что-то другое? Помнишь ли ты, как…
Но мне больше не довелось услышать, как Алси напрягала память, ибо под визг ветра отворилась дверь и вошел посланник, направленный ко мне Братчем: требовалась моя помощь. Я должен был на какое-то время стать Братчем, как Алси была Доэгом, и я вышел в ветер, дувший прямо из земель над нашей стеной, заходясь в непрерывном истошном вое.
Я брел по рыхлым сугробам, держась за девушку, пришедшую за мной, а она льнула ко мне, и мы пробили себе путь за наш город в пустынную тундру, где кроме неистово мчащегося снега ничего не было видно – и так, медленно и мучительно, двигались до следующего города.
Ко времени, когда мы добрались до места, пурга стихла. Мы вошли в город, который практически был полностью засыпан снегом. Мы пробивались через высокие удушающие сугробы рыхлого снега, навалившиеся выше даже окон первого уровня, и в некоторых местах были заметны движения и толчки, словно повсюду вылуплялись из яиц какие-то твари. Мы подошли к зданию, где гладкий снег доходил до потолка первого уровня, но к двери уже был прорыт туннель, через который мы и попали в зал, служивший местом собраний и дискуссий, и теперь заполненный сидевшими – а вовсе не лежавшими в этом состоянии полусмерти летаргического сна – людьми, которые ожидали меня и остальных из близлежащих городов. Ибо появилась новая угроза, и вскоре я узрел ее сам, когда вся наша компания вышла наружу утром, к холодному и тусклому солнцу, светившемуся далеко в бледном, подернутом дымкой небе. Однако наши взоры были прикованы не к этому довольно редкому зрелищу – солнцу в безоблачных небесах, – но к стене, что проходила как раз за окраиной города. Над ней вздымались привычные свирепые гребни и наросты льда; однако сама стена была расколота сверху донизу, черным по белому, ибо внутренняя часть стены пока не покрылась инеем и не потускнела. Это отчетливое, яркое, черное поразило наши взоры, и мы стояли, уставившись на него, и в течение этого времени трещина с рокотом расширялась, повсюду слетали куски льда, порой угрожая нашим бедным незащищенным лицам, а с верха стены падали тучи снега. Внезапно выпятилась сама стена, и под чудовищным весом льда ее верхняя часть раскололась и рухнула почти туда, где стояли мы, и затем вперед устремился лед, сокрушая стену еще больше, – и потом мы стояли на маленькой центральной площади города, прямо на которую шел ледник. Стена в этом месте более не существовала – исчезла.
Мы все знали, что произойдет и в чем заключалась опасность для наших людей: еще до того, как послали за мной и другими, кто на время станет Братчем, они уже побывали во всех жилищах города, заставляя их обитателей выходить наружу, разрабатывать новые планы действий и убираться от этой ставшей опасной стены. Но те ни за что не хотели шевелиться, их нельзя было заставить подняться. На запасы стимулирующей замерзшей воды, со сверкавшими в ней цветками и листьями, не обращали внимания – во всяком случае, ими воспользовалось лишь несколько и без ее помощи деятельных человек.
Нам приходилось заставлять людей просыпаться и выходить из темных пещер, в которые теперь превратились их жилища, и обдумывать, как создать новые пристанища, и делать все быстро, ибо мы уже слышали треск и скрежет льда, когда он проталкивался и тек над нами к бреши в стене, которая разрушалась все быстрее с обеих сторон от трещины, теперь уже полностью забитой льдом.
Главной трудностью – еще более серьезной, нежели вопрос постройки новых жилищ – был страх, угнездившийся в наших умах. Ибо произошло нечто новое, невозможное и убийственное: Канопус ошибся. Стена, наша стена, отнявшая у нас столько сил и материалов, появившаяся благодаря Канопусу – и построенная в точности согласно мельчайшим указаниям Канопуса, – сломалась, рухнула, и наверняка не только в этом месте, но и в других, о которых мы еще не знали – и, возможно, так и не узнаем, поскольку теперь путешествие было таким тяжелым и медленным. Стена появилась, чтобы оградить нас ото льда, пока не придет Канопус и не заберет всех нас на прекрасную Роанду, на эту райскую звезду, которую мы так часто искали в небе, а затем восторгались ею как глазами, так и разумом. Но стена не оградит нас… А Канопус, в образе Джохора, едва живой от голода и холода, такой же, как и мы сами, сидел сейчас в ворохе грязных и тяжелых шкур в сарае, разговаривая с бедной Алси, ставшей Доэгом, – но зачем, ради чего, зачем, зачем, зачем – зачем он вообще старается?– вот какая мысль должна была поселиться в наших умах, когда мы стояли и смотрели, задрав головы, туда, где лед продавливал сверху донизу нашу неуязвимую, нашу несокрушимую стену. Если стена поддалась натиску льда, тогда Канопус совершил ошибку, а это означало… И те из нас, Представителей и представляемых, кто говорил – хотя все меньше и меньше – о рае, спасении и флотилии космолетов, которая скоро, очень скоро прибудет и увезет всех нас, умолкли, уже не говорили о спасении… И все же, несмотря на уныние и отчаяние, которые теперь испытывал каждый из нас, и каждый знал, что эти чувства охватили всех нас, необходимо было обсудить, оценить наше положение и пробудить тех сонных и оцепеневших, кто не может или не хочет просыпаться сам. Но ради чего?В душе мы все теперь знали, каждый знал, что они пробудятся и оживут – если нам это удастся – напрасно, ибо флотилия космолетов не прибудет. И все-таки Канопус хотел этого.