355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Щербинин » Темный город » Текст книги (страница 2)
Темный город
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:21

Текст книги "Темный город"


Автор книги: Дмитрий Щербинин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)

* * *

– ...Наверное, я сдох-таки, или брежу. Не знаю! Не знаю! Не знаю!.. Вот такой перед тобой ангел!.. Хорош ангел, да?!..

Его рассказ занял совсем немного времени, так как он буквально захлебывался словами – старался побыстрее окончить историю своего бредового существования. По прежнему вздымался, ярко светил пламень, но теперь разгоряченный Михаил чувствовал жар. То, что он поведал о своей жизни вовсе не уняло боль. Напротив – она только усилилась, и он разве что не стонал. Он боялся поднять глаза на девушку, боялся, что сейчас вот она убежит от него, такого мерзкого. Но она оставалась на месте, а потом вдруг положила свою невесомую, прохладную ладошку ему на руку, и прошептала:

– Бедненький... Я многое не поняла. Я не знаю многих слов. Но "водка" – у нас тоже нет такого слова, но я представляю – это вроде Тшиии. Тшиия, ходит по нашим улицам – она темный вихрь, и кто попадет в него, тот уже никогда не выйдет, будет там метаться в бреду, повсюду следовать в Тшиии. Страшная участь... впрочем – чья участь лучше?.. Каждый умирающий уносится ледяным ветром. Все время лететь с ледяным ветром, в этом мраке! Лучше бы я совсем не появлялась! Зачем вся эта боль...

– Но ты...

– Подожди, подожди – ничего не говори. Самого главного я еще не сказала. Михаил – раньше я тебя боялась, ты приходил ко мне в этих жутких снах. Я думала, что ты демон смерти; но теперь все понятно – я просто видела твою боль, этот твой "загул"... Хотя нет – многое, да почти ничего еще не понятно. Я только одно знаю – не спроста эта наша встреча, моя судьба, твоя судьба – все от этой встречи изменится. Только вот не говорить мы сейчас должны, не у костра греться – надо хоть сколько то хвороста с собою взять, да к городу, к матери моей продираться...

– Подожди, сейчас я пойду, ты только скажи – как звать то тебя.

– Эльгой...

– Странно... Впрочем – что здесь не странно. Но, кажется, я уже слышал это имя прежде. Ладно, пойдем.

От того ствола, который умудрился притащить Михаил, они наломали довольно много ветвей, а из самых больших сделали два факела. И вот они уже идут, почти бегут, подгоняемые в спины ураганным ветром. Эльга говорила:

– По крайней мере сейчас мы движемся в правильном направлении – ведь ветер всегда несется со стороны леса...

Они бежали рядом, каждый прижимал к груди связку с хворостом, каждый держал в руке тревожно трепещущий факел, и плохо бы им пришлось без этих факелов, потому что то и дело вырывались из темени раскоряченные, перегнутые объятия уродливых деревьев; выгибались, норовящие подставить подножку корни; изогнутые, острые ветви тянулись к глазам – и так то приходилось напрягать все силы, находится в постоянном напряжении, чтобы успевать уварачиваться или перепрыгивать. А потом неожиданно, деревья расступились, и Михаил понял, что ноги больше не держат его. Он повалился, пребольно ударился, покатился, и не удержал и хворост и факел – умирающий огонь высветил совершенно гладкую, темную ледовую поверхность, снег на которой не задерживался, но стремительно, с пронзительным скрежетом проносился.

– Я узнаю! Узнаю! – услышал он за воем ветра голос Эльги. – Это Озеро Стонов. Только один раз, еще в самом раннем детстве заходила я сюда с мамой. Хотя на лед мы и не выходили... А я и не помню, как днем через него перебегала...

