355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Щербинин » Темный город » Текст книги (страница 1)
Темный город
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:21

Текст книги "Темный город"


Автор книги: Дмитрий Щербинин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)

Щербинин Дмитрий
Темный город

ЩЕРБИНИН ДМИТРИЙ

ТЕМНЫЙ ГОРОД

Посвящаю Лене Гурской,

И Битцевскому парку.

...Вместе с ветром дух мой скорбный,

Вновь по улицам летит;

И в источник вод холодный,

Видя тьму лишь там глядит...

Ветер ударил в окно, и окно зазвенело, задрожало, затрещало, словно бы вопя, что сейчас не выдержит этой, с самого его рождения продолжающейся муки, разорвется тысячами мельчайших осколков, и отдаст комнату для ужасного пиршества Осени. Но Эльга, которая стояла возле окна, даже не моргнула – она стояла так же, как стояла и за несколько часов до этого, намертво вцепившись своими тоненькими, бледными ручками в подоконник...

Впрочем, нельзя сказать, что у нее были бледные руки, бледное лицо, тело... Ни для нее, ни для кого-либо из окружающих ее, просто не существовало такого понятия, как бледность. Бледными были все – ведь они не знали лучей Солнца, вообще не знали, что такое солнце. Эльге было восемнадцать, и она походила на тень, что еще больше подчеркивалось ее длинным, но словно бы невесомым платьем. Казалось, вот отойдет она сейчас в один из темных углов, да и канет навеки в провисшем там мареве.

...Всю ночь простояла она, глядя на улицу. Там была каменная мостовая, каменные стены домов, каменные арки и переходы, кое-где из земли выступали деревья. Но все-все было темным – деревья, эти мученики, и древние, и молодые, они никогда от самого рождения своего не распустили ни одного листика. Да и как они могли распустить, когда то низкое, темное, что, клубясь, плыло над городом никогда не расступалось? Да и как они вообще появились, выросли, тоже оставалось загадкой...

Но вот Эльга так и не услышала никакого звука, а к ней сзади кто-то подошел. Вот на хрупкое ее плечо легла почти невесомая рука. Эльга не вздрогнула, потому что такое повторялось почти каждое утро. Каждое утро она оборачивалась, и каждое утро это было для нее страшной мукой – она знала, что увидит позади свою маму, и что мама будет еще более прозрачной, приближенной к смерти. Действительно – сейчас, через скорбные черты ее мамы можно было различить и темную, так и не разобранную в эту ночь кровать Эльги, и такие же темные настенные часы.

– Опять ты не спала... – тихо прошептала мама, и Эльга сначала не могла поверить, что может быть такой вот безжизненный шепот – ей показалось, что это ветер простонал скорбно...

Впрочем ветер нанес очередной яростный удар, и вновь стекло затряслось, застонало. И тут Эльга почувствовала, что пройдет немного времени, и этот ветер унесет ее маму – тогда она останется одна – совсем одна в этом доме. Она хотела обнять эту тающую тень, но вовремя сдержалась – вспомнила, как в прошлый раз обняла, как руки ее погрузились во что-то холодное, студенистое, как потом она несколько часов дрожала, не могла ни одного слова выговорить все плакала, плакала, плакала. Эльга знала про скорую смерть мама – мама же знала об этом еще лучше; она чувствовала, как тает ее тело – она хотела остановить это неизбежное, но как это было остановить?! Никто не знал средства, чтобы остановить смерть хоть на мгновенье – все знали, что после нее – бесконечный полет в ледяной ветре, жуткий вой в кронах мертвых деревьях. От одной мысли об этом дрожь пробивала тело. впрочем – и без этого ее тело мерзло, и не было никакого способа, чтобы согреться. И все-таки, она пыталась хоть за что-то ухватиться, и она молила у своей Эльги:

– Ты бы в лес за дровами сходила, доченька... А то я ведь всю ночь у камина сидела – все жгла, жгла... Вот боюсь как бы этой ночью не закончились... Тогда... – и тут вновь навалился на окно ледяной ветрило окно возопило, взвизгнуло, в комнате же потемнело еще много больше прежнего.

– Хорошо, хорошо, мама. Хорошо. – нежно прошептала Эльга.

Затем девушка стремительно выпорхнула из комнаты, и вот оказалась в прихожей, где тускло горела, дрожала умирающим светлячком лампада. Она быстро надела туфли, накидку, такую же призрачную, как и платьице ее, как и вся ее фигура, и вот уже распахнула дверь, вылетела, устремилась вниз по лестнице... И остановилась только несколькими пролетами ниже, в густой, почти непроницаемой тени – там она разрыдалась. Ведь и выбежала так стремительно, потому только, что боялась, что не сдержится, что разрыдается раньше времени, прямо при маме. Как же это больно, осознавать близкую смерть самого дорого, единственного родного ей человека. Как же жутко осознавать, что потом она останется одна – совсем одна. И сны... ведь она не сможет больше бороться со снами. Вновь надвинуться эти темные, полные хаотичных, кошмарных видений громады: и как же это жутко, как безысходно будет оставаться с ними наедине... в полном одиночестве. Нет – уж лучше было об этом вовсе не думать...

Спустя еще несколько минут, она спустилась на первый этаж. Там, с одной стороны была высокая, обитая всегда холодным деревом дверь, за котом (тоже всегда), гудела ветром улица, а с другой, в темноте под лестницей таилась еще одна дверь – дверь за которой Эльга никогда не была, но которой она боялась с самого раннего детства. Иногда эта едва приметная дверь была заперта, иногда открыта – и когда она была открыта, то за ней стоял совершенно непроницаемый, жуткий мрак. Сколько раз девушка пыталась себя убедить, что с этой то дверью бояться нечего – все было напрасно. Она знала, что во мраке этом таится что-то еще более жуткое чем смерть, и каждый вынужденный проход на улицу становился для нее кошмаром. Вот и теперь она со всех сил надавливала на леденящую пальцы железную поверхность, а ветер с другой стороны не давал ей пройти. Эльга чувствовала, что теперь из мрака, из-под лестницы медленно, неумолимо приближается к ней нечто. Она, бледная, тонкая, на тень похожая – она едва сдерживала крик, потому только сдерживала, что знала, что как только закричит, так и набросится на нее это нечто...

Но вот дверь наконец поддалась, и девушка буквально выпала на мостовую. Какие же холодные камни! Какой холодный, режущий и лицо и легкие, резкими волнами бьющий воздух! К этому холоду нельзя было привыкнуть – каждый раз он приносил боль. Он и за стены то проникал, но здесь так и вцеплялся, и больше всего хотелось согреться у жаркого, обильно наполненного пламенем камина... Всю ночь (как и многие ночи до этого), глядела Эльга на эту улицу, и все-таки теперь, как и каждый раз, когда она выходила, улица казалось несколько новой – к этим клубящимся повсюду непроницаемым теням тоже нельзя было привыкнуть – казалось они, зловеще зияющие у каждого угла, уводили в бесконечные темные пространства. Как и обычно улица была пустынной, и только возле дальней стены, из-за которой выглядывали и обреченного стенали обнаженные деревья, пробиралась некая согбенная фигура, которой, из-за освещения, почти не представлялось возможности разглядеть. Эльга и не глядела на эту фигуру, она низко опустила голову, и, продираясь через хлесткие удары ветра, как могла скоро пошла вниз по улице – туда, где темнела стена леса. Теперь она только о том и думала, как бы поскорее достичь леса, набрать там хвороста, да не замерзнуть, не заснуть. Особенно не заснуть. Сон, который она так долго отгоняла теперь вцеплялся ее в глаза, клонил голову... Она и не заметила, как фигура, которая прежде передвигалась с противоположной стороны улицы теперь оказалась рядом с нею.

И только когда жесткая, словно каменная; холодная, словно сотканная из ветра рука уперлась ее в живот – она вынуждена была остановится. Перед Эльгой стоял уродливый карлик. Огромный горб поднимался выше головы, ноги были искривлены дугами; на ухмыляющейся его морде выделялся громадной, выгибающийся ниже подбородка нос из-под которого торчал одинокий желтый клык. Одет был карлик в бесцветное тряпье, и темно бурый, словно бы пропитанный кровью шутовской колпак, когда он заговорил, то голос его звучал, словно скрежет двух ржавых железок:

– А-а, и куда это собралась наша Эльга? Уж не в лес ли за хворостом?.. И кому мог понадобиться хворост – уж не матери ли ее?

– Да – действительно маме, а теперь, пожалуйста, дайте мне пройти.

– Ну нет, нет – нет так быстро...

Карлик усмехнулся, и тут Эльге показалось, что тьма сгущается еще больше: казалось, что вдруг пролетело несколько часов и наступили поздние сумерки. И тут сонное оцепененье оставило ее; она вскрикнула, попятилась – она узнала этого карлика. Это был Иртвин – шут владыки Ваалада, который жил в Большом Доме, и о котором не было не известно ничего, кроме того, что нет такой силы, которая могла бы с ним совладать; и нет ничего страшнее для любого жителя города, чем встреча с ним. Девушка хотела бежать, однако Иртвин намертво вцепился в ее руку, и вдруг рванул к себе с такой силой, что его уродливая морда оказалась прямо перед ее глазами.

– Значит, маму свою хочешь согреть?.. Что же ты молчишь, что дрожишь, словно ветка готовая упасть? Ведь она умирает, да? Умирает, умирает – по глазам твоим вижу, что умирает...

– Какое вам дело... Разве вы можете помочь...

– Я то? Нет – я не могу, а вот Ваалад может. Если ты придешь в его замок, если останешься там навсегда, тогда он продлит жизнь твоей матери ровно настолько, сколько бы прожила ты. Ну, что?..

Трудно было сопротивляться этому жесткому, холодному голосу, и больше всего хотелось закричать: "Да! Да! ДА!", но Эльга все-таки нашла в себе силы, и сдержалась. Она ничего не ответила, а карлик неожиданно смягчился он отпустил девушку, и заговорил совсем иным, вкрадчивым, почти добрым голосом:

– Ну, совсем не обязательно оставаться в замке Ваалада навечно. Достаточно лишь только отгадать три его загадки, и тогда и ты и мать твоя получат долгие, счастливые годы... Ну а нет – голова с плеч... Шучу, шучу я же шут. Конечно, мой господин никому не рубит головы...

– Могу я идти? – совсем тихо прошептала девушка.

– Нет, нет и нет... – усмехнулся карлик, и вновь перехватил ее за руку. Сейчас тебе будет задана первая загадка. Слушай внимательно. Я не буду говорить, как это важно – ты уже сама все знаешь.

Да – Эльга знала, чувствовала. Она несмела обернуться, но она знала, что там за спиною, из-за открывшейся двери ее дома (а за мгновенье до этого она слышала тяжелой скрип) – надвигается то, что было под лестницей. И теперь она знала, что это жуткое и есть Ваалад – теперь она знала, что эта жуть была не только под лестницей ее дома – она была во всех домах, она оплетала этот город, и от одного только осознания этого хотелось кричать, хотелось бежать... бежать прочь... она больше не пыталась вырваться, она смотрела прямо в непроницаемо темные глаза карлика, и боялась только того, что в этой непроницаемой темноте ненароком отразиться то, что приближалось к ней со спины. А карлик заговорил голосом, который подобен был ветру – леденящий, безжалостный впивался он в сознание – рокотал о том, что ее Эльги судьба давно уже предрешена, что нет никакого смысла сопротивляться.

– Он придет к тебе в темную пору,

Он, отравленный больше тебя,

И изгонишь ты бесов в нем свору,

И погибнешь, быть может, дитя.

Последнее слово он выдохнул с отвращением, так что ясно становилось, что то чувство, которое оно обозначало было ему больше всего ненавистно. И теперь он глядел на Эльгу с победной усмешкой. Эльга хотела была сказать, что – это вовсе и не загадка, но тут почувствовала, что знает ответ. Там, в глубинах своих кошмарных сновидений слышала она это причудливое имя, и теперь вспомнила, и теперь выдохнула его ни о чем уже не думая, но просто чувствуя, что еще мгновенье, и то, что было за ее спиною поглотит ее.

– Михаил!

Карлик отдернулся, передернулся весь, словно его кипятком ошпарили. Он аж весь потемнел и еще больше сжался от злобы, заскрежетал своими клыками. Он отпустил руку Эльги и пятился все дальше и дальше по улице, хрипел:

– Откуда ты знаешь?.. Ты же не должна этого знать, не должна, не должна... Проклятая ведьма!.. Ну, ничего – у Ваалада еще две загадки. Он все заберет тебя. Слышишь ты – даже и не надейся, что тебе удастся отгадать их! И не мечтай!..

Все это время он пятился спиной, и вот, не оборачиваясь, шагнул в проход между домами, растворился в провисшем там ледяном мареве. Еще несколько мгновений Эльга простояла в оцепенении, а потом бросилась бежать, и бежала столь стремительно, как никогда еще не бегала. Она из всех сил и едва сдерживая крик, прорывалась все вперед и вперед, и все не смела оглянуться. И бежала она до тех пор, пока не споткнулась о корень, пока не повалилась на темную, промерзшую, местами присыпанную снегом землю. Она уже была в лесу, а ведь даже и не заметила, как оставила позади город, не заметила и как долго бежала – ведь ужас заполонил ее рассудок. Но теперь, судя по тому, какой болью отдавались ноги, судя по тому, как стремительно сгущались тени, понимала, что бежала очень-очень долго.

– Да что же это я... – прошептала она, выдохнула плотные белые клубы. ...Я же до ночи не успею выбраться. Ночью в лесу остаться – это же верная смерть. А мама моя – как же она без меня, без хвороста...

Она огляделась по сторонам, и поняла, что никогда не заходила так далеко. Возможно, что никто из жителей города не заходил в такие дебри. Кругом поднимались многовековые темные стволы – все изогнутые в своей нескончаемой агонии, все источающие такую боль, что она чувствовалась в воздухе, давила, к земле пригибала. Уныло завывал, раскачивая кроны, ветер. Еще кто-то жалобно и жутко стенал, но эти стенания раздавались совсем издалека, и даже непонятно было, с какой стороны.

– Так, так, так... – прошептала Эльга. – Теперь я должна набрать хоть немного домой. Скорее, скорее...

Она стала было поднимать леденящие даже через варежки ветви, но тут почувствовала, что уже не сможет набрать и малую вязанку, и домой не сможет вернуться – сон, сон который она столько ночей уже отгоняла теперь, после последних волнений, окончательно ею овладел, и не было никаких сил сопротивляться ему. Она медленно опустилась на колени – глаза слипались, и уже ничего не было видно. И последней мыслью было: "Михаил... Кто же он, Михаил?.. Какое странное имя... Михаил... Михаил... Михаил..."

* * *

Мишка пил. Мишка пил в горькую. Мишка ударился в очередной запой, однако этот очередной запой вовсе не был обычным, каждый месяц повторяющимся запоем. Этот особенный, давно уже им подготовленный запой продолжался уже вторую неделю, против обычных трех дней. Он готовился к этому особому запою так старательно, так даже самоотверженно, что свершалось бы это на пользу человечества, так смело можно было бы вручить ему медаль. Но он только уничтожал свой и без того надломленный организм, а вместо медали получал нескончаемый мат, прерываемый такими же нескончаемыми "проявлениями искренних чувств" – это от его дружков. Стоял ноябрь – промозглый, темный, снежный, и пили они в основном у него на квартире, однако же в этот день потянуло на природу. Было так же ветрено и снежно как и в предыдущие дни, однако Мишка и в пьяном угаре почувствовал, что не выдержит больше грязных стен своей клетушки, просто с ума сойдет, а потому и стал звать своих дружков. Они не стали отказываться – они выпили в тот день уже достаточно, и готовы были идти за своим поителем-предводителем куда угодно.

И вот заснеженный, гудящий машинами город остался позади. Парк – длинная, пустынная аллея; кажется – уже сумерки, хотя они уже давно потеряли ориентацию во времени. Покачиваясь шагали три этих страшных, измятых, изодранных, заросших щетиной создания. Мишка выделялся среди них страшной худобой, и еще ядовито-желтыми полукружьями под глазами. Одного взгляда на него было достаточно, чтобы вызвать в душе и отвращение, и жалость. Ведь ясно же становилось, что не может этот человек долго прожить, что последние дни доживает. Два его дружка ничем особенно не отличались: две окончательно спившиеся, почти потерявшие человеческий разум субстанции. Таких можно увидеть в подворотнях возле ларьков, да и то редко. Сейчас они жались к Мишку и высказывали к нему отвратительную, животную чувственность признательность за то, что он их поет. Сейчас он был их божком, и если бы понадобилось, они бы не задумываясь убили бы за него (а точнее за бутылку) кого-нибудь. Один из них дышал в ухо Мишке раскаленным, гнилостным перегаром, и выдыхал, беспрерывно чередуя свои словечки с матом, который я здесь упускаю:

– Ну ты... ты прямо герой. Ты прямо как его... коммунист. Это ж при коммунизме... там все... кормят его... все друг другу подают... Пить дают! Пить... ... ... ...!

Другой уже несколько минут хлопал Мишку по плечу, и ничего кроме себя не слыша, громко кричал:

– А ведь запаиваешь наш!.. Запаиваешь рабочий класс...! Ну ты молодец!.. Ты прямо, как его... как его...! Ну ты прямо как...!

И тут два эти дружка затянули хором: "-А-а мы... А-а мы...!!!" – они выкрикивали что-то совершенно бессвязное, хаотичное, довольно верно отражающее их внутреннее состояние, и выкрикивали это с таким искренним звериным исступлением, что даже завораживало это пение, разум пытался отыскать в нем какой-то смысл, но никакого смысла не было – только лишь эти звериные чувства. И Мишка тоже подхватил, он тоже заорал: "А-а мы...!" – он захохотал, и заплакал одновременно, но он не чувствовал причин ни для смеха, ни для плача. Боль впрочем была, но такая тупая, сдавленная, что он даже не осознавал ее, а все продолжал и продолжал надрываясь вопить это нескончаемое: "А-а мы...!" – и наконец закашлялся, весь перегнулся и его начало рвать. Рвало долго – он стоял на коленях, весь выкручивался наизнанку, ничего не видел, кроме тьмы, ничего не чувствовал, вместо боли, а где-то высоко-высоко над его головой хаотичными, громовыми, бессвязными словами перекрикивали безумные адские боги. Кажется, один из этих "богов", хотел его поднять, но он грубо оттолкнул его руку, затем пополз, врезался в ногу, и ногу эту оттолкнул, еще дальше пополз. Он хрипел:

– Оставьте меня!.. Одному побыть дайте!.. Хоть умереть одному дайте! Хоть этого то не лишайте!..

– Чего лепочет то? Сдурел...?!

– Да пусть ползет отблюется!..

– А в овраг закатится?! Ты за ним полезешь..?!

Но они все-таки остались на дороге – переругивались, брызгали примитивнейшими чувствами, которых бы постеснялся и их далекий пещерный предок...

Ну а Михаил полз все дальше и дальше. Он не знал, куда ползет, он не мог также и задумываться – просто была боль, и он хотел остаться один. И вот действительно открылся под ним овраг. Он покатился...

...Все быстрее и быстрее он катился. Это был уже не овраг – это была пропасть. Он падал в черный лес, стремительно приближались голые ветви, искривленные стволы – он метеором прорезался через обнаженную крону, лбом ударился о корень, и тут же холод прожег его голову...

* * *

Через мгновение мрак рассеялся, и Михаил смог приподняться оглядеться. Исполинские, страшно искривленные стволы, тяжелый, наполненный отчаяньем воздух; ветер пронзительно, тяжело завывающий, какие-то дальние стоны хотелось молить к кому-то неведомому, могучему, чтобы он забрал его из этого жуткого места. Но он чувствовал себя совершенно трезвым!

И тут Михаил приметил некое движение, раздался тихий, жалобный стон, и тут же жалость, чувство почти уже забытое, прорезала его сердце. Он бросился к этому движению, и вот уже подхватил девушку, такую бледную, такую легкую, такую холодную, что она казалась уже мертвой. Он и не приметил ее вначале потому, что она почти сливалась с заснеженной, промороженной землей. Он, словно ребенка, подхватил ее на руки, и стал дуть в лицо, согревать своим дыханием. Постепенно иней уже покрывавший ее ресницы оттаял, и сами ресницы дрогнули, обнажили дивно красивые, теплые, но такие усталые глаза.

Некоторое время она беззвучно шевелила губами, и только склонившись к ним совсем близко, он смог расслышать тихий-тихий шепот:

– Кто ты?

– Миша. Михаил...

– Михаил... Михаил... Михаил...Я могла бы и не спрашивать, я знала, что это ты... Хотя до сих пор и не знаю, кто ты на самом деле... Но теперь ты совсем не такой, как в прежних моих видениях, ты такой светлый, такой светлый, я никогда не видела такого светлого, такого прекрасный... Ты, как мой папа... папа, которого я никогда не видела... Я не знаю, что говорю... Или я уже умираю... Или я уже умерла...

– Нет. Не умерла. Я же не мертв.

– Но мне холодно. И я замерзаю. Засыпаю. Холодно. Холодно...

И тут Михаил увидел ее такой маленькой, такой хрупкой, что, казалось, навались один из ревущих над головой порывов ветра, и разобьет ее в мельчайший прах. Он еще раз огляделся по сторонам: жуткий лес – никогда еще не видел ничего подобного – и в этом месте эта хрупкая, девушка... девочка. Он испытывал к ней отеческие чувства; он, лишь за несколько мгновений до этого впервые ее увидевший, теперь готов был отдать свою жизнь, лишь бы только спасти ее хрупкую, прекрасную жизнь. И он, согревая ее своим дыханием, зашептал:

– Ну, вот сейчас соберем мы хвороста, костер разведем...

Он осторожно уложил ее на землю, сам же, обмораживая ладони, отодрал от земли несколько вмерзших от нее веток. Дрожащими, почти уже не гнущимися пальцами пошарил в карман, и с облегчением нашел то, что и надеялся найти. В одном – не открытая еще бутылка "Столичной", в другом, рядом со смятой пачкой сигарет – коробок спичек. Пробку сбил, водкой полил дрова, поджег – с жалобным треском взвились, затрепетали синие язычки. Подкладывал все новые и новые ветви, и постепенно пламя разгоралось. Наконец, стало достаточно тепло.

Эльга спала, и хотя отогрелась, лицо ее по прежнему отображало внутреннюю муку, иногда губы ее шевелились, и склонявшийся над ней Михаил мог расслышать, что она звала свою маму. Видя, какая она измученная, он не решался ее разбудить, хотя, по правде, ему больше всего хотелось, чтобы она рассказала ему и про это место, и про себя. Некоторое время он вглядывался в ее черты и находился в них что-то неуловимо знакомое, что-то самое прекрасное, что он когда-либо знал, но что это, он никак не мог вспомнить. Долго он в нее вглядывался, а потом повалил снег. Вместе с воющим ветрилом он стремительно несся под острым углом к земле. Костер выгнулся, почти прильнул к земле, зашипел, затрещал, стал гаснуть. Михаилу вновь пришлось ползать, выдирать промерзшие ветви. Вскоре он собрал все ветви, какие были поблизости, и тогда пришлось, согнувшись, отойти довольно далеко, так что и поляны за могучими стволами не стало видно. И тут только он понял какой же жуткий, враждебный жизни мрак, их окружает. Была чернота, были вырывающиеся из нее полчища снежинок, были хлещущие удары ветра. И все это исполинское грозилось раздавить его, букашку. Он уже ничего не видел, слепо шарил обмороженными руками по земле, думал только о том, как бы поскорее набрать достаточно хвороста, да вернуться к благодатному пламени. Но здесь не было хвороста – только слепленный ледовый коркой снег, только промерзшие корни. И тут он увидел свет: это был мертвенный, тусклый свет, и хотя ему меньше всего хотелось теперь к этому свету приближаться, он, все-таки, именно к нему и пополз. Вот осталось позади мучительно перегнувшееся исполинское древо, и открылся вид – вид, от которого у Михаила сжалось сердце; от которого он даже и позабыл об холоде, об тревоге за ту хрупкую, замерзающую девушку. Это был широкий, глубокий овраг, который чем дальше, тем больше расходился, и наконец распахивался к заполненной лесами долине, которую, впрочем, почти совсем уже не было видно. Мертвенное свечение исходило от снега, который большими завалами скапливался на дне. На оврагом склонялись, изгибались, мучительно стенали деревья исполины – треск их сучьей напоминал треск ломающихся костей. Наполненный черным ветром воздух, боль... все это только поддерживало ужас, да и чувствие собственной никчемности – однако, дело было не в ветре, не в холоде, не в деревьях, не в овраге – ничто это по отдельности не могло бы вызвать у Михаила этого пронзительного, жгущего грудь, тревожного чувства. Словно завороженный вглядывался он вновь и вновь в эти широкие склоны, в эти причудливо выгибающиеся над ними стволы, и шептал:

– А ведь я уже видел все это... Видел, видел – только тогда это было таким прекрасным... Таким прекрасным, что я теперь даже и вспомнить не могу...

Но вот ему показалось, что со стороны долины надвигается на него некий непроницаемо черный, уходящий в покрывало ледяных туч исполин. И так ему жутко стало, что он, выронив тот немногий хворост, который с таким трудом смог насобирать, бросился обратно. Вот и поляна. Костер уже почти затух неярко мерцали угли, ветер уносил их в сторону; среди изредка выбивающихся язычков пламени шипел такой обильный, плотный снег. Он бросился к девушке, пал перед нею на колени, дотронулся рукою до ее лба – лоб оказался совершенно холодным, а девушка лежала без всякого движенья. Тогда он принялся отогревать ее своим дыханием, да тут почувствовал, что и сам скоро в ледышку обратится, тогда он прошептал: "Сейчас, потерпи еще немного" – и вновь бросился в воющую, непроницаемую ночь. Теперь он вернулся довольно нескоро – шагал с трудом переставляя ноги, мучительно стенал от нечеловеческой натуги – он тащил за собою большой ствол палого дерева. И Михаил не помнил, как этот ствол нашел, как потом умудрился дотащить – все было для него как в бреду, перед глазами плыли темные круги, обмороженное тело сводила судорога. Он еще смог подтащить ствол к тому месту, где дотлевали последние угли. Там он повалился на колени, и стоял так без всякого движенья, обхватив руками ствол – словно бы вмерз в него. Но вот ему послышался стон: то не девушка простонала, но ветер, но все равно: стон показался очень похожим на ее, словно бы она умирала, и молила о спасении. И он нашел в себе силы – нащупал наполовину уже использованную бутылку с водкой, вылил ее остатки на ветки. Сложнее всего было щелкнуть зажигалкой пальцы совсем промерзли, одеревенели, и никак не хотели шевелится. Но, все-таки он переборол свое тело – и вот уже взвился огонек – вначале маленький, затем разом объявший все ветви, на многие метры вверх взмывший. Поляна сразу же осветилась, стали видны и крючковатые тощие и толстые ветки, которые обильно нависали сверху, стали видны и еще многие детали – например, дерево к которому они почти прислонялись напоминало жуткую, искривленную в злобной и мучительной судороге необычайно вытянутую морду.

О, блаженное тепло! – Михаил пододвинул девушку поближе к пламени, да и сам придвинулся, руки протянул. Сколько же в нем успело накопиться холода теперь он не хотел выходить сразу, но все сводил и сводил тело судорогой. А девушка лежала без всякого движенья – он испугался, склонился, стал звать ее, брал, подносил к губам ее холодною, невесомую ручку, хотел нащупать пульс, но никакого пульса не было. И тогда она вдруг открыла свои дивно прекрасные, печальные глаза, привстала на колени, хотела и дальше поднимать, но оказалась слишком слаба. Застонала мучительно, и некоторое время ничего не говорила, Михаил же не смел нарушить ее молчания. Наконец, она прошептала:

– Сколько времени уже прошло...

– Я не знаю. – смущенно выдохнул Михаил. – Тут время идет совсем по другому.

– Но ведь много? Много ведь, правда?

– Да, мне показалось, я очень-очень долго собирал этот хворост...

– Выходит, уже почти вся ночь прошла! Я то здесь, у костра отогрелась, ну а мама... Как она там?!.. Вы случайно не знаете?

– Нет-нет, я никогда не встречал вашей мамы.

– А я спрашиваю потому, что вы все должны знать.

– Если бы я все знал...

– Не "Если бы", а точно все знаете. Просто позабыли. – с неожиданным жаром проговорила тут девушка. – Вы же могучий, вы волшебник, вы святой, вы ангел. Вы все окружены светом...

– Что ты такое говоришь. – испугался Михаил, и склонился, вглядываясь в глаза, пытаясь определить, не началась ли горячка.

Девушка еще раз повторила, и тяжело, едва ли не с кровью закашлялась. И Михаил почувствовал, что она говорит правду – он действительно все знает, только вот почему-то позабыл. Он попытался вспомнить, когда прежде видел тот занесенный снегом, пронзительно стонущий овраг, но ему сделалось страшно, и он испугался этих воспоминаний – понял, что они принесут ему еще больший жар, что он не выдержит, изгорит. И неожиданно он понял, что девушка уже держит его за руку – пристально вглядывается в его лицо, спрашивает:

– Расскажите мне про себя...

Он некоторое время помолчал, пытаясь собраться с мыслями – наконец, выдохнул:

– Даже и не знаю, с чего начать, да и про что рассказывать. Моя жизнь... моя дурная, скотская жизнь... Да как будто и не было никакой жизни – только бред, будто я заболел, и долго в жару метался... Рассказывать о том, что кажется важным?.. Но сейчас все кажется таким ничтожным, грязным, подлым. Даже и не понимаю – действительно ли я где-то там жил, или же мне все это только привиделось?.. Да – словно дурной, глупый фильм просмотрел...

Он вновь на довольно долгое время замолчал: все глядел в пламень, а ветер ударял его снежными хлыстами в спину. Девушка сидела, не смея пошевелиться, опасаясь упустить хоть одно слово из его рассказа...

Ветер отчаянно завывал, стенали деревья, мрак стремительно проносился, и теперь во всем этом, слышались Михаилу еще какие-то голоса, какие-то стоны, мольбы – кажется, они звали его, и он испугался, что сейчас все это рассыплется, и он окажется у парковой аллее пьяным – теперь то его существование представлялось безмерно более жутким, нежели этот лес.

– Если вы не хотите, то можете не рассказывать... – прошептала девушка.

– Нет, нет – я расскажу. Это бред, это боль, но лучше, наверное, не держать это в себе, высказать – тогда, быть может, оставит. Я буду краток.

– Нет, лучше расскажите все в подробности.

– Это займет слишком много времени, да и не интересно все это. Собственно, и рассказывать не о чем – все такое незначимое... И зачем я так жил?! Зачем?! Зачем?!.. Ну ладно, рассказываю

* * *

Жил-был такой мальчик Миша, был он мальчиком мечтательным, воспитанным, из хорошей семьи. Потом, уже много позже, он разглядывал свои фотографии тех лет, и никак не мог себя узнать. Большие, наполненные ясным светом глаза; казалось – это будущий великий человек, или поэт или изобретатель машины времени, или архитектор, или создатель первого межгалактического корабля. Куда исчез тот ясноокий мальчик Миша, с чего все началось? Он и не мог вспомнить, с чего – кто-нибудь его подтолкнул, или он сам начал. Но где-то к концу десятого класса, он вдруг обнаружил, что и пьет и курит, что поставлен на учет в милицию за хранение наркотиков; что никакие науки его не интересует, ничего он толком не знает, а в голове какая-то каша, какая-то муть; и нет уж сил сосредоточиться и хочется только пить все больше и больше. В школе – сплошные двойки. Жалкая, с настояния родителей попытка поступить в институт – и надо же, в третий, какой-то задрапанный институтишко поступил – кажется, родители выложили кому-то в приемной комиссии. И вот Миша студент – ха! – не долго же он студентом пробыл. Раздражало его учеба, на лекциях он либо спал, либо гулял – и пил все больше и больше. Экзамены не сдал – из института вылетел, и загремел в армию. Об армии рассказывать особенно нечего – не он один служил, не он один там гнил. Да – завезли его в какую-то отдаленную часть, и подыхал он там сначала от непосильных тягот "дедами" наложенных, а потом от скуки нескончаемой. На последнем году питье сделалось его единственной радостью. Не помнил он своего возвращения, не помнил дальнейших лет. Кажется, он где-то работал; кажется, даже на каком-то заводишке, выполнял всякую подсобную работу; выполнял, конечно же автоматически, так как и предназначена такая работа для автоматов или для животных, но не для человека. Но он свыкся – однообразие дней, месяцев, лет не раздражало его – он просто пил и пил; оглушал себя, забывал. Жил незачем, просто двигался вперед по инерции, просто передвигал свое тело по поверхности планеты; бредил, ругался, иногда и дрался, и все пил, пил, пил... Так незаметно, незачем дошло до тридцати. В какой-то пьяный посиделки дружки сказали, что надо бы ему жениться, да детей заводить, а то и жизнь свою зазря проживет. И уже потом, в одиночестве, обхватив раскалывающуюся с похмелья голову, он ужасался, что вот состарится и не оставит никакого следа – и он решил жениться. Теперь он вспомнил, что поженился также, как и работу выбрал: он когда из армии вернулся стал обзванивать разные места, и на первом, где ему ответила, что мол да требуется такая неквалифицированная работа, он и остановился, и прогнил на этой работе последующие десять лет. В женитьбе он ходил по каким-то девкам, знакомым своих дружков – девкам непотребным, и не совсем уже молодых, и по большей части уродливых. Кто-нибудь из дружков подталкивал его, и он брал такую деваху под руку, уводил ее на кухню, или на балкону, и там продолжал прежний пьяный бред, но теперь обращал уже только к ним – не чувствовал никаких нежных чувств, сыпал матом, шатался, просто грубил, но все ж намекал, что она его избранница, что вот хорошо бы им встречаться дальше, а там, глядишь и свадебку сыграть. Девицы хоть и уродливые, хоть и опустившиеся отвечали ему отказом. В них все-таки говорил инстинкт самки, которой нужно сплести гнездо понадежней, поуютней, и они понимали, что с таким опустившимся человеком никакого гнездышка не получится, и предпочитали дальнейшее свое существование, быть может даже, где-то в глубине надеясь, что и за ними придет прекрасный принц. Но вот одна, более уродливая, более опустившаяся, более тупая, нежели остальные ответила "Да" – и он, как и за работу, уцепился за нее, и жил и мучаясь, и смеряясь, и ненавидя, и вновь мучаясь в течении последующих десяти лет. Он был спившимся дураком, она просто стервозной, истеричной дурой, которая считала, что жизнь ее загублена (а так на самом деле и было), и во всем винила своего ненавистного "гада Мишку". Ох сколько раз они ругались, дрались, сколько грязных слов друг в друга выплевали – это был ад, пьяный угар, метания в злобе, брань, водка, ругань, вновь водка, непонятная работа, водка, ругань, злоба, бред, хаос, водка, водка, водка, ругань, водка, водка, водка... И теперь каждый месяц Мишка устраивал особые запои, когда он нажирался до состояния совершенно скотского, и в такие дни супруга его уходила куда-то из их обшарпанной квартирки, потому что знала, что он в злобе своей и убить ее может. А он пил и блевал, и ругался, и вновь пил, до тех пор, пока у него не заканчивались деньги. Но не все деньги – перед началом каждого запоя он делал нечто, совсем с его обликом и состоянием не вяжущееся: он ходил в банк, и откладывал некоторую, заранее им высчитанную часть денег. Никому, даже и в скотском состоянии не обмолвился об этом счете, который медленно, но упорно, месяц за месяцем нарастал. Так продолжалось пять лет, и наконец, получив очередную зарплату, он решил, что пора. Собрал двоих дружков, с которыми обычно напивался, и сообщил, что решил, мол устроить такую громадную пьянку, что будут они пить и пить, не просыхая, и месяц и два – все пить и пить "...пусть сдохнем, околеем как собаки в подворотне! В блевотине захлебнемся – все равно! Надоело все! На-до-ело!!! Все!!!.." Дружки околевать не собирались, но идею большого запоя конечно поддержали. И началось то, что закончилось совсем недавно в заснеженном парке.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю