Текст книги "Белый отель"
Автор книги: Дональд Майкл Томас
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Укрывшись у себя в номере, куда снизу доносился лишь слабый, приглушенный ковром рокот разговоров, Лиза распахнула окно и глотнула прохладного ночного воздуха. Ей стало легче. Может, это я просто злюсь, как старая дева, сама того не зная? – подумала она, начиная раздеваться. Опять она спала очень плохо – металась, вертелась с боку на бок. Когда между штор замерцал рассвет, она заснула; ей снилось, что она стоит над глубокой траншеей, полной множества гробов. Прямо под собой она видела Веру: ее вытянутое обнаженное тело виднелось сквозь стеклянную крышку фоба. Оплакивая ее, стоя в ряд с другими скорбящими, она услышала какой-то шум сверху и поняла, что вот-вот обрушится лавина и всех их погребет под собой. Прежде, чем это случилось, ее разбудил звонок телефона. Это была Вера – она спросила, все ли с ней в порядке, ведь накануне у нее сбивалось дыхание и она казалась расстроенной. Лиза объяснила Вере, что та разбудила ее посреди дурного сна, за что ее и поблагодарила.
– Ну, забудьте о плохом сне – нам только что доставили газеты. Отзывы великолепны/Честное слово! Не хуже, чем вы заслуживаете. Мы сейчас спускаемся завтракать – через час мой поезд. Поторопитесь и присоединяйтесь к нам. Мы возьмем с собой газеты. Виктор хочет поздороваться.
После небольшой паузы Лиза услышала глубокий голос Виктора, произнесшего: «Добрый день!» – после чего они повесили трубку. Значительно повеселев, она вскочила с кровати, побежала в ванную и быстро оделась. Она спустилась к завтраку едва ли не раньше своих друзей. Ей вручили кипу газет, раскрытых на отзывах. Но прежде чем она начала читать, Вера накрыла ее руку своей и сказала:
– Только помните, что критики здесь – настоящие циники. Поверьте мне, это хорошие отзывы – лучше, чем были у меня, – правда, Виктор?
Виктор, чуть помедлив, кивнул.
Лизе же они совсем не показались хорошими. «С грустью приходится отметить, что Серебрякова даже с одной рукой лучше, чем Эрдман – с двумя», – писал один из критиков. Другой утверждал, что голос у нее «сырой и провинциальный» и что в ее пении больше показных эмоций, нежели подлинных чувств. Нельзя было не признать, что встречались и более взвешенные замечания: «компетентна», «отважная попытка», «в сцене письма Татьяна сыграна и спета очень трогательно», «большой запас выразительности».
– Поверьте мне, для миланских критиков это весьма высокая оценка, – настаивала Вера, в подтверждение своих слов снова крепко сжимая ей руку; они видели, что она расстроена.
Но расстроили ее вовсе не отзывы. Они и в самом деле были неплохими. Ее предупреждали насчет миланской критики, и она знала, что в словах Веры есть доля истины. Нет, она просто была как громом поражена и теперь злилась на себя, на свою глупость. Один из критиков писал: «Совершенно исключительная согласованность дуэта Беренштейн—Серебрякова, как в музыкальном, так и в драматическом плане, без сомнения, обусловлена продолжительной совместной работой в Киевской опере, а также – что само собой разумеется – тем, что они состоят в браке». Теперь Лиза вспомнила, где она в последний раз видела имя Виктора – в статье о Серебряковой. Серебрякова, конечно, лишь сценический псевдоним. Теперь это казалось таким очевидным. Почему же она пришла к неправильному заключению? Как выяснилось позже, обо всем черным по белому говорилось и в программке, врученной ей синьором Фонтини в день приезда, но это каким-то образом ускользнуло от ее глаз.
Вера, торопливо допив кофе, вскочила и, наклонившись к Лизе, крепко обняла ее и расцеловала. Пока муж закутывал ее в красную накидку с застежкой у шеи, она сказала Лизе, что на следующий год ожидает увидеть ее в Киеве.
– Провожать меня не ходите. Заканчивайте завтрак. Ну, удачи! Не будем терять друг друга!
В свой первый выходной Лиза пошла на мессу в Кафедральный собор, но огромное здание подействовало на нее угнетающе, и она решила больше туда не ходить. Оно было слишком казенным. Ей больше нравилось бывать в небольших церквушках на окраинах: там легче было верить. В Вене тоже хватало католиков, но все же постоянное присутствие Церкви ощущалось там не так сильно, как здесь. Она не могла верить во что-то общепринятое и непогрешимо определенное. Даже «Тайная вечеря» Леонардо, смотреть которую она ходила в монастырь неподалеку, оставила в ней холодок: она была чересчур симметричной, люди так не едят.
Возможно, чем ближе к Богу, тем труднее в Него верить. Вот почему Иуда предал Его – и Петр тоже, под петушиные крики. Возвращаясь от «Тайной вечери», Лизе пришлось миновать одну из тех вонючих жестяных кабинок, где мочатся мужчины. Шла она быстро и отвернувшись, но мельком успела заметить двоих, с обветренными оливковыми лицами, возвышающихся над писсуаром и погруженных в беседу. Не успев остановить богохульную мысль, она вообразила, что это Иисус и Иуда, подобрав одеяния и переговариваясь, стоят бок о бок после тайной вечери. Должно быть, трудно было Иуде, находясь так близко, воспринимать Его как Сына Божьего. А может, еще труднее было Марии, ближайшей к Нему на небесах. А значит, это невозможно и для Него самого. Сидя там, как Борис Годунов,
Он, должно быть, испытывает отвращение ко всему этому священному лицедейству.
Богохульное мгновение миновало, но оставило у нее чувство подавленности. Прежде чем написать открытку тете, она внимательно рассмотрела ее: это была плохая репродукция Святой Плащаницы, хранящейся в Турине. Она не впервые видела ее на репродукциях, гадая, действительно ли это Плащаница Христа; но в этот раз все было значительнее – ведь Плащаница находилась совсем близко. Она подумала, что, может быть, снова почувствует себя возвышеннее духом, если съездит посмотреть на нее. Поэтому в ближайший выходной она села на поезд, идущий в Турин.
Она поехала с Лючией – своей дублершей. Это была девушка-хористка, чей катастрофический провал послужил причиной срочной телеграммы Лизе. Ломбардка с иссиня-черными волосами, с полными алыми губами и темными глазами, сияющими из-под длинных ресниц, она стяжала свое назначение скорее внешностью, чем голосом. Никто не предполагал, что Серебрякова, всегда пышущая здоровьем, пропустит хоть одно представление. Но Лючии выпала редкая возможность, а она с треском провалилась. И гордые ею родители, и шестеро сестер и братьев были на том спектакле, когда ее освистали. Лиза знала, какой ужасный удар был нанесен этой молодой женщине, и потому старалась сойтись с ней поближе, чтобы попытаться как-то возместить причиненный ей моральный ущерб. Боясь показаться снисходительной, она поначалу взяла официальный, чисто деловой тон, заявив, что некоторые арии хотела бы проштудировать с нею вместе. По вполне понятной причине девушка вела себя сдержанно и слегка отчужденно, но она страстно любила музыку, а занятия у Лизы в номере, состоявшие в изучении партитуры и совместных упражнениях, показались ей такими интересными и поучительными, что вскоре ее недружелюбие рассеялось. Лиза, со своей стороны, обнаружила, что ей нравится помогать девушке избавиться от некоторых погрешностей в технике; у нее действительно был подающий надежды голос, и под Лизиным руководством она делала заметные успехи. Если бы ей снова пришлось выступать, она бы теперь справилась намного лучше.
Это имело значение и для Лизы, так как приступ удушья тем вечером – по счастью, кратковременный – поставил ее перед угрозой того, что в один прекрасный день она не сможет продолжать выступления. Поэтому, помимо сострадания, у нее были и вполне профессиональные мотивы для оказания помощи своей дублерше.
К этому времени они стали близкими подругами. Со стороны Лючии к дружеским чувствам примешивалось обожание, а со стороны Лизы – привязанность, близкая к материнской, – ведь ее воспитаннице не было и двадцати. Истово верующая и хорошо знающая Турин, Лючия с радостью приняла Лизино приглашение сопровождать ее в «паломничестве».
И вот они стоят на коленях в Туринском соборе, глядя не на саму Плащаницу – та хранится под замком, скрытая от людских глаз, – а на точную ее копию, висящую на стене музея, и видят следы гвоздей, бича, самые черты Христа. Эти отметины и черты предстали перед ними не так, как на репродукциях, а в негативе. У монахини, стоявшей рядом с ними, по щекам лились слезы, и она снова и снова крестилась и бормотала: «Ужасно! Ужасно! Ужасно! Какая жестокость! Ох, какие злодеи!» Лиза тоже была очень взволнована. Лицо было изможденным, измученным, но тем не менее в нем чувствовалось достоинство, как и во всем теле; руки подобающим образом были сложены поверх гениталий. Глядя на фотографическое изображение, она все больше убеждалась, что перед ней действительно Иисус.
Вернувшись, Лиза исповедалась в Кафедральном соборе. Она,сказала священнику, что, увидев копию Святой Плащаницы, она перестала верить в Воскресение Христово. Священник, немного подумав, сказал, что не следует основывать свои суждения о столь важных вещах на сомнительной реликвии.
– Мы не утверждаем, что это и есть Святая Плащаница, – сказал он.– Только то, что она может быть ею. Если вы думаете, что она не подлинна, то это еще не повод, чтобы не верить в Воскресение.
– Но дело в том, отец, – сказала она, – что я уверена в подлинности Плащаницы.
– Тогда почему вы говорите, что утратили веру? – Голос священника был удивленным.
– Потому что человек, на которого я смотрела, мертв. Так выглядят засушенные цветы.
Священник посоветовал ей пойти домой и помолиться в тишине своей комнаты.
Во второй раз Лиза исповедалась Лючии, когда они сидели на скамье у реки, наслаждаясь теплом солнца, скрытого легкой облачной дымкой, и ели бутерброды с сыром. Теперь это была мирская исповедь. Она рассказала девушке о своих жизненных трудностях: об отсутствии взаимопонимания с отцом и (что, впрочем, огорчало ее меньше) с братом; о неудаче, постигшей ее на первом выбранном поприще – в балете, которая частью объяснялась слабым здоровьем, но в основном – недостатком таланта; о своем расторгнутом браке – хотя у нее до сих пор сохранилось чувство, что брак заключается на всю жизнь. Она завидовала большой и любящей семье Лючии, завидовала ее молодости, в которой всегда кроется обещание семейного счастья. К тому же – из-за того, что поздно начала и долго болела – Лиза никогда не станет чем-то большим, чем просто хорошей певицей, Лючия же могла по крайней мере надеяться, что в один прекрасный день станет великой.
– Как же вы обходитесь?..– Девушка опустила голову, покраснев от собственной смелости.
– Ты имеешь в виду, без любви? О, я стараюсь больше об этом не думать. Это дается нелегко – могу тебя уверить, я совсем не бесстрастна. Но можно многое подавить, с головой уйдя в работу.
– Я никогда не смогу уйти в работу настолько, — со вздохом сказала девушка, украдкой взглянув на свое обручальное кольцо.
– И правильно, моя дорогая, – сказала Лиза. Они замолчали. Лизу беспокоила дурацкая мысль,
что если бы руки Христа не были сложены таким приличествующим (хотя и таящим намек) образом, то Церковь не могла бы демонстрировать Его изображение.
– Хорошо, что мы вдали от Рима, – сказала она Виктору.– Если бы я поехала туда, то стала бы такой же атеисткой, как вы!
Виктор ответил, что он не атеист. Нельзя вырасти на Кавказе, созерцая ночами тысячи чистых и ярких звезд, и не иметь в душе хотя бы отсвета религиозного чувства.
После этих слов Лизе страстно захотелось в горы, в их тишину и спокойствие. Съездить в Комо и обратно можно было за один день. Она спросила Виктора, не хочет ли он поехать с нею. Его глаза оживились, сквозь роговые очки в них, казалось, блеснули снежные вершины его родной Грузии.
Безоблачным июньским днем они пили чай на террасе отеля, выходившей на искрящееся озеро с четким очерком гор на заднем плане. Она чувствовала такую легкость, что готова была взмыть с террасы и полететь над озером. Прохладный освежающий бриз подхватил бы ее. Виктор тоже чувствовал себя счастливым – благодаря горам и письму от Веры, пришедшему утром. Та пребывала в превосходном расположении духа и лишь очень по нему скучала. С той же почтой Лиза получила от нее подарок – гравюру Леонида Пастернака, изображавшую Херсон. Она как-то упомянула Вере о Херсоне как о дорогой для ее памяти части черноморского побережья. Это был заботливый и трогательный дар.
За чаем Виктор снова просмотрел письмо, посмеиваясь над отрывками, которые зачитывал Лизе вслух. «Дорогой, я купила корсет для беременных. К твоему возвращению растолстею, наверное, как хавронья». Какая радость, говорил он, что осенью так неожиданно появится ребенок. Как сильно он скучает по Вере, как тяжело ему было бы без Лизи-ного общества. Его первая жена и десятилетний сын погибли во время гражданской войны: в их дом угодил шальной снаряд. Ему до сих пор трудно говорить об этом. До встречи с Верой он не ждал больше счастья от жизни.
Они отправились прокатиться на фуникулере. Он продолжал говорить о жене и будущем ребенке, прерываясь лишь для того, чтобы указать на прекрасный вид. Она никогда не предполагала, что он так разговорчив. Раньше ей было нелегко общаться с ним без Веры в качестве посредника. Он говорил очень мало, разве только выпив; а жена его была насчет этого очень строгой. Но сегодня, в горах, он раскрылся, хотя ход его мыслей был так же ограничен семейной темой, как ход вагончика фуникулера – его тросом. Самой Лизе говорить не хотелось, она довольствовалась улыбками и кивками, наслаждаясь пейзажем.
Они спустились в город уже к вечеру, и никому из них не хотелось торопиться на станцию. Он предложил попытаться снять комнаты в великолепном отеле, где они пили чай.
– Мы не понадобимся до завтрашнего вечера, – убеждал он ее, – Фонтини мы не принадлежим – хотя он именно так и думает! И Делоренци, этому надменному коротышке, – тоже! Я знаю, что вы думаете о Милане. Ужасный город! Ладно, черт с ними, давайте останемся здесь на ночь!
Лиза, сперва удивившись, согласилась.
– Отлично! – сказал он и бросился в отель. Вернулся он, сияя от успеха.
– Но у меня с собой ничего нет! – внезапно вспомнила она.
– А что вам нужно? Она подумала.
– Ну, полагаю, только зубную щетку и пасту!
– Подождите здесь.– Через три минуты он вернулся с тремя бумажными пакетами.– Багаж при нас, – он рассмеялся.– Мне понадобилось гораздо больше: еще и бритвенные принадлежности!
Поднимаясь в лифте, они обменялись смешками по поводу подозрительных взглядов, брошенных на них регистратором и портье. Разместившись в своих комнатах, они неспешно и с удовольствием пообедали. Обеденный зал был полон, но его обширность и высокие потолки побуждали есть молча или ведя чуть слышную беседу. Приступ разговорчивости у Виктора прошел, но их молчание было дружеским, а не неловким. Сквозь балконные двери они смотрели на спокойное озеро, к сумеркам начавшее покрываться рябью. Потом прогулялись по берегу. Ночь в горах наступила быстро, вскоре вершины можно было «увидеть» только по тому, что там не было звезд – открытое же небо было усеяно ими. Какой бы избитой мыслью это ни казалось, Виктор был прав: глядя на такие звезды, невозможно не верить в нечто.
Рядом с ее дверью он удивил ее, запечатлев на ее губах крепкий поцелуй.
– Я давно собирался это сделать! – рассмеялся он.– Они у вас такие полные и так красиво очерчены! Вера меня простит. Вы, надеюсь, – тоже. Увидимся утром.
Он никогда не выказывал любопытства к ее прошлому, но когда за завтраком она обмолвилась о том, что была, «возможно, наполовину еврейкой», это его заинтересовало. В неспешном поезде, возвращавшем их в Милан, она обнаружила, что рассказывает ему вещи, о которых никогда никому не говорила. Неважный собеседник, он был замечательным слушателем, и ей полегчало от разговора с человеком, который ей сочувствовал, но не был чересчур близок. В общем, поездка в Комо так освежила Лизу и восстановила ее силы, что она спокойно справилась с двумя остававшимися неделями сезона.
За неделю до окончания выступлений, перед утренним спектаклем, она притворилась, что у нее сильный приступ мигрени. Лючия заняла ее место и прекрасно выдержала испытание. Поэтому Лиза позволила своей мигрени продолжаться до вечера. Снова пела Лючия. И Виктор, и синьор Фонтини, и Делоренци – все были поражены ее нежданным успехом.
2Прежде чем продолжить долгий путь в Киев, Виктор на одну ночь остановился в Вене у Лизы и ее тети. Он нашел пожилую даму очаровательной и весьма утонченной. На самом деле ей было не так уж много, но ее старил мучительный ревматизм. К счастью, он пока не затронул ее рук, и она все еще могла профессионально и с чувством играть на фортепиано. Она умоляла их дать ей отведать того, что она упустила, сетуя, что не была достаточно здорова, чтобы сопровождать свою племянницу в Милан. Под ее энергичный аккомпанемент они спели заключительную часть оперы так раскованно, живо и естественно, как им никогда не удавалось на сцене. Все всегда приходит слишком поздно!
В течение нескольких месяцев после возвращения и впервые за последние несколько лет Лизу одолевал сексуальный голод. Однажды вечером с концерта ее провожал сын одной из подруг тети, привлекательный, но пустой молодой человек чуть старше двадцати. Когда они были рядом с его домом, он уговорил ее отпустить кэб, чтобы выпить по стаканчику на ночь. Она сказала ему, что «нездорова», но он ответил, что не имеет ничего против, если ей это не мешает. Конечно же, у нее были возражения – подобные вещи казались ей безобразными и безвкусными, – но она не отказала ему в близости. Самое большее, что она могла потом сказать, было то, что он в какой-то мере избавил ее от вожделения, причем это не сопровождалось никакими побочными эффектами, как в прежние времена: без сомнения, из-за того, что зачатие было невозможным.
Но Лиза чувствовала себя униженной, потому что ничего для него не означала – была лишь еще одной «победой» да объектом похотливого любопытства из-за того, что позволила себя соблазнить, будучи в таком состоянии. С месяц она отвергала его знаки внимания, а потом снова поехала к нему на квартиру. Когда они закончили, он стал грубо и бесцеремонно расспрашивать ее о предыдущих любовниках. Она, конечно, ничего не сказала, но, вернувшись домой и удостоверившись, что с тетей все в порядке, сама себе безмолвно ответила на его вопрос – и поразилась ответу. Был, конечно, Вилли, ее муж, и Алексей, студент из Петербурга, ее первая и, возможно, единственная любовь. Но как объяснить остальных? Был молодой офицер, соблазнивший ее, когда ей было семнадцать, в поезде, шедшем из Одессы в Петербург. Ну, отчасти виной тому были смешанные спальные вагоны в российских поездах; ее шаловливый настрой, внушенный вновь обретенной независимостью; волнение, создаваемое быстрой ездой сквозь ночь; шампанское, к которому она не привыкла. И все же это был гадкий поступок. Такой же краткой, бессмысленной, сугубо плотской и вдобавок отягощенной супружеской изменой была связь с оркестрантом, с которым она провела ночь вскоре после того, как муж ушел в армию. Она случайно снова с ним встретилась несколько лет спустя, в Бадгастайне, и так смутилась, что не смогла с ним заговорить. И наконец, этот молодой хлыщ – ничего не значащий и унизительный. Включая мужа – пятеро мужчин! Сколько еще женщин в Вене столь неразборчивы в связях, не считая тех падших созданий, что продают свои ласки? Она была рада, что у нее исчезла потребность в исповеди. Как бы то ни было, больше такого не повторится. Пятнадцать лет она «сублимировала» свои желания – вплоть до последнего постыдного эпизода – и знала, что для душевного покоя куда лучше быть чистой, чтобы не сказать – бесполой.
Воодушевленная удачным дебютом в «Ла Скала», Лиза обнаружила, что стала намного нужнее устроителям сольных концертов и постановщикам опер, – и снова с головой погрузилась в музыку. Часто приходили письма от Веры и Виктора, и одно из них принесло обрадовавшую и взволновавшую ее новость. Виктор писал, что на следующий год его уговаривают петь Бориса Годунова – с ним как с баритоном покончено, это будет его лебединая песня, – и его предложение, чтобы Лизу пригласили петь полячку Марину, жену Самозванца, было принято с энтузиазмом. Скоро она получит официальное приглашение. Им не терпится снова ее увидеть. Вера после слов «лебединая песня» нарисовала звездочку, а внизу приписала: «Свежо предание!», потом шли несколько фраз о том, как хорошо, что Лиза приедет в Киев и что она, Вера, не влезает ни в одно платье, но к ее приезду снова похудеет и будет нянчить пухленького карапуза.
Но спустя примерно месяц пришло письмо, в котором, несмотря на всю его теплоту, между строк таилось печальное известие. Постановка «Бориса Годунова» откладывалась – его сочли слишком замысловатым для восприятия публики. Они очень этим расстроены, но все равно будут счастливы с нею повидаться, хотя, пожалуй, будет лучше, если они выждут, пока ребенок не подрастет настолько, чтобы не отнимать все внимание Веры. Может быть, к тому времени администрация в конце концов решится поставить «Годунова». Хотя, если это и произойдет, Виктор уже не будет играть главную роль – он решил уйти на покой.
Вместе с голубой детской кофточкой, связанной собственноручно, Лиза отправила ответ, в котором говорила, что все понимает и что в любом случае ей было бы трудно оставить тетю, ревматизм у которой намного усилился.
Письмо, пришедшее через две недели, ослепило, как удар по лицу. Вера умерла при родах. Это случилось из-за того падения в Милане – так полагал Виктор, хотя никто с ним не соглашался. Малыш – мальчик – был в безопасности. Из Грузии сразу же приехала мать Виктора, чтобы ухаживать за ребенком. Она очень стара, но еще полна сил; хорошо, что она рядом. Говорят, что малыш как две капли воды похож на Веру. Виктор не может поверить, что его возлюбленной не стало. Он выбросил все ее записи – не может их слушать, зная, что ее нет в живых. Как-то включил радио – и услышал Веру, она пела колыбельную Брамса своему малышу.
На следующий день после прихода письма в венских газетах появились некрологи о Серебряковой, как бы подтверждая ее смерть.
Лиза рыдала дни напролет. Ей казалось невероятным, что она может так глубоко скорбеть по подруге, которую видела воочию всего один день. Но все обстояло именно так. Она не знала, о чем написать Виктору. Слова печали и сочувствия, ложась на бумагу, выглядели фальшиво, хоть и шли из глубины души.
Она продолжала испытывать скорбь и долгое время после того, как миновало первое потрясение. Зимой того же года пришла весть о том, что в Ленинграде скончалась Людмила Кедрова – ее подруга, преподавательница балета в Мариинском театре. Они годами поддерживали теплую переписку, когда это позволяла политическая обстановка, и Лиза никогда не забывала о дне рождения своего крестника. Людмиле было всего пятьдесят – ее убил рак. Смерть этих двух подруг, у каждой из которых остались дети, нуждавшиеся в них, подействовала на Лизу очень плохо.
Сама она тоже долго болела: возобновились боли в груди и области таза, не появлявшиеся уже много лет. Это все из-за горя, думала она; а к горю примешивалось недоумение: почему смерть Веры оказалась для нее больнее кончины Людмилы? Она задавалась вопросом, не оплакивает ли в какой-то мере саму себя. Вера была связана с тем единственным днем в ее жизни, когда с ней, каким бы нелепым и незаслуженным это ни было, обращались как со звездой. С тех пор у нее было больше ангажементов, чем когда-либо прежде, но ни один не был особенно значительным; теперь же она стала требоваться реже. Однажды проснувшись, она обнаружила, что ей уже сорок. Другие узнали об этом раньше. Как оперная певица она не добилась решающего успеха, и мало кто из директоров был достаточно проницателен, чтобы приглашать ее участвовать в своих постановках. Конечно, если вы Патти, Галли-Курчи или Мельба, то в сорок вы только начинаете, но если вы всего лишь талантливы – вы погибли. По крайней мере, так она чувствовала, и ей казалось, что она действительно поет не совсем хорошо. Она знала, что ее страхи имеют болезненный характер, и связывала их с тем, что вела неправильную жизнь, пока ей не исполнилось тридцать и она не осознала, что годы пролетают мгновенно. Как бы то ни было, то ли из-за болезни горла, то ли просто из-за потери уверенности, но голос ее стал менее чистым. Не улучшали дела и неприятности с зубами. Несколько из них были спасены золотыми коронками, но четыре пришлось удалить. Вставные зубы влияли и на самолюбие, и на голос. Это же курам на смех, думала она, – петь «Liebestod»4141
* «Смерть от любви» (нем.).
[Закрыть], зная, что во рту у тебя вставная челюсть.
Далекое событие, не имевшее никакого отношения к ней лично, мучило ее еще сильнее, чем горе. В Дюссельдорфе судили и приговорили к смерти человека, совершившего множество убийств. Дело было во многих отношениях сенсационным, и за него ухватилась даже венская пресса. Приговоренный убивал без разбора мужчин, женщин и детей, хотя в основном женщин и девочек. Он держал в ужасе весь Дюссельдорф, и теперь, когда его поймали, общественность подняла шум, требуя, чтобы в дело была пущена заржавевшая гильотина – это была первая смертная казнь в Германии за несколько лет. С разной степенью серьезности и сенсационности австрийские газеты присоединились к ожесточенным дискуссиям о смертной казни. К этой теме никто не остается безразличным, и каждый уверен в своей правоте.
Лизе, хоть она и содрогалась при мысли об убитых детях, была свойственна глубокая инстинктивная убежденность в том, что отнимать у человека жизнь недопустимо. Многие из ее знакомых соглашались с ней. Многие другие, с той же страстностью и теми же ссылками на «нравственность», считали, что с массовым убийцей Кюртеном надо обойтись как с бешеным псом. Об этом шли жаркие споры. Одна из ее приятельниц, школьная учительница по имени Эмми, обычно добрейшая и мягчайшая из женщин, покраснела от ярости и выбежала из кофейни, где они спорили. Прежде чем уйти, она швырнула своей подруге на колени сенсационный выпуск газеты, где приводились самые отвратительные и страшные подробности дела. Заставляя себя читать эту статью, Лизе пришлось бороться с тошнотой.
У преступника, конечно, было неописуемо ужасное детство: десятеро детей в одной комнате с родителями; собаки и крысы на пропитание; старшая сестра, растлевавшая братьев; отец – пьяница и психопат. Обучение Кюртена ограничилось тем, что он овладел искусствами истязать животных и мастурбировать. Все это утвердило Лизу в том, что он стал преступником не по своей вине. Дальнейшее содержание статьи заставило ее усомниться в том, следует ли, даже в его собственных интересах, обрекать его на дальнейшее существование. Он убивал, потому что испытывал потребность пить кровь. Однажды ночью он так мучился, не найдя жертвы, что отрубил голову спавшему на озере лебедю, чтобы напиться крови. Сообщалось, что он выразил надежду, что после удара гильотины останется жив еще достаточно долго, чтобы услышать, как хлещет на землю его собственная кровь.
Там были и другие ужасающие подробности: например, он выкапывал трупы некоторых из своих давних жертв и совершал с ними половые акты; еще больше ужасало то, что все это время он тихо-мирно жил со своей женой, которая и не подозревала о его одержимости и тайном пороке. Но именно образы лебедя и человека, жаждущего услышать, как бьет из горла его кровь, преследовали Лизу неделями, будто навязчивый кошмарный сон наяву. Она останавливалась как вкопанная посреди улицы – ее голова кружилась от мысли о спящем лебеде и падающем лезвии.
Так же действовала на нее и мысль о том, что лишь по милости Божьей или в силу чистой случайности она – Элизабет Эрдман из Вены, а не Мария Хаан из Дюссельдорфа. Проснуться однажды утром, полной радости жизни, с радужными планами купить себе что-нибудь из косметики или пойти потанцеват.. познакомиться с приятным, обаятельным мужчиной и побродить с ним по лесу, а потом... Ничего! Но было бы невообразимо ужаснее родиться Петером Кюртеном... Быть вынужденной провести каждое мгновение жизни, единственной даруемой тебе жизни, как Кюртен... Да одна только мысль о том, что кто-то должен быть Марией Хаан или Петером Кюртеном, делала невозможным испытывать счастье от того, что она – Лиза Эрдман...
Уже после того, как казнь состоялась, она прочитала в газете Эмми, что, пока убийца был на свободе, в полицию поступило около миллиона донесений о предполагаемом монстре – и каждый из указанных мужчин был допрошен. Но Кюртена среди них не оказалось – даже прокурор сказал, что тот «довольно приятен на вид». В тюрьме он получал тысячи писем от женщин, около половины из которых грозили ему жесточайшими мучениями, а остальные содержали признания в любви. Лиза плакала, когда прочла об этом, а ближе к вечеру, когда тихо сидела с тетей Магдой, расплакалась снова. Тетя, полагая, что Лиза все еще скорбит по умершим подругам, пожурила ее за то, что она живет прошлым.
Но это было не прошлое – настоящее. Потому что даже если этот убийца мертв (а Лиза молилась в душе, чтобы он не был тем же Петером Кюртеном, когда войдет в обитель умерших, что бы она собой ни представляла), где-то — в это самое мгновение – другое человеческое существо обрекается нести самое страшное из возможных проклятий.
Прошло немало недель, прежде чем она опять стала сама собой, а ее жестокие боли, угаснув, сменились временными недомоганиями. Еще долго после того, как это дело исчезло из заголовков, перестав быть сенсацией, ее преследовало лицо маленького мальчика, лежавшего на матрасе в комнате с еще одиннадцатью обитателями; мерещился застенчивый, добрый человек в очках, которого ценили товарищи по работе и любили дети; виделся белый лебедь в гнезде на краю озера, забывшийся сном, от которого никогда не проснется.
Но тете Магде нужно было помогать одеваться и купаться; нужно было ходить по магазинам; петь «Liebestod»; посещать дантиста; навещать подругу в больнице; репетировать новую роль; вызывать водопроводчика для починки лопнувшей трубы; отправлять открытки, поздравляя с Рождеством; покупать и рассылать подарки – сначала в Америку, почти уже незнакомой семье брата, потом друзьям, живущим поближе; покупать новое зимнее пальто; писать ответные письма, благодаря за поздравления.
Она часто переписывалась с Виктором Верен-штейном, стараясь соответствовать его нынешним духовным заботам: его теперь занимали великие вопросы о жизни, смерти и вечной жизни. Она сама, как никогда раньше, часто задавалась ими, о чем ему и написала. Казалось, ее дружба утешала его в черные дни. Черные не только в личном плане – в его письмах встречались намеки на то, что обстановка ухудшается по всей стране.




