Неожиданно она оказалась прямо перед расшибшимся, все пытающимся подняться Михаилом; ее похожее на тень личико оказалось прямо перед ним, и она зашептала дрожащим, едва не срывающимся в мольбы голосом:

– Мы с матушкой только на берегу, за стволами укрывшись стояли, потому что... потому что в центре – в лед вмороженная душа этого озера. Я только издали ее видела, но так это жутко. Даже и не описать той жути – стояла тогда как окаменевшая, а мама меня под руку подхватила да прочь повела, строго-настрого тогда наказала и близко к этому озеру не приближаться. А представляешь, если мы во мраке этом случайно на эту жуть...

Она не договорила, но горько-горько заплакала, и уткнулась в плечо Михаила. Факел в ее руке едва горел – налетал на него снег, и раздавалось шипение; огонек, постепенно затухая, жалобно метался – вот-вот мрак должен был полностью их поглотить. Тогда Михаил прошептал какие-то успокаивающие слова, нагнулся, пошарил по льду рукою, собрал немного хворосту, и вот уже загорелись два новых факела. При их свете они стали собирать разметанные ветром сучья...

Они старались не думать, что где-то поблизости жуткий, смерзшийся дух этого озера. Однако, и Михаилу было не по себе – ему казалось, что он уже был возле этого озера, только вот подробностей никак не мог вспомнить. Он уже набрал достаточно сучьев, и выпрямился, ища взглядом Эльгу – хрупкий огонек ее факела едва прорывался через стремительное снежное марево; он крикнул, позвал ее по имени, но, судя по тому, что огонек продолжал удаляться – она не слышала за воем ветра. Он закричал из всех сил – все тщетно – куда ему было тягаться с вековечным воплем стихии. Он уже собрался броситься за нею, как приметил еще одну особенно большую ветвь, которая едва виднелась впереди. И только когда подбежал, когда дотронулся, понял, что это вовсе не ветвь. Что-то непроницаемо темное поднималось из льда, а выше, терялась в клокочущей темно-серой дымке. Тут Михаил понял, что наткнулся-таки, на замерзший дух этого озера, попятился, хотел было повернуться и бежать, но было уже поздно – это серое, клокочущее марево стремительно стало раздуваться, и вот уже нахлынуло на него, спеленало незримыми, леденящими путами, и поволокло обратно.

И вот Михаил увидел, что перед ним высится некий темный столб, из которого беспорядочно, во все стороны вырывались искривленные отростки, который весь покрыт был провалами, трещинами – из глубин этого столба выпирали смерзшиеся лики, некоторые из которых еще и шевелились. И вот один из ликов стал раскрывать рот: видно было, что это давалось ему с величайшим трудом, от этого новые трещины покрывали его темно-матовую поверхность, раздавался пронзительный треск – Михаил ожидал услышать какой-нибудь яростный исступленный голос, но против его ожиданий, полились слова нежные, похожие на птичье пенье в весеннюю пору:

– Здравствуй, здравствуй, как давно мы не виделись. И вот вновь, вновь... уже перед самой смертью... Ты лишь иногда темным ветром проносился здесь, но это было так давно... так давно... так давно...

Сразу рассеялся страх, осталась только пронзительная жалость. Он знал он совершенно точно знал, что этот лик был ему знаком, и только вот не мог вспомнить откуда. И он чувствовал вину – он, еще не ведая за что, уже готов был пасть перед этим ликом на колени, прощения у него вымаливать.

А некая сила вновь подхватила его, и оказалось, что Михаил уже прикасается к темным, только что раскрывшимся глазам – тот же птичий, мелодичный голос пропел прямо у него в голове:

– Сейчас ты вспомнишь...

И вот темнота в глубинах этих глаз стала наполняться внутренним светом все ярче и ярче он становился... Михаил все понял и зарыдал – он, страдающий, молил о прощении, но он знал, что прощения не будет

* * *

Миша проснулся посреди ночи, и был довольно сильно изумлен, когда вместо привычной ему спальни увидел нечто темное, узкое и колышущееся. Вначале он подумал, что очутился внутри большого, доброго сердца, но потом вспомнил, что он в палатке, рядом с родителями, а палатка стоит на живописном берегу озера, к которому они три дня шли по лесным тропам. Некоторое время он лежал без всякого движения, вслушивался в таинственные ночные звуки доносящиеся снаружи: шорохи, неуловимые вздохи, далекое уханье филина, иногда – плеск рыбы в озере. И тогда он понял, что не сможет уже заснуть, и что ему никак нельзя оставаться в палатке, что он очень многое пропустит, пролежав на месте до утра. Он покосился на родителей – они сладко спали. Тогда Миша осторожно прокрался к выходу и выбрался.

Оказывается над озером поднялся густой, серебрящийся под полным диском луны туман. Над землей же он плыл пушистыми словно живыми облачками. Между деревьями провешивались призрачные стены, в них виделось некое движение казалось, что вокруг палатки, по лесу, и прямо по воде кружил призрачный хоровод. Миша постоял некоторое время, и все более и более верил, что действительно кружат некие духи. И тут на одной из ближайших ветвей раскрылись два громадных, зеленых ока, тут же зашумели крылья, и какое-то крупное тело, обдав Мишу волной теплого воздуха, пронеслось у него над головою. Он не испугался – нет – он почувствовал восторг; вспомнились ему те сказки, которые он так любил читать, а еще больше слушать в исполнении мамы, или на пластике, и он поверил, что сейчас вот шагнет в эти самые сказки, и испытает самое прекрасное, что только можно испытать. В эти мгновения, на всем белом свете не было ничего такого, что могло бы его заставить вернуться в палатку – он бросился за шумящими крыльями. Он бежал в теплом, ласкающем его тумане и смеялся. Ему хотелось петь, и он пел какую-то песню, только вот потом, сколько не старался вспомнить слова, все никак не мог. А потом он понял, что бежит по воде, и нисколько этому не удивился – это было даже вполне естественно. Он бежал за теми могучими крыльями, и уже видел впереди разливающееся через туман, праздничное сияние огней. И он понял, что бежит к тому островку, который приметил, и которым долго любовался, когда впервые вышел к берегу озера. Островок находился в самой середине водной глади, и там, под солнечными лучами ярко белела березовая роща. В первое мгновение и Мише и родителям его показалось, что это храм, да и потом не раз, когда они смотрели тогда, возникало такое чувствие. Еще днем Миша видел стаю белых лебедей, которые к этому озеру спускались, и теперь знал, что скоро встретится с ним.

И вот он выбежал из тумана – выбежал на вздымающийся березовыми, белейшими стволами берег, и тут же подхватила и закружила его прекрасная музыка. На скрипках, на дудках, на арфах играли и лешие, и деды-грибы, и кикиморы и русалки, летали маленькие человечки с сияющими крылышками танцевали воздушные танцы; а в центре островка, вокруг костра танцевали вокруг высокого, ярко сияющего костра двенадцать братьев и двенадцать сестер. Братья были облачены в белые рубахи и штаны, и сестры в такие же облачно-белые длинные платья – в глазах их сияло счастья, на губах золотились прекрасные истории, волшебные сны, Миша бросился к ним, и хоровод на мгновенье расступился, подхватил и его. Теперь он чувствовал их теплые руки, чувствовал стремительное движенье, а вот ног своих, да и тела совсем не чувствовал. Хотелось петь, и он пел, и совсем не стеснялся своего пения, так как оно выходило таким же пригожим как и у этих созданий. Было сладостное, возвышенное чувствие полета; была сказка, был восторг, была нежная, братская любовь к каждому, кто кружил в этом хороводе, кто пел и играл для них. И тогда пламя в середине круга начало плавно подниматься, распускаться широкими, пригожими волнами, словно это был дивный сказочный цветок. Глядь – а это действительно, вместо узоров огня, протягиваются к ним, словно бы тончайшие, радужно-живые лепестки, льется ласковое, и печальное пение:

– Смейтесь, танцуйте, дети мои,

Радуйтесь братья и сестры весны!

Все вы в объятиях нежной любви,

Звезды в ночи вам для света даны!

Так хорошо под луной танцевать,

Взгляды любви всем друзьям отдавать;

Тихо смеяться, и сны обвивать,

Снова и снова и жить и мечтать.

С вами есть мальчик – города сын...

Нынче он дружен с Луною,

Нынче душой он со мною,

Но впереди только холод один...

Смейтесь, танцуйте дети мои,

Звезды в ночи вам для света даны!

И тогда Миша не смог сдержать слез – это были светлые, чистые слезы; и даже эти слезы сродни смеху были...

А потом наступило утро, и он оказался склонившимся над озерной гладью, над которой еще плыли розовеющие в свете восходящего солнца мягкие сгустки тумана. Некоторое время он заворожено смотрел на остров, который весь еще окутан был туманом, и походил на прекрасный, прямо из вод поднимающийся храм. А потом раздался голос матери, которая спрашивала, что он так долго задерживается у воды – он вернулся к палатке, возле которой уже потрескивал костер, готовился завтрак. И вскоре Миша выяснил, что никуда он ночью из палатки не выходил, но крепко-крепко спал, и даже храпел. Но он-то конечно знал, что было на самом деле, и надеялся, что следующей ночью повторится этот танец... Но танец не повторился – был какой-то иной сон. А потом и вовсе забылся этот островок... На долгие-долгие годы забылся...

* * *

– Так, значит, это то самое озеро; а вы... вы все, кто танцевали, пели, сияли там. Вы все замерзли, потемнели, растрескались... А березки...

Он огляделся, и увидел, что и березки, а точнее – потемневшие, скрюченные обрубки их стволов прорывались из-подо льда вокруг этого места. И сквозь смерзшуюся кору едва-едва проступали лики прекрасных дев, которые уже не двигались, но на растрескавшихся щеках которых на века замерзли слезы. И вновь Михаил вглядывался в это сцепление лиц: узнавал братьев и сестер с которыми танцевал тогда, которых любил, которые дарили ему чувствие сладостного полета.

– Ведь это я сделал с вами... Я забыл... Я предал вас! Простите! Простите предателя!.. Но нет-нет мне прощения! Господи, господи, что же я натворил в том кошмарном своем существовании!.. Пожалуйста, пожалуйста, милые мои, простите меня! Простите! Простите! Простите!..

Теперь его уже ничто не держало, ни притягивало, он сам бросался к этим ликам, к фигуркам маленьких человечков, к сказочным чертям, кикиморам и русалкам, которые были вморожены в эту темную, растрескавшуюся, издающую беспрерывный, тяжкий стон глыбу. Он прикасался к ним руками, он целовал их, и вновь, и вновь молил о прощение; все больше и больше обмораживал свою плоть, кашлял, и вновь молил. Наконец, вновь остановился возле той фигуры, которая позвала его первой, приблизился к ней, но прикасаться не смел, глядел во вновь потемневшие, закрывающиеся глаза, шептал:

– Ты только скажи, могу ли я как-нибудь искупить свою вину? Как-нибудь поправить все это, сделать так, чтобы вновь все было по прежнему...

Видно было, какой великой муки стоило этому созданию, чтобы вновь зашевелились темные губы – раздался мучительный, еще долго гудевший в голове стон, и тут же широкая трещина с пронзительным треском расколола этот лик надвое:

– Если только по настоящему захочешь, ты сможешь Все... Ты же Человек...

Из трещины стал вырываться темно-синий пар, и был он таким холодным, что Михаил почувствовал, что он превращается в ледышку, что уже и двигаться не может. А душа этого озера, и лебеди, и черти, и кикиморы и русалки – все-все застонали:

– Мы умираем... умираем... умираем...

– Я клянусь! Слышите! Я клянусь! Я стану прежним! Я все исправлю! Клянусь! Клянусь! Клянусь! Клянусь!..

И тут Михаил стал проваливаться в какую-то беспросветную бездну.

* * *

Эльга долго искала Михаила. Ей было страшно, ей было нестерпимо холодно; и вновь незримой тяжестью наваливался на плечи, на голову давил сон. Но больше всего она мучалась из-за матушки. Как она там, совсем одна в этом страшном, продуваемом ветром доме? Без дров, без всего, такая худенькая, похожая на тень. Что, если ветер уже подхватил ее и унес?! – Нет – лучше об этом было совсем не думать; от этих мыслей уходили силы, в глазах темнело. Впрочем, и так было темно – в какое-то мгновенье факел потух, а она так и не успела зажечь нового. Скользя по ледовой поверхности, она бросилась в одну сторону; в другую – все звала Михаила, и все не получила никакого ответа. Лишь раз ей послышалось, будто прорвались мучительные, иступленные крики: "Я клянусь! Клянусь!.." – но это продолжалось лишь мгновенье, и она не смогла определить, с какой стороны они доносятся. Тогда, прижимая к груди охапку хвороста, она бросилась вместе с ветром, туда, где по ее мнению был город. Пробежала не так много, и тут услышала яростное волчье завыванье – сердце сжалось – значит, все-таки, придется умирать! Ведь каждый в их городе знал про лесных волков – знали только по отдаленным завываниям; те же, кто встречался с ними, уже ничего не мог рассказать...

Даже если бы завывание это раздалось издали, Эльга все равно решила бы, что обречена – ведь ночь и снежная буря были родной стихией этих вечно голодных созданий – она же чувствовала себя такой усталой, такой одинокой! Но завывание раздалось не издали, оно яростным раскатом прогремело в нескольких шагах от нее. Тогда ноги у Эльги подогнулись, и она повалилась коленями на присыпанную снегом, смерзшуюся, словно каменную землю. И теперь она молила только о том, чтобы они сразу перегрызли ей какую-нибудь важную артерию, чтобы не терзали долго. Вот снежный занавес раздвинулся, и в двух шагах от нее проступила оскаленная волчья морда – глаза полыхнули безумным, кровавым светом; пасть, обнажая ряды острых клыков распахнулась, дыхнула зловонием. Рядом с первой высунулась и вторая морда – с клыков капала слюна. Потом проступили еще несколько морд, но эти уже трудно было различить – они стояли на некотором отдалении; вообще, по перекатывающемуся, железными волнами разрывающемуся урчанию, ясно было, что место это окружает огромная волчья стая, и все они такие же изголодавшиеся, жизнь готовые отдать за то только, чтобы наполнить свои желудки кровью и мясом.

Она прикрыла свои глаза, и прошептала:

– Ну, что же вы стоите, чего ждете – только разорвите сразу, я вас прошу...

Однако, волки оставались недвижимыми; внимательно ее разглядывали, и тот безумный пламень, который полыхал в их глазах, стал убывать – еще немного времени прошло, и уже казалось, что – это преданные псы, готовые исполнять любое повеление своего хозяина.

Эльга даже глаза протерла, не веря в то, что видела. Однако, эти обезумевшие от голода волки по-прежнему не нападали на нее – внимательно ее разглядывали. Затем началось нечто совсем уж удивительное – они опустились перед ней на колени, и, склонив головы подползли совсем близко, едва не касаясь своими носами ее платья. Теперь они не выли, но дышали все столь же пронзительно и страшно, как загнанные лошади – тяжело ходили их впалые бока, а Эльга все не верила, все не могла понять, как это такое возможно...

Но вот вспомнила Михаила, и поняла, что это он, прекрасный ангел (таким она представляла его себе все это время), теперь ей помогает.

* * *

Дальше я расскажу про Михаила, и горькие это будут строки, а почему – вы сейчас узнаете. Он долго-долго (а может, лишь безмерно малое мгновенье), кричал: "Клянусь! Клянусь! Клянусь!" – и все падал и падал в беспросветную, темную бездну. Голова его наполнялась хмелем – он наполнял ее, словно кипящая смола, он сковывал эти такие ясные, такие сильные порывы – Михаил как мог боролся с ним, но ничего не мог поделать: чем дальше, тем больше кружилась голова, тем больше все слеплялось во что-то невнятное, расплывчатое...

Но вот наконец тьма расступилась, и он тут же повалился в большой, показавшийся ему мягким и теплым словно перина, сугроб. И только он погрузился, как тело его стало выворачивать наизнанку – отвратительными, жгучими рывками поднималась из желудка рвота. И он чувствовал себя таким изможденным, разбитым! В голове пульсировало жаркое марево, и сквозь него он испытывал отвращение к себе – однако, и это отвращение было каким-то размытым, блеклым – не одной ясной мысли, одна хмель. И тут кто-то подхватил его подмышки, вздернул вверх; и вот в разрывающемся, перекручивающемся темно-сером снежном мире, увидел он перекошенные, похожие на уродливые мазки, пьяные морды своих дружков. Дружки эти, покачиваясь под снегопадом, лениво и зло переругивались, матерились. Сначала Михаил не понимал смысла их восклицаний: они напоминали разве что скрежет некоего расстроенного механизма. Прошло, как ему показалось, нескончаемо много времени: ничего не изменялось – дружки все ругались, снег все сыпал, и в некотором отдалении гудел тысячами железных голосов город. Кажется, они шли дальше по аллее; кажется, им навстречу даже попалась какая-то женщина, да и шарахнулась от такой компании – все это ничего не значило; и только, Михаил сам и не заметил с какого мгновенья, стал принимать участие в их пьяной перебранке. Они восклицали некие примитивные, ничего не значащие обвинения, приправляли их матюгами, а в ответ получали почти такие же обвинения, перекрученные теми же матюгами – так повторялось довольно долго, и дошло, в конце концов почти до драки, и даже было нанесено несколько ударов – но тут же почему-то посыпались извинения, восклицания, вроде: "Да я, брат... как сволочь себя вел!.." – и даже слезы из мутных глаз выступили, и стали они себя друг друга по плечам хлопать; даже и облобызали свои смрадные, немытые щеки...

И вот, когда они облобызались, Михаила наконец стало рвать – он согнулся в три погибели, и при этом вылетела, покатилась по снегу, так и не открытая бутылка "Столичной" – один из дружков подхватил драгоценную жижу, другой принялся похлопывать Михаила по спине, и вновь повторять что-то свинячье-грязное, пошлое. После этого выверта Михаил почувствовал себя настолько слабым, что повалился бы, если бы его опять не подхватили. Он некоторое время пронзительно, задыхаясь дышал; затем, скрючившись, закашлялся; и вновь бы повалился, если бы его не удержали те же руки. И вновь что-то говорили, но он не понял ни единого слова: все это доносилось откуда-то из бесконечного далека, все это ничего не значило. Когда он смог поднять голову, когда сквозь раскаленную зыбкую муть смог взглянуть на своих дружков, то уже ясно смог увидеть застывший на них страх. Они возбужденно, и часто-часто выдыхая густые клубы пара, переговаривались между собою, и все поглядывали на него – вот и слова донеслись: "Весь прямо как полотно... смотри – сейчас повалится и отдаст копыта – перепил... Скорую надо вызывать!". Михаилу удалось вырваться от них: он отступил на несколько шагов и уперся о ствол какого-то дерева, вытянул к ним руку, воскликнул:

– Нет-нет – не надо вызывать скорую! Это ничего не даст! Нам душу сначала надо вылечить, а потом уж тело...

Дружки довольно переглянулись:

– Ну, пронесло – отошла горячка! Теперь на филоствофвоста потянуло! Ну, философ – и как нам душу то лечить без водки, а?!

– Вы же губите себя!.. Вы пьете, и как в трясину раскаленную уходите. Да дело даже и не в том, что вы пьете – пить то тоже можно с умом! А дело то в том...

И тут он вновь надолго закашлялся: тело ломило, голова раскалывалась – он чувствовал себя настолько дурно, настолько близко к смерти, что уж готов был согласиться, чтобы вызвали скорую. И вновь кто-то похлопывал его по спине, и вновь кто-то повторял чудовищно бессмысленные, вновь и вновь повторяющиеся перемешанные с матюгами слова. А потом, когда приступ таки оставил его, когда он вновь смог выпрямится, и вновь стал вглядываться в их лица, то понял, что не знает, что им сказать. Дело в том, что он хотел их убедить, сказать о многом-многом, о бессмысленности, тупости их бытия; о том, как надо жить – хотел сказать, что когда-то, в детстве, они были прекрасными, богоподобными созданиями, и были у них райские миры, которые теперь разрушены, лежат залитые грязью и спиртом, смердят беспросветными туманами. И он понимал, что не найдет нужных слов – точнее, сможет выразить что-то, но это все прозвучит и глупо, и пусто. И они, быть может, станут его слушать, быть может станут кивать; быть может, даже и расчувствуются, даже и слезу пустят из своих мутных глаз, и будут поддакивать ему: "Потеряли! Потеряли!.. Ух, сколько раньше всего было!.. Вся жизнь загублена, Мишка!.." – и сами что-то начнут лепетать и матюгаться, а потом вновь запьют; потом, может, опять поссорятся и чуть не подерутся. А потом у них будет похмелье, и они будут скрипеть зубами, ругаться, вновь искать выпивку, а потом, может и отойдет хмель, но туман все равно в голове останется – от этого тумана им уже никуда не деться, и не вспомнят они об этом пьяном лепете, так же как не вспомнят и об тысячах иных пьяных лепетах, которые были прежде.

И он не стал им ничего говорить, он просто оттолкнулся от древесного ствола, и неверными шагами побрел по аллее. Он хотел сразу же вырваться, остаться в одиночестве, чтобы разобраться со своими чувствами...

Они следовали за ним, они вновь и вновь восклицали; спрашивали – куда он идет, когда они вновь будут пить. Михаил ничего не отвечал, просто упрямо, шаг за шагом, продвигался вперед...

Так он дошел до своей квартиры, уже возле самой двери обернулся, обратился к ним:

– Оставьте меня, пожалуйста!.. Мне надо с жизнью своей разобраться, с совестью своею. Одному побыть... Долго, долго надо одному быть!..

В их мутных глазах проступило удивление: не ожидали они таких искренних, таких сильных чувств – он же прямо-таки молил, в исступлении эти слова проговаривал – вот уже и слезы по его щекам покатились. И не известно еще, чем бы это закончилось, если бы дверь за его спиной резко не распахнулось, и он с грохотом не повалился в коридор. Один из дружков усмехнулся, другой выплеснул несколько нецензурных выражений...

Над Михаилом возвышалась его жена – жирная, уродливая, тупая бабища; от которой несло винно-водочным перегаром. Она и вернулась от своей подружки, потому только, что напилась – стало быть и смелости набралась, решила устроить ненавистному мужу большой скандал с избиением.

И бред, который тянулся уже много-много времени, получил продолжение. Прежде всего, она его хорошенько пнула, и визгливо стала выкрикивать совершенно бессмысленную, умоисступленную ругань. И какая в ней ярость была! Накопилось, накопилось за многие годы!.. В коридоре клокотал ад – могло совершится убийство – одно из тех убийств про которые в газетах помещают короткие предложения, вроде: "На улице такой-то в пьяной ссоре муж/жена убил/а, супругу/а". Однако, вдруг подхватила его за руку, и с неженской силой, вздернула вверх, змеей зашипела – не ладонью, кулаком с размаху в щеку ударила. Михаил не сопротивлялся – он только стенал – он жаждал вырваться из этого ада, но чувствовал, что слишком слабый. А тут вступились дружки – они перехватили жену за руки, и с немалыми усилиями (и это-то два здоровых мужика), смогли оттащить ее от Михаила на кухню. На несколько мгновений Михаил оказался в одиночестве, и он шагнул к двери – надо бежать за город, бежать в тишину лесов; найти там покой, лежать на снегу, не слышать ничего, кроме шепота падающего снега, не видеть ничего, кроме задумчивых туч над темными ветвями... Но он был слишком слаб! Только два шага и смог сделать, а там колени его подогнулись, и он, с мучительным стоном, опустился на тумбочку, которая в притык стояла к распахнутой, манящей к свободе двери – он сшиб на пол пустую бутылку, которая на этой тумбочке валялась, и вот один из дружков захлопнул дверь, а его, Михаила, подхватил на руку, и буквально протащил на пустующую, грязную кухню, где за залепленным столом уже восседала его супруга, уже наливала второй стакан из только что открытой бутылки "Столичной". Второй дружок сидел рядом, и по-пьяному искренним голосом втолковывал ей, что, мол, ее супруг, на самом то деле, мужик что надо, мужик ее любящий, ну а какой русский мужик без водочки родимой... и лепетал, и бормотал, и выкрикивал тот пьяный бред, который обычно в таких случаях и звучит. Жена его слушала, кивала, а когда проглотила третий стакан, то махнула своей жирной ручищей, и презрительно взглянув своими блеклыми, словно бельмами завешенными глазами на Михаила, тут же перевела их на говорливо дружка – и взгляд был уже похотливым. Михаила тогда едва вновь не стошнило – ему показалось, что сгнившая, наполненная личинками свинья предлагает себя тоже гнойному, всю жизнь на свалке проведшему псу. Но пес был слишком измучен пьянками, чтобы испытывать ответное вожделенье – оно одно вожделенье, к бутылке, знал. И жена все еще поглядывая на него своими слезящимися глазками, спрашивала, не умеет ли он на гитаре играть. Дружок ответил, что умеет, и тогда притащили расстроенную гитару, которая вот уже несколько лет как пылилась на антресолях (при этом, конечно, завалили коридор какими-то коробками). Дружок стал бренчать, делал даже попытки настроить, и тут оказалась, что водка уже закончилась. Тогда обратились к Михаилу – ведь он был главным спонсором. Он вяло стал отнекиваться, но тут поднялась ругань – жена прямо-таки взвилась – вопила, что кого-то стороннего он спаивает, а для нее жалко. И вновь она бросилась на него, и задушила, и голову бы какой-нибудь сковородкой пробила, если бы только вновь ее не сдержали. Михаил глядел на вертящуюся вокруг него протухшую плоть, задыхался от духоты, от нехватки свежего воздуха, и... забывал. Ему казалось, что между тем временем, когда он так искренне вопил: "Клянусь!", и нынешним, минула целая вечность. Теперь то, что он видел в Темном лесу, все что чувствовал и понял – все это казалось далеким, несбыточным. Да и было ли это вовсе?.. Теперь ему гораздо более естественным казалось обыденное его пьяное состояние. Был какой-то непонятный большой мир, о котором лучше вовсе было не размышлять, и который приносил в основном одни неприятности, и была его квартирка, были дружки, была, наконец, водка, как лучшее средство забыться. И он дал им все оставшиеся деньги, и при этом еще пробормотал, что сам пить не станет. А они даже и слушать его не стали надо, мол перемирие с женой обмыть. И тогда Михаил еще раз попытался вырваться – потянулся трясущимися руками к тому, к кому перешли деньги, и попросил, чтобы за покупками выпустили его. Однако, его не выпусти сказали, что ему лучше посидеть, от всякой дури отойти. И Михаил остался на кухне вместе с женой, и с приглянувшимся ей дружком – она все строила ему слизкие глазки, а он бренчал на гитаре, и пел что-то дурным голосом... Ожидание того, кто пошел за выпивкой показалось Михаилу нескончаемым – он считал секунды, и никогда не доходил дальше десяти – сбивался. Голова прямо-таки раскалывалась, в глазах плыли темные круги, полосы, пятна; он слабо стонал сквозь сжатые зубы. И он уже жаждал напиться – он не понимал, как мог отказываться от выпивки – надо было поскорее забыться, избавиться от этой боли; потому что мир – дрянь; и жизнь – дрянь... и вообще – лучше не о чем не думать, только бы поскорее забыться, чтобы не мучило что-то с такой силой, не жгло, не терзало так – да где же он?! Где ж он?! Где ж?!!.."


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю