Текст книги "Роман с автоматом"
Автор книги: Дмитрий Петровский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
– Культурный караван, – снова доносилось оттуда. – Да, Дюссельдорф.
Я возвестил появление первого блюда, подошел к женщине и поставил перед ней тарелку. К мужчине я подошел медленнее, и, подходя, неслышно опустил поднос на пустой соседний столик, а тарелку взял в левую руку.
– Осторожно, горячо! – предупредил я. Мужчина отпрянул, я нагнулся над ним, слегка приподнял борт пиджака и быстро скользнул в нагрудный карман. Левой рукой я держал тарелку, и когда она со стуком встала на стол, я выдернул руку из его кармана.
– Приятного аппетита! – сказал я и отошел, перебирая в пальцах вытащенный продолговатый предмет. Ручка. Хорошо. Я так и думал, что она там – надо же этому типу, в самом деле, чем-то записывать свои Берлинале и культурные караваны. Теперь они ели. Она ела медленно и осторожно, почти беззвучно, словно всю жизнь ела в темноте. Он звякал приборами о тарелку, в паузах между репликами старательно и энергично жевал, щеки его разгорались теплом трения и толчками приливающей крови.
Я вышел через первую штору в прихожую, кивнул Аннет и попросил ее дать мне рекламные карточки нашего ресторана.
– Что, эти двое попросили? – Аннет ткнула мне в руку два кусочка картона.
Я кивнул и снова вошел в темный зал. За ближайшим ко входу столиком говорил, томно растягивая слова, высокий пидор-ский голосок. Обладатель голоска был каким-то водянистым, атмосфера вокруг него напоминала воздух над застоявшейся поверхностью пруда.
– Пауль, это было великолепно! Такая музыка, ох, такая музыка! Я плакал, честное слово!
Пауль, крупный, источающий жаркую прель мужчина, молчал, пережевывая что-то, по запаху, кажется, баранину.
Следующий столик был пуст. Я неслышно присел за него, положил перед собой обе карточки и не торопясь ощупал их. С одной стороны глянец. Там адрес, телефон и прочее. Другая сторона шершавая – на ней можно писать. Я вытащил из кармана украденную ручку и, стараясь представить себе буквы и ровную строчку на поверхности карточки, старательно вывел: «Ruf mich![6]6
Позвони мне!
[Закрыть]» – и свое имя внизу. То же сделал со второй карточкой. «Siegersaule!» – прошептал я сквозь зубы, и пидор за соседним столиком вдруг осекся на полуслове и замолчал. Я встал и направился к ним – пора было уносить пустые тарелки и подавать второе.
В ПОДВАЛЕ
Мой первый настоящий друг жил в Краснодаре, в точно такой же, как у моей семьи, квартире, двумя этажами ниже. Его звали Саша, и мои родители, особенно отец, относились к нашей дружбе с одобрением. Саша не был малолетним сорвиголовой, из которого потом мог бы вырасти дворовый хулиган, а позже – матерый уголовник. Саша тоже рано научился читать, говорил, в отличие от меня, медленно и очень рассудительно, как взрослый, был на полголовы выше меня, его черные, цвета вороного крыла короткие волосы были всегда аккуратно причесаны, старые поношенные брючки – чисты, и даже белые кроссовки, которые он носил, казалось, с самого рождения, выглядели опрятно. Когда я в очередной раз приходил домой весь в грязи, потный от беготни и с всклокоченной шевелюрой, отец качал головой и призывал меня брать с Саши пример.
– Может, вообще больше не стирать ему одежду? – спрашивала мать, недоуменно глядя на меня. – В Греции мальчики ходили совсем без одежды, это было красиво, это было гармонично! Ах, надо почитать тебе мифы Древней Греции, это прекрасно, прекрасно!
В действительности все получалось ровно наоборот: Саша всему учился у меня. Учился ездить на велосипеде. Учился целыми днями просиживать во дворе, швыряя камни в песок и наблюдая за ямками, которые они в нем взрывали. Я учил его не любить оружие и пластмассовые воплощения героев мультфильмов – потому что мои родители никогда мне этого не покупали, возможно, по идейным соображениям. Однажды Саша принес во двор ящик, полный пластмассовых пистолетов, танков, разноцветных Спайдер-, Супер– и X-менов, Черепашек Ниндзя и даже чудесный, привезенный каким-то родственником – эмигрантом из Америки меч с прозрачным клинком, в темноте светящийся зеленым, синим, желтым или красным. Я с минуту смотрел на все это яркое, китайско-тайваньское великолепие, подумал о том, что Сашины родители, наверное, намного богаче моих, и что они, должно быть, любят сына гораздо больше. Потом молча взял ящик, отнес в сырой прохладный подвал нашего дома, где не торопясь расставил на бетонном полу игрушки и казнил их с помощью тяжелой металлической палки, которую с трудом поднимал над головой, а потом тяжело опускал. Палка глухо, сдавленно звенела, наполняя руки ледяной вибрацией, а Саша, покорно повторяя по слогам слово «раз-о-ру-же-ни-е», подносил все новые фигурки и отодвигал ногой в сторону цветную пластмассовую крошку. Только в конце нашего скорбного труда, когда дело дошло до прозрачного меча, Саша заколебался и тоскливо посмотрел на меня, на мою палку, а потом – на опустевший ящик.
«Давай, а то разоружение не получится!» – непоколебимо сказал я, выхватил свободной рукой игрушку из его размякшего, пухлого кулачка и швырнул на пол. Я был уставшим и, несмотря на холод, покрылся легким, водянистым детским потом. Последних сил хватило только на то, чтобы легонько приподнять мое железное оружие и уронить его на оружие пластмассовое. Палка, зазвенев и запрыгав на полу, ледяной металл на ледяном бетоне, высекла маленькую, но яркую и горячую искру. Клинок меча раскололся пополам, украсившись вместо тупого закругленного конца острым рваным разломом.
Еще мы с Сашей рисовали комиксы: приносили в подвал фонарик, расставляли ящики, на них водружали пачку бумаги и коробку фломастеров. Я не умел рисовать и особо не старался. Людей я изображал в виде комбинаций прямоугольников различной длины и ширины, увенчанной сверху овалом с рожицей – головой. Люди различались у меня главным образом цветом одежды и ростом, у женщин были длинные волосы. Зато на один лист примерно с восемью картинками я тратил не больше минуты, так что на создание целого криминального сюжета с погонями, выстрелами, драками и даже небольшими лирическими отступлениями у меня уходило полчаса. Мы с Сашей вместе рассматривали мои творения, смеялись, обсуждали моих героев, потом Саша брал стопку бумаги, фломастеры и начинал основательно, склонив набок голову и накладывая штрихи как художник, которого мы видели в одной детской передаче про живопись, копировать мой сюжет. Он допускал вариации, придумывал своих героев, наделял их разными лицами, плоским картинкам погонь придавал перспективу, в перестрелках тщательно прорисовывал детали пистолетов, изображал отлетающие гильзы, искры, выбиваемые пулей, попавшей в стену; в моих комиксах не было крови, и Саша сохранял со мной в этом вопросе солидарность. Закончив рисовать, мы тщательно укладывали фломастеры в коробку и устраивали перекур. Я доставал старую пепельницу, когда-то кем-то забытую, Саша снова вытаскивал из коробки два фломастера, стараясь придать своим действиям максимальную правдоподобность – минуту назад это была упаковка фломастеров, а пачки сигарет здесь не было. Теперь фломастеры исчезали, а появлялись сигареты. Саша подавал мне фломастер, зажимал в зубах другой, а я, обращаясь к нему и воображаемым друзьям, сидящим здесь же, говорил: «Закурим, ребята!» – и подносил воображаемую зажигалку сначала к сашиному фломастеру, потом, по кругу, к сигаретам «ребят», а потом – к своей.
Воображаемый сигаретный дым летал под потолком, клубился в свете, льющемся через маленькое окошко, желтом мерцании фонарика, и, должно быть, его запах был приятен – запах взрослой жизни, отцовских костюмов, «я приду с работы поздно», «еще надо обсудить кое-что насчет декабрьских поставок», запах дерева больших круглых столов или высоких столиков, за которыми взрослые стоят в кондитерской и просто курят и смотрят в окно на улицу. Наши сигареты пахли совсем не так, как потом воняли десятки узких трубочек с маленьким горячим огоньком на конце, пробивавших прелое марево берлинских кафе, и заставлявших меня снова и снова вспоминать детство. Саша, закончив инженерный факультет, сидел без работы, пил в одиночестве водку и болел раком легких, мучился, кривился, каждый вечер заходился над своим стаканом мучительным кашлем. В нашу последнюю встречу мама рассказывала мне, что видела его и жить ему осталось, кажется, не больше года. Я, не выкуривший в жизни ни одной настоящей сигареты и почти ничего не пьющий, кроме легких коктейлей и мартини, кивал, вспоминал наши фломастеры и улыбался уголком рта: Саша был прилежным учеником, а я – хорошим учителем.
В тот день, ранней весной, в день появления последней моей фотографии, которую мне суждено было увидеть, когда на улицах появлялся первый робкий солнечный свет, а в нашем подвале еще стоял холод, нас нашла мама. До этого она не знала, где мы прячемся, и думала, что сидим у Саши дома. Как правило я старался сам приходить домой к обеду, чтобы не заставлять маму искать нас и не обнаруживать наш тайник. Тогда же я не успел явиться вовремя, мать терпеливо ждала, потом пошла домой к Саше, и, не застав меня там, пошла искать на улице. Но этому предшествовало другое событие: в наш подвал забрела собака.
Это случилось как раз во время нашего «перекура», когда, изрисовав очередную пачку бумаги, мы неторопливо подносили фломастеры ко рту, а потом стучали ими по краям пепельницы. Собака была неопределенной породы, должно быть лохматая дворняга, с примесью какой-то овчаркиной крови. Она была невысокая, кривоногая и грязная, хотя на ее шее сквозь немытые клочья шерсти был виден коричневый ободок ошейника. Саша сразу узнал собаку: она жила в двадцатой квартире и знаменита была тем, что сама ходила гулять. Хозяева, полуспившийся электрик и толстая, вечно пахнувшая дешевым подсолнечным маслом жена просто открывали дверь квартиры и выпускали ее. Собака стояла у лифта и ждала, пока кто-нибудь не поедет вниз. Тогда она заходила в лифт, нюхала узкую щель между дверьми, в которой мелькали этажи, выходила на первом и шла гулять. Нагулявшись, она заходила в дом и ждала на лестничной клетке лифта наверх. Жильцы, как правило, узнавали ее и высаживали на нужном этаже.
Я никогда не заходил с ней в лифт, и если видел, что она дежурит на этаже, ждал, пока придет кто-нибудь другой и уедет с ней. Я панически боялся собак. Я не боялся, что меня укусят, и снисходительно-успокаивающая фраза хозяев «не бойся, она не кусается» нисколько на меня не действовала. Одна мысль о том, что это животное может прикоснуться ко мне, потрогать меня влажным носом или лизнуть отвратительно-розовым шершавым языком, мокрым от клейкой и нестерпимо вонючей слюны, заставляла меня дрожать и наполняла тяжелой, вязкой тошнотой. Ехать с собакой в лифте, чувствовать ее дыхание, движение ее боков, видеть приоткрытую пасть, и все так близко, почти на уровне собственного лица – эти полминуты всегда были для меня тяжелейшим испытанием.
Теперь эта собака зашла в святая святых – наш подвал, наше с Сашей секретное место. Саша радостно заулыбался, подошел к собаке и начал ее гладить. Собака доверчиво смотрела на него, обнюхала его живот, руки и двинулась ко мне. Я отпрянул, поднимая руки вверх, чтобы она не смогла до них дотянуться. Собака, видимо решив, что я с ней играю, попыталась подпрыгнуть, чтобы достать до рук, и если бы Саша не схватил ее за голову и не начал снова гладить, наверняка бы это сделала. Я отошел еще дальше, по-прежнему держа руки поднятыми.
– Ты что, боишься? Не бойся! – подбодрил меня Саша, продолжая гладить грязную шерсть.
– С чего ты взял? Ничего я не боюсь! – Я попытался придать своему голосу как можно больше презрения. – Я не хочу с ней играть, она грязная! И вообще, я знаю, собаки – убийцы!
Саша перестал гладить собаку и посмотрел на меня.
– Не убийцы, ты что! Они друзья человека, и людей спасают!
– Убийцы! – повторил я упрямо. Я впервые испытывал вдохновение.
Грязный, темный лифт, полный собачьего дыхания, шуршащий по спине вонючий хвост, омерзительное тепло животной плоти – никогда, никогда больше не повторится.
– Мама недавно читала в газете, – я понизил голос, – про семью, где жила большая собака. Они ходили гулять с ней каждый день, а потом как-то раз не появились. Сначала никто не заметил, но потом заметили и начали искать. Сломали в доме дверь, зашли. И увидели, что собака съела всю семью.
– Да? – Саша смотрел недоверчиво, руки все еще гладили собачью голову, но все более медленно и механически.
– В газете написали! – повторил я для убедительности. – И эта собака – тоже! Ты думаешь, что она ест? Ее ведь Николаевы не кормят!
Саша внимательно смотрел на меня, в больших черных глазах мелькнуло что-то похожее на испуг. Моя детская голова, неспособная осознавать и взвешивать важные решения, предалась воле спинного мозга, позвоночника, телесных ощущений. Все мое тело в тот момент стало страхом и первой детской ненавистью. Я чувствовал себя канатоходцем, идущим над пропастью, одурманенным, парализованным страхом высоты, гонимым этим страхом вперед, быстрее, быстрее, охраняемым этим страхом, не дающим потерять равновесие.
– Николаевы не кормят, никто не кормит! Вот она и бегает весь день по двору. А в соседнем доме на прошлой неделе ребенок пропал. Маленький совсем, три годика. Мама про это говорила. Ты слышал?
– Слышал, – соврал Саша.
Мать никогда не говорила мне про пропавшего ребенка.
– А у собаки потом, дядя Коля недавно говорил, в тот день на морде была кровь. Представляешь?
Саша внимательно слушал, перестав гладить собаку, которая теперь обнюхивала ящик, на котором лежали стопки комиксов и фломастеры. Главное не дать собаке ко мне подойти.
– Помнишь разоружение? Этих проклятых монстров: дыж, дыж! Помнишь?
– Помню! – ответил Саша.
– Вот и собаку теперь тоже нужно: дыж! – Я быстро указал рукой на железную палку, лежавшую в углу, и поднял ее.
Саша испуганно посмотрел на меня.
– Нет! – сказал он наконец. – Это же Николаевых собака. Это нельзя.
Собака медленно двинулась вглубь подвала, видимо потеряв к нам интерес.
– Ну ладно, давай еще покурим!
Мы сели возле коробки, Саша вручил мне зеленый фломастер, сам взял синий, я снова дал ему и себе прикурить, на этот раз пропустив «ребят». Пока мы молча курили, я прислушивался к движению в глубине подвала. Собака медленно ходила там, то совсем исчезая в темноте, то появляясь, то поворачиваясь к нам и поблескивая глазами. Когда наши глаза встречались, тошнота снова поднималась во мне.
– Сволочь! – произнес я тихо, показывая в сторону собаки. Саша ничего не отвечал. Собака резко метнулась к стенке и залаяла глухим, бухающим лаем, отлетавшим от стен жутковатым эхом. Из угла прошуршало мимо нас и исчезло в бетонной дырке какое-то маленькое, быстрое животное – должно быть крыса.
– Саша, тебе что, не жалко маленького ребеночка? – спросил я, не отрывая глаз от собаки.
– Жалко конечно! – ответил он неуверенно.
– Представь себе: твоего двоюродного братика сожрет собака! – применил я мамин аргумент.
Собака вертелась в темноте, все чаще глядела в нашу сторону. Наши глаза все чаще встречались.
– Или вот: она сейчас прыгнет и сожрет тебя!
Саша посмотрел на меня, потом на собаку. Глаза собаки сверкали в темноте жуткими стеклянными пуговицами, и я понял, что наконец-то нашел правильный подход.
– Видишь, она на тебя смотрит! Собаки, когда так смотрят, всегда потом бросаются на людей! Особенно такие. Она ведь голодная. Она хочет есть!
Саша зачарованно слушал меня. Собака посмотрела на нас и не торопясь двинулась в нашу сторону. Я, чувствуя приближающееся головокружение, повторил еще раз, тише, но так же твердо и уверенно:
– ОНА ХОЧЕТ ЕСТЬ!
Собака приближалась, и Саша начал пятиться. Пол уходил у меня из-под ног, ладони стали горячими, грудь и спина – холодными. Из последних сил я выдавил из себя команду:
– Сашка! Бери палку!
Саша послушно нагнулся, схватил железную палку и занес ее над собакой. Собака остановилась, и вместе с ней остановилось мое головокружение.
– Бей! – сказал я твердо. Саша не двигался.
– Бей! – повторил я.
Я видел, как дрожат Сашины руки. Еще немного, и они уронят эту проклятую палку, такую большую, такую тяжелую.
– Тебе слабо? Ты что, слабак? Трус?
Саша медленно опустил палку. Собака с воем отскочила в сторону, палка запрыгала на полу, и в этот момент свет, проникающий в подвал через окно, заслонила чья-то фигура. Я повернулся в эту сторону, и яркая молния на миг ослепила меня. Через прыгающие в глазах зеленые пятна я некоторое время не мог ничего видеть, не мог понять, что произошло.
В окошко подвала я увидел сначала материны толстые, армейского фасона ботинки и край черного платья, а уже потом всю ее согнутую, словно изломанную фигуру. Она опускала фотоаппарат, и смотрела поверх него острыми, словно вспыхивающими глазами.
– Ах вот вы где! Какая пре-елесть! Когда я была так юна-а-а, – тянула она, поднимая глаза вверх, – я тоже…
– Мама! – закричал я и кинулся к окну, быстро втиснулся в него, выскочил, обнял мамины худые бедра и разразился злыми слезами. – Мама!
Мать стояла неподвижно, сухой рукой, успокаивая, чиркала меня по голове, спрашивала вылезшего следом Сашу.
– Собака! – тихо отвечал Саша, стараясь спрятать глаза. Мать понимающе кивала. Собака вылезла из подвала и направилась к нам, мама пригрозила ей кулаком и повела меня домой.
– Сыночек, ну како-о-ой, како-ой ты впечатлительный! Не надо больше так кричать, запомни: Ира, меня так зовут, когда вокруг люди: Ирра! Ты ведь боишься собачек, я знаю, но ты же мужчина! А мужчины никогда, никогда ничего не должны бояться! Ты сейчас с женщиной, ты должен быть рыцарем, ты должен меня защищать! Защищать свою маленькую Ирру! Ну что ты, собачка не укусит, – повторяла она как мантру, ускоряясь в такт шагам, – не укусит, не укусит!
ХОРИНЕРШТРАССЕ: «НЕВИДИМКА»
На следующий день я снова проснулся рано. Не от солнца, не от ощущения весны как накануне – я проснулся странно, тяжело, с таким чувством, будто что-то случилось, и никак не мог припомнить, в чем дело. Я пытался заставить себя встать, наконец встал, отсчитывал шаги в ванную, из ванной, зубы не чистил вовсе, снова ложился, пока наконец не вспомнил: я видел сон. Дело в том, что обычно я не вижу снов, просто отключаюсь. Изредка мне снятся звуки, часто снится холод или самый неприятный сон – волнообразная, пульсирующая жара.
В эту ночь, и я могу в том поклясться, я видел сон. Сначала мне приснилась линия. Простая линия, белая, справа налево, через черноту. Линия была тонкая, еле заметная, но все-таки была. А потом появился круг, большой и красный. Круг медленно двигался над линией в сторону и вверх, и чем выше поднимался, тем теплее становилось, и тепло от него шло ужасно знакомое, что-то такое, что я уже встречал, кажется, недавно. Круг все поднимался, тепла становилось все больше, вот он уже повис в центре, когда я понял, что он сейчас поднимется совсем высоко и исчезнет. Мне очень хотелось остановить его, не позволить уйти, я напряг все свои силы, пытаясь заставить его остановиться. Но вдруг откуда-то появились черные квадраты, они быстро замелькали над линией, их становилось все больше, они все увеличивались, невозможно пахли собакой и все больше закрывали собой круг. Я хотел кричать и не мог, квадраты все бежали и звенели каким-то гадостным посудным звоном, а я мог только смотреть на все это и еле слышно, придушенно хрипеть: ruf mich an, ruf mich an!
Вспоминая этот гадкий сон, я вдруг вспомнил еще и вчерашний день во всех подробностях, эту пару в «Невидимке», мои манипуляции с карточками – словом, все вдруг сложилось в мозаику и стало понятным. Я нажал на кнопку, и часы проскрипели-проорали время. На работу идти было слишком рано. Я позавтракал, стараясь делать это как можно медленнее, но все равно получалось быстро и суетливо. Я очень тщательно вычистил зубы, надел вчерашнюю одежду, послонялся по комнате, погладил рубашку, надел ее, походил теперь в рубашке, то и дело подходя к часам, хлопая их ладонью по верху и заставляя орать время. Время шло медленно. Мне уже хотелось на работу, но было слишком рано. «Generalmobilmachung[7]7
Общая мобилизация.
[Закрыть]!» – чеканил я громко и по слогам, заставляя теплые податливые воздушные волны летать по комнате и беспорядочно ударяться в стены. И потом долго, до боли в ногах гулял в тот день по Берлину, совершая свою обычную «большую прогулку», от Александерплац до Потсдамерплац и обратно. Я медленно ходил по улицам, стоял, дожидаясь зеленого света, перед светофорами, рядом с молодыми девушками, еще не решившимися довериться первому неверному теплу и надеть юбки, но уже открывшими руки солнцу и выпустившими на свободу тонкие ароматы своей кожи. Этот запах, щекоча, входил в меня, странно волновал, пробуждал какие-то смутные надежды, или, может, сулил что-то такое, что вот-вот должно случиться. Я собирал в себя, впитывал огромные берлинские пространства, просторы площадей, тепло Александерплатц и стеклянно-металлический холод Потсдамерплац. Я улыбался своими вычищенными зубами этому большому миру и хотел взять его с собой в маленький мир ресторана, куда шел сразу после моей долгой прогулки.
И потом ходил среди этих странных, все новых и новых людей, и, наверное, не мог бы себе представить жизнь без них, без их голосов и разговоров.
– И что ты делаешь на следующей неделе? – слышалось из-за стола, где сидела сухая, как кора мертвого дерева, женщина, при каждом движении звеневшая какими-то побрякушками.
– Поеду на Майорку, – отвечал нарочито-безразличный мужской голос, – немножко расслаблюсь.
Выставляя на стол тарелки, бегая на кухню и обратно, я все прислушивался, ждал звонка. Звонка не было. Я переходил к следующему столику, забирал тарелки из-под закуски. Там говорили, кажется, об искусстве.
– Я не понимаю! – восклицал мужчина, разрубая тонкую воздушную ткань неугомонными ладонями. – Я не понимаю!
– Ваше второе блюдо, пожалуйста! Рыбный нож справа! Приглушенно гудел из угла низкий, заговорщический голос.
– БМВ, «Мерседес», – медленно говорил он, – это уже давно не представительные машины, хотя все еще относятся к представительскому классу. У каждого турка есть либо БМВ, либо «Мерседес». Нет, только британские автомобили!
– Что мы сегодня видели? – раздавался взвинченный, подпрыгивающий женский голос. – О, много! Должна сказать, Восточный Берлин – это прелесть! Не ожидала, что такая прелесть! Я раньше думала, там только уродливые новостройки… Но в этом чудном районе… как он там называется?
– Кройцберг, – отвечал суровый мужчина, сидевший напротив.
– Да, именно! Там такая свобода, столько кафе, галерей – совсем как в Париже. Я в восторге!
– Ульрика, Кройцберг – это был Западный Берлин, – смущенно поправлял мягкий баритон.
– Ах, правда? Никогда бы не подумала………. Но ведь Алексан-
дерплац – это, правда же, Восточный?
– Восточный, – вежливо соглашался мужчина.
– Ну да, вот видишь! Там, под мостом, есть чудесный магазинчик с африканскими масками. И еще там эта башня. Мы немножко гуляли там, а вечером непременно поднимемся наверх! Это, наверное, так здорово!
Я с улыбкой отходил от стола и шел на кухню. Может быть, мы одновременно с этой беспокойной женщиной гуляли сегодня по Александерплац, теплой, весенней площади, на которой нежно шелестят маленькие деревья, и еле-еле слышно мерное высоковольтное гудение. Я часто обходил башню, облепленную какими-то странными каменными плоскостями и многолюдными павильонами со стеклянными окнами, – но сама башня, внутри, была каменная, круглая. Ни в Краснодаре, ни даже в Ленинграде башен не было, а здесь, в самом центре, стояла она – толстая, немного сужающаяся кверху, как шахматная тура, и зубчатые ее края с бойницами высоко поднимались над землей.
Здесь высаживались из S-Bahn[8]8
Городская железная дорога.
[Закрыть] туристы, деловито лопотали на разных языках, щелкали фотоаппаратами и, огибая башню, шли в сторону Унтер-ден-Линден. На скамейках сидели молодые девушки, закинув голову, улавливая кожей солнце, и кожа грелась, и мерно, чуть слышно раздавалось электрическое гудение, словно это гудел воздух, вибрировавший тонким облачком вокруг их лиц и голых рук.
«Найс», – слышал я непонятное слово, и еще что-то, кажется, «даз». Шарики американской речи катались по железным желобам, и я, виновато улыбаясь, ретировался в заднюю комнату, чтобы уступить новых посетителей моим коллегам: Штефану, знающему английский, и Харальду, говорящему чуть ли не на пяти языках.
Люди входили в ресторан через маленькую комнатку, называемую предбанником. Там их встречала вечно приветливая, вечно веселая и улыбчивая Аннет, принимала вещи, показывала меню и мягкой рокочущей скороговоркой убеждала колеблющихся, часто и вдохновенно произнося слово «Erlebniss[9]9
Зд. незабываемое ощущение, переживание…
[Закрыть]».
Моя работа была легкой, я обслуживал не больше трех столиков, а остальное время мог сидеть в маленькой, граничащей с предбанником комнатушке и пить кофе или стоять в обеденном зале и слушать разговоры. До последнего времени мне этого хватало. Теперь же мне нужен был звонок – а звонка все не было.
– Бумажки, бумажки! – тараторил мужской голос. – Вы бы видели эту гадость! Разбросал какой-то сумасшедший на улице, чуть ли не по всему центру! Впрочем, обязательно увидите в новостях, на днях – такое крупное свинство нельзя оставить без внимания. Таких идиотов надо убивать!
– Ну, вы же сами говорите, он псих, – возражал спокойный баритон.
– Психи должны сидеть в отведенных для того больницах. Мы за это платим налоги.
– Молодой человек! Э-эй! Моя вилка упала на пол!
Я поднял вилку с пола, пошел на кухню и, зайдя, тут же вышел, сунув эту вилку в руку кричавшему.
– Спасибо, молодой человек! – отвечал он и снова обращался к своей собеседнице. – Ну, и что еще?
– Ах, этот… сумасшедший муравейник… Потсдамерплац!
На Потсдамерплац машины ввинчиваются в круговорот, их сухие и энергичные линии вдруг закругляются, расплываются, перекрещиваются, сливаются и расцепляются. Потом пришло детское воспоминание: магазин, какие-то зверьки, копошение в клетках, и большой волнистый куб с зеленой водой – аквариум. Холодная, тихо сипящая рыба вкатилась на площадь, вздохнула, выпустив из боков теплых икринок-людей с запахом синтетической обивки сидений.
Здесь строили какое-то здание: в фундаменте дрожали, наводил смутную сырую подвальную тревогу басовый рокот грузовиков. Кирпичные стены вокруг выкладывали автомобили, не толстые, но прочно-среднечастотные, что-то между «р-р-р-р» и «в-в-в». Стекла выдували трамваи: тянули, трогаясь, долгое электрическое «у-у-у-у», как жвачку. Получалась, кажется, башня. Башня наполнялась людским криком и гомоном, который затоплял ее и вылезал наверху, у самого неба, белыми клубами, как дым.
Это была для меня крайняя граница, Северный полюс города Берлина. Там даже сегодня был холод. Там постоянно перемещались толпы людей по узким улицам между домами из стекла. Пот-сдамерплац строила себя сама – когда я пришел туда в первый раз, там было пусто, было шевеление и гудение, толчки запускаемых моторов, скрежет маленьких колесиков на стрелах кранов, шорох осыпающейся в ямы земли, пот рабочих и бронебойный жар огромных фонарей.
И что-то тут постоянно поднималось и вырастало, дыры в земле затягивались, появлялось все больше людей, больше машин и больше стекла. За стеклом угадывалось железо, стальные фермы кранов – и дома были холодными, как аквариумы. Дома эти можно было обходить с полукруглого бока, а потом вдруг обнаруживался острый, выпяченный клином угол, или ровная стена, или дом оказывался внутри пустым, как скорлупа: в нем не было квартир и лестниц, а было что-то вроде парка, с деревьями, торчащими из затянутых в металл дыр в земле.
– Там милое кафе, и в «Sony-Center» была смешная собачка-робот. А эти куски стены… Неужели там правда был пустырь на этом месте?
– Был, Ульрика, я видел в кинохронике.
– Море, горы, – доносилось откуда-то сбоку, – что еще нужно для счастья? Я бы непременно жил там, если бы мог выбирать…
– И еще там с одним французом познакомились. Амюзант-нейший тип. Полноват, но сколько шарма…
– А если давать волю, если не держать под контролем – катастрофа…
– Слишком долго держали под контролем, слишком сильно. Многолюдье шуршало в голове, кружилось. В середине дня мне обычно надо было от них отдохнуть. Я уходил в служебную комнату и там пил кофе с молоком – от него я заряжался на весь остаток дня.
ДЯДЯ ТИХОН
В тот год, когда так много всего произошло: в год, когда я готовился к школе, когда мы ездили в Петербург, когда Саша чуть не убил собаку и когда к нам в гости пришел странный человек, много смотрели телевизор.
К маме и папе приходили знакомые, они часами сидели на кухне, курили, потом меня отсылали спать, но я не спал и долго еще слышал через стенку: бу-бу, бу-бу!
Говорили о голоде, о карточках. О новых временах и о чем-то совершенно непонятном: «шоковой терапии». Много говорили об открытых границах, о том, что теперь, если постараться, можно уехать «за рубеж». Много раз произносили нашу фамилию, а потом, тоже много раз: Германия.
Я не играл с дворовыми детьми в «войнушку», и разделения в этой игре на «наших» и «немцев» не понимал.
– Сынок, это не немцы, это все фашисты, фашисты, фашисты! – выкрикивала мама и разводила руками, как танцовщицы в балете, и красиво, как умела только она, закатывала глаза. – Фашисты, сынок, были плохие, и потому с русскими воевали, а просто немцы были хорошие!
Еще она рассказывала о папином деде, который умер давно, в тридцатые годы, и которого я, конечно, никогда не видел. Говорила, что он сам был немец, а прабабушка, его жена – татарка. Прадедушка женился на ней, когда ей было двадцать лет, а ему уже около пятидесяти. Он переехал в Россию и открыл здесь практику. Больше мама ничего не рассказывала, оставляя моему воображению незапятнанный простор. Мне самому предстояло узнать про сталинские репрессии и представить себе ночь, машину, людей в кожанках, уводивших в темноту сухощавого, одетого в длинный плащ и сжимавшего в руках шляпу доктора.
Кусочки Германии приходили в виде желтых посылок с непонятными мне буквами снаружи и продуктами внутри – гуманитарная помощь. Я очень любил эти посылочки: в них скрывался особый, нежный, парфюмерный запах, и лежали яркие, красивые упаковки. Железная банка подсолнечного масла «Livio». Пачки макарон. Консервные банки, к которым прилагался хитрый ключик. Ключик надо было отломать от банки, вставить в него металлический кончик железной полоски, опоясывавшей банку сверху, и вертеть, наматывая полоску на ключ и с удовольствием наблюдая, как через образующуюся щель становится видно розовое мясо, покрытое слоем желе.