Текст книги "В сетях Твоих"
Автор книги: Дмитрий Новиков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
А так – нет. Так – проходила брезгливость, жалость, и он с удовольствием вдыхал запах очеловеченной снеди. Особенно ему нравилось соленое мясо. Коричневое, пахучее, тянущееся вслед за зубами, рвущееся на них нежными волокнами – оно готово было через несколько часов. Во вкусе его, в лакомости кусков, в сытности – виделась какая-то новая жизнь.
Самое страшное было – смотреть на него сзади, когда спина голая. Рука, лопатка, плечо – три дыры. Затянувшиеся, зажившие, но не шрамы, а дыры. Гриша спрашивать боялся, а сам дед никогда не рассказывал. Но и так было ясно, что автомат, и что в спину, и что выжить было нереально. Дед выжил. Только ходил теперь медленно и страшно кашлял по ночам. Так громко и хрипло, будто рассерженный, умирающий лев где-нибудь в страшной африканской темноте, и Гриша часто просыпался, и спине было зябко и ежко – так и лежал целую вечность, не смея пошевельнуться и затая дыхание. Потом дед замолкал, и потихоньку засыпал и Гриша, кутая нос в бабушкино одеяло.
Пахло оно непривычно и терпко. Вообще весь дом пропитан был запахами какой-то другой, забытой жизни – быстро кидающимися в нос, чуть только войдешь с улицы, и заставляющими невольно задумываться, вспоминать – что значит каждый. Вот этот, теплый, сухой, немного пыльный, известчатый – русская печка. Не под ее, откуда всегда тянуло вкусной едой – блины ли, уха или жареная картошка, а верх, который так и назывался – «напечь». «Не лазьте напечь», – бабушка не ругалась, а так, на всякий случай говорила, чтобы кто-нибудь из многочисленной детворы мал мала не сверзился оттуда. Гриша был самым старшим из этой мелюзги и потому ответственным за всех. «Напечь» была застелена старыми желтыми газетами, поверх них лежали какие-то шкуры. Одна, он точно знал, – дикого кабана, с длинным жестким ворсом и желтой пряной мездрой. Шкурой можно было пугать младших, когда те, не зная удержу, оголтело бесились часы напролет. Другие – мирные домашние овчины, мягкие и какие-то беззащитные. Все это – теплая печь, крашенная белой сыпучей известкой, старые газеты, дикий кабан, послушные овцы – переплеталось, накладывалось друг на друга и давало тот запах деревенского дома, который навсегда застрял в носу, и стоило через много лет лишь вспомнить о детстве – он сразу явственно возникал, пах, щемящий и сложный.
Печь была бабушкой. С запахом, с теплотой, со вкусом еды, которая постоянно томилась в теплом чреве ее, в огромных черных чугунах – неземная тайна была в их появлении на свет из яростной, багровой преисподней – ухватывали рогатыми ухватами. С крепким и тягуче-сладким, через каждый час, чаем из темного, закопченного чайника, который позже сменился блестящим, электрическим – и чаепития еще участились. Черный хлеб, политый постным маслом и посыпанный крупной солью, белый батон с сахарным песком – эти яства тоже были бабушкой.Дедом был чулан. Небольшой, темный, сразу налево, после входа в дом, напротив кухни. Даже не чулан, а большой шкаф, завешенный тряпичной занавеской. Там стояли ружья. Туда Гриша забирался один, не пуская никого из малышни, и долго сидел в темноте, трогая холодный металл стволов и гладкое дерево прикладов. Они тоже пахли, ружья. Пахли опасно и тревожно. И зовуще, с какой-то мужественной ласковостью, с какой-то конечной ответственностью. Гриша сразу ощущал себя много старше, когда осторожно взводил курок, медленно потом нажимал на спуск. Боек сухо щелкал, и если в доме был кто из взрослых, особенно дед или дядья, то сразу начинали ругаться, говорить, чтоб не баловался. Еще в шкафу висела лесная одежда. Запах ее был похож на запах кабаньей шкуры, такой же дикий, но с металлической, искусственной отдушкой. И сразу выстраивалось родство их – одежды, ружей, шкуры кабана. Сразу становилось понятно – как и зачем все было: опасность, настороженность, азарт, выстрел, короткий взвизг, сучение ног, длинный нож в руках. Сухие листья под телом. Горячая кровь, которую жадно пьет осенняя земля. Чулан был дедом. Еще в нем висела шинель.
Вообще в доме было много военного. Фотографии в альбоме, где дед – бравый лейтенант в кителе с боевыми орденами. Гриша тогда уже знал, что «Красная Звезда» и «Боевое Красное Знамя» – ордена настоящие, заслуженные. Гордые. Сами они лежали в красных коробочках в верхнем ящике комода, и Гриша часто тайком доставал их и гладил пальцами сложную лаковую поверхность. Особенно нравилось ему, что крепились они к одежде не игольчатой застежкой, как какие-нибудь несерьезные значки, а уверенной, мощной закруткой, чтоб если и вырвать, то только с большим куском одежды и сердца. Дед никогда не рассказывал про войну, не разрешал играть с орденами. Он не ругался, но умел так посмотреть, что сразу холодел затылок, и хотелось быть послушным. Еще, во втором ящике комода, запертом на ключ, хранились патроны. Иногда ему разрешали смотреть, как дед с дядьями собираются на охоту. Тогда они доставали из этого ящика восхитительные гильзы, блестящие драгоценные капсули, дробь разных номеров, смешные пыжи, раскладывали все это на полу, на аккуратно расстеленной газете, садились рядом и начинали понятное, но вместе с тем таинственное снаряжение. Забивали капсули в гильзы, сыпали порох, потом вставляли тонкую картонную прокладку, плотно забивали толстый пыж, после закладывали дробь. Вставляли еще одну прокладку, завальцовывали гильзу. Иногда вместо дроби в гильзу помещалась пуля – часто по-смешному круглая, реже – опасная, с острым носиком. Так у них ловко и быстро все получалось, что Гриша налюбоваться не мог. Все это они делали по очереди, каждый свое дело, и весь процесс сливался в четкую, простую гармонию ружейной радости. Руки сами тянулись помочь, но ему лишь позволяли поиграть с дробью, да редко перепадала закатившаяся в щель пуля. Еще были шомпола со щеточками, и взрослые чистили стволы своих ружей, смазывали их темным маслом, заглядывали внутрь на просвет и удовлетворенно откладывали в сторону. Во всем этом виден был строгий обычай, ритуал, и главным здесь опять был дед. Бывало, что кто-нибудь из дядьев выбивался из отлаженного ритма, отвлекался, неловко шевелил пальцами, тогда дед не боялся взрослых, огромных мужиков подгонять увесистыми подзатыльниками. Было шутливо – улыбались, всерьез – не смели слова в ответ сказать, лишь головы наклоняли ниже да сопели старательней. Отец Гришин никогда не притрагивался к оружию и припасам. Говорил, что жалеет животных. Он был самым старшим из сыновей и рано уехал жить в город. Сидел, наблюдал за ловкими пальцами братьев и деда, но не брал в руки ничего из волнующих, заманчивых предметов. Дед посматривал на него с непонятной усмешкой, словно знал что-то такое, чего другим не узнать ни с возрастом, ни с мирным опытом. Мирный опыт – опыт жизни. Дед знал другое.
Отец тоже помнил об этом. Младшие сестры и братья – нет.
Фамилия бабушки до замужества была Власова. Обычная фамилия, полдеревни было таких. Это потом век расставил все по местам, и стали одни почитаемы, как Морозовы какие-нибудь, другие сделались врагами из-за неизбежных фамильных буквосочетаний. А как было бедному Павлику разобраться, как понять, что даже свежее веяние может нести в себе гнилые пороки. Законам человеческим тысячелетия срок, а быстрое счастье для всех настолько скоро превращается в противоположность свою, ничем не ограниченную и оттого страшную, что жизни человеческой может хватить, чтобы увидеть все стадии сладостного процесса – от свежего веяния и задора молодых до тупого отчаянья старых. В середине же – злая воля зрелых, еще уверенных, но уже бесстыжих. Это назовется бесовским словом «диалектика», но как понять его бедному пионеру без опыта и Бога. А понимать нужно было всем. Нужно было и Гришиному деду.
Думать тяжело – это Гриша тоже понял, когда повзрослел. А в юности, в молодости – куда как просто, есть чувственность и злость, и злое зрение отважно указует на врагов. Их много, все кругом, привыкшие к оружью руки знают сами.
Был крик и детский плач. Дед был не дед, а молодой герой. Израненный и жесткий. Когда вдруг что-то возразила бабка, не бабка тоже, а всего лишь мать и молодая некрасивая жена, уже родившая ко времени пятерых. Возразила, а может, по-карельски что сказала. Он запрещал ей – мы интернационалисты по воле нужд советских. Когда возразила непослушно или на языке непонятном сказала что, может ругнулась на святое, поплыло все перед глазами от бешенства. От ярости запрыгал пульс аорты. Все вспомнилось – чужие раньше крики, сиротский хлеб, на море шторм и волны, грудь свою о скалы рвущие. Доверие к отцам и командирам. Предательство и три дыры в спине. Все вспомнилось, и захлестнуло. И по камням поволокло. Схватил ружье и крикнул этой стерве – пошла на огород, вражина. Ревьмя орали дети, ублюдки, выродки, враги. Чужого корня стебли. Не русского. Почти что финны.
– Пошла быстрей, расстреливать буду, власовцы поганые, – так крикнул, уши заложило у самого. Замолкли дети, испугались сильно. Лишь старший носом шмыгал незаметно, чуть дыша. Она стояла на земле, на пашне. Босая. На руках – двое маленьких. Двое средних прижались к ногам. Первенец чуть в стороне. Все стояли и глядели на него. Молча уже. Ружье плясало в руках. Ненависть плясала в голове. Полностью заполнив ее. Вытеснив все остальное. Потом пошел дождь. Крупные капли стали падать на землю, на белые головы, на грязные ноги. Там, где падала капля, он ясно видел – исчезала земная грязь, и ярким розовым кружком на ногах начинала светиться живая кожа. Детская и взрослая. Родная.
Холодные ручьи потекли по лицу, по плечам, за шиворот. Он задрожал и бросил в грязь ружье. До крохотной песчины вдруг сжалась ненависть в голове, и та загудела как старый колокол. Он повернулся, шатаясь, побежал в дом. Следом за ним рванулся старший: «Папка, не плачь!»
Дом стоял на невысоком косогоре, над речкой. Вообще, это была даже не речка, а ручей, сильно заросший ивняком, осокой, весело журчащий меж камней и средь корней деревьев, порой полностью ими скрытый. Перепрыгивая с одного большого камня на другой, его можно было пересечь полностью. Мешал страх. Чуть из вида скрывался за тонкими стволами ближний к дому берег, как настоящие джунгли обступали Гришу со всех сторон. Неслышным становился шум машин на недалекой дороге. Смолкали крики птиц. Лишь таинственно шелестела ива своими узкими листьями, и шелест этот был тоже какой-то узкий и опасный. Страх вместе с неодолимой силой, заставлявшей двигаться все дальше и дальше, делали чары ручья пряными и чистыми, словно запах отмерзшей земли. Да он и пах так, ручей – влажной землей с корней деревьев и кустов, журчащей светлой водой, мокрым мхом камней. Гриша часами мог наблюдать за его жизнью. Следил за юркими мальками в стройных струях, искал ручейников в их домах-палочках, влюблялся в прекрасных лягушек, смышлено снующих повсюду. Один раз ручей подарил ему настоящего зверя. Мальчик тогда сделал всего несколько прыжков по камням, еще знакомым его ногам (дальше лежали незнакомые и опасные, падением в воду пугающие), и увидел зверя. Небольшой, темно-коричневый, с острой мордочкой и круглыми ушами. Он был совсем рядом, в двух метрах. Гриша замер. Зверь недовольно ощерился и фыркнул. Укололи взгляд белые иглы зубов. Рядом с ним на камне лежала растерзанная птица. Вернее, и птицы уже никакой не было, веер перьев и несколько капель крови на шершавой серой поверхности дикой столешницы. Секунду зверь стоял, прикидывая силы, затем повернулся и текуче, беззвучно исчез в высокой водяной траве. Лишь длинный хвост змеей скользнул за ним. Так странно это было – страшно и притягательно, навязчиво и сильно. Словно и сам Гриша был немного этим зверем, словно сам он скользил сквозь траву и наслаждался добычей. Будто сам он сладко убивал. Гриша начал дышать через минуту. Еще через одну повернулся и на дрожащих ногах попрыгал до знакомого берега. Промчался мимо дедовой бани. Набирая скорость, пронесся по сладко пружинящим доскам, проложенным через болотистую полянку к дому. Влетел туда и закричал отцу: «Зверь, зверь! Видел! Коричневый! Ел птицу!»«Наверное, норка, – равнодушно сказал отец. – Со зверофермы сбежала».
Баня стояла на самом берегу ручья, шаг – и вода. Чуть подальше, меж двух камней, была глубокая, по грудь взрослого, протока, куда после парилки можно было прыгать, утробно хохоча. Вообще суббота – банный день, был праздником. Баню топили с утра. Грише разрешали следить за огнем, и он, гордый своей взрослой обязанностью, таскал дрова, подкладывал их в шумящую печь, потом закрывал тяжелую чугунную дверцу и внимательно следил, чтобы ни один уголек не дай бог не вывалился из раскаленного зева. Следить было тяжело, жарко, позже – почти невозможно, он часто выскакивал на берег ручья и жадно, глубоко дышал вдвойне вкусным после жара воздухом, словно глупая рыба, попавшаяся на крючок и решившая напоследок надышаться вволю. Иногда к нему приходила бабушка – посмотреть, как он справляется. Гладила по голове со своим извечным: «А-вой-вой, совсем ребенка замучили», – совала в руку кусок сахара. Хорошо было, когда сахар был каменный, твердый, еле сосущийся. Гораздо хуже, когда прессованный рафинад, он мгновенно растворялся во рту, оставляя вкус неудовлетворенности и скоротечности.
К обеду начинали подходить родственники, дядья и тетки с семьями. В доме, а особенно во дворе, становилось шумно, начинала бегать обрадованная встречей детвора. Гриша, гордый своим делом, смотрел на малышню снисходительно. Лишь когда приходил Серега, он позволял себе расслабиться, потому что тот сразу принимался помогать. Сереге было столько же лет, как Грише, но отец объяснил, что тот ему приходится двоюродным дядей. Гришу это неприятно удивило, но дядя ничуть не заносился. Они стали дружить.
Он был странный, Серега. Какой-то слишком добрый. Всепрощающий. Как-то мчался вприпрыжку через поляну между баней и домом. И хищно налетел на него пасшийся невдалеке баран. Два раза поддал в спину крутолобою башкой, затем прижал к забору и держал. Серега слабыми ладошками пытался оттолкнуть его голову, но тот лишь напористо мотал ею, все крепче прижимая к доскам, под ребра. Мальчишка уже начал тяжело дышать, но когда Гриша схватил тяжелую палку, закричал:
– Не надо, ему будет больно!
Так и стоял в опасном прижиме, пока барану не надоела слабость жертвы и он не ушел сам. А после не было у Сереги мысли хотя бы камнем издали обидеть наглеца.Еще он очень любил птиц. Часами мог смотреть, как парит в воздухе, в высоком синем воздухе, большая птица, на расстоянии становившаяся маленькой птахой. Днями возился с голубями, таскал их за пазухой, шептался с ними. Таких, как он, легко принимает алкоголь. Они не имеют сил сопротивляться его мощному, стремительному течению. Лет через двадцать, после месячного слезливого запоя, он повесился на бельевой веревке, и на его могиле всегда были крошки хлеба, крестики-следы и легкий птичий пух, запутавшийся в высокой, бестолковой траве.
Париться начинали за пару часов до ужина. Сначала в баню шли женщины. Возглавляла их вереницу всегда бабушка, и было смешно смотреть, как она важно, по-утиному переваливаясь с ноги на ногу, ведет за собой стайку присмиревших молодух. «А-вой-вой, натопили как, нельзя зайти», – доносился из бани ее радостный голос, и Гриша с Серегой довольно переглядывались – это была похвала им.
Женщины парились недолго, по первому пару было тяжело. Уже через час они в таком же порядке возвращались в дом. Головы их, обмотанные мокрыми полотенцами, раскрасневшиеся лица, плавные, томные движения были наполнены какими-то редкими, даже странными неторопливостью и спокойствием. Какой-то мудростью и отрешенностью. Какой-то стойкой покорностью. Это было недолго. Едва войдя в дом, они начинали суетиться, бегать, готовить ужин. Бабушка командовала всеми, но не напористо, жестко, а мягко и с юмором. Тут и там доносилось ее жалобное «а-вой-вой», одновременно жалевшее и подгонявшее нерасторопных неумех.Мужики шли, когда баня уже сама была как печь. Неистово-красный жар раскаленных углей таился в кирпичной глубине, тихо и опасно вздыхая. Закрывали вьюшку. Становилось невозможно дышать. Невозможно жить. Мутилось в голове и хотелось выскочить на волю. Подгибались ноги, и казалось, что наступил тот край, за который только лежа. Но дед или отец легонько подталкивали Гришу, заставляя залезть на полок. Доски его были горячи до солоности во рту. Сидеть невозможно, казалось – ягодицы сейчас заискрятся и вспыхнут тяжелым, влажным пламенем. Гриша подкладывал под себя кисти рук – ладони терпели лучше. Только он потихоньку устраивался, только начинал оживать и оглядываться, как дед открывал дверцу каменки и, кивком предупредив остальных, ухал в черный зев полковша кипятку. Внутри раздавался взрыв, и яростный бесцветный пар вырывался наружу, сметая на своем пути все живое. Уши, ноздри, ногти закусывало раскаленными клещами ослепительной боли, Гриша визжал и пытался удрать, спрыгнув с полка и прорвавшись между взрослых тел. Дед был начеку. Он быстро прихватывал Гришу за предплечье, ловким движением укладывал на живот и начинал хлестать готовым уже, заранее запаренным веником. Гриша визжал и брыкался. Спина горела, было нечем дышать, в голове роились разноцветные шары. «Терпи, сиг, терпи, залетка», – приговаривал дед серьезно, но где-то глубоко слышалась усмешка. Грише казалось, что наступил предел, что кончилась его маленькая, совсем не успевшая начаться жизнь, но дед поддавал еще пару и сек ему живот, грудь, плечи. Потом отпускал. Гришу подхватывал отец, ставил на пол. Дед брал ведро холодной воды и окатывал внука с головы до ног. Мгновенный острый холод на сиятельный жар, жидкая тяжелая жизнь на раскаленную смерть заставляли Гришу приседать, словно сверху ложилась на него благославляющая длань. После этого он, удивляя себя и вызывая смех у других, выпрямлялся на дрожащих ногах и как-то по-взрослому крякал. Дед заворачивал его в простыню и выносил в предбанник. «Что, залетка, хорошо?» – спрашивал и нырял обратно в ад. Гриша сидел, жадно пил воду из большой алюминиевой кружки, слушал крики и секущие удары из бани. В голове было пусто и прекрасно, словно в чистой скорлупе яйца. Тело пело. Душа трепетала внутри.
Спину деда он впервые увидел тоже в бане…
Окно было на втором этаже. Очень низко – второй этаж. Очень беззащитно. Высоко для прыжка, для выстрела – близко. Электрический свет блестит плоско. Очень похоже в детстве – аппликация из желтой фольги на черной бархатной бумаге – окна. Плоско – по поверхности, по краям – лучисто, по-смешному мохнато. Это если смежить глаза, почти закрыть их, и в узкую щель продолжать наблюдать. И ждать. Остро вдыхать ватный осенний воздух. Дышать глубоко, как перед долгим нырком в жидкую черноту, стараясь напоследок взять побольше мира с собой.
Гриша опять поднял холодную трубу «Мухи» на плечо. Сквозь прицел вид совсем другой – узкий, злящий. Гонящий сомнения прочь. Он давно решил – так должно быть. Не денег потеря, не угрозы близким – предательство гнуло его. Не позволяло жить. Пригибало к земле, жгло внутренности холодным неотомщенным пламенем. Не знало времени. Отбрасывало доводы. Делало своих – своими. Чужих – чужими. Очень просто было следовать им. Ясное солнце ненависти четко чертило темные тени на белом песке. «Да» и «нет» были разделены острой, как мужская слеза, границей. Он выбрал «да». И слез не будет. Каждый должен платить. И знать, что он будет платить. Иначе нарушится порядок. Важный. Мировой. Гриша чувствовал себя сильным. Он – не мститель уже. Он – вершитель порядка.
К окну из глубины комнаты подошел человек. Он посмотрел в черноту и поежился плечами. Было видно, что вздохнул. Гришины пальцы плавно легли на спуск. Человек повернулся спиной и пошел от окна. Нервно пошел. Гриша ощутил пряный восторг. Человек вдруг повернул обратно. Он опять подошел к тонкому стеклу и опять вздохнул в черноту. Потом снова повернулся. Опять была видна его сутулая спина. Он быстро ходил по комнате. От окна – к окну, от окна – к окну. Каждый раз, как Гриша готов был сухожильно, судорожно, неспокойно толкнуть мир к справедливости и порядку, в окне он видел спину. Чужую. Жалкую. Ждущую.
Гриша напрягся из последних сил. Переступить себя было тяжело. Вдруг с шумом взвилась стая голубей с подъездного козырька. Серый, в сумерках невидимый кот прыгнул, но промахнулся. В воздухе закружились легкие перья – ухватистая лапа успела приласкать. В нос ударил знакомый, забытый, масляный запах оружия.– Да господь с тобой, сука, свинья! – внезапно опустил гранатомет с плеча. Сразу задышалось легко.
Строить
Предисловие
Один мой молодой знакомец, по убеждениям национал-большевик, а в жизни вполне нормальный человек, как-то сказал после очередного совместного интервью:
– Ты не понимаешь, нужно уметь говорить быстро!
– Зачем? – мне действительно показалось это удивительным.
– Это действует возбуждающе на массы! Это – закон пиара!!!
– Слушай, а если хочется говорить правильные вещи. А не только кричать и скандировать.
Он задумался на несколько секунд:
– Нужно уметь быстро говорить правильные вещи.
И все равно это мне кажется не больше чем анекдотом. Действительно, публика – дура и, давясь, глотает с пылу с жару поданное неизвестно что. И кричать, брызгая слюной на окружающих соратников – занятие модное и обворожительное. Кажется иногда, что не осталось внятных, вменяемых людей. Очень мало мудрых стариков, в основном оголтелые и непримиримые ни с чем. Достойных людей среднего возраста – радостная отрыжка сопровождает их повсюду, и не важно – от переизбытка денег ли, славы ли она. Или от неумелого недостатка их же. Умной, внимательной молодежи – она или бестолково пляшет с пузырями на губах под одобрительный прихлоп надзирающих, либо беспредметно тоскует от ничем не обоснованной потерянности. И все это – в Интернете, телевизоре, газетах и прочих массовых органах самовыражения. Бедлам – отчаянно подумается иногда после прочтения очередного бреда.
А потом оглянешься вокруг. И увидишь, что тебя окружают нормальные в основном люди. Они любят детей, работают, что-то строят. Им даже некогда слушать говорливых вождей. Они делают дело. Для них моя повесть.Имена героев в ней изменены, место не упоминается совсем – все из тех же соображений расчетливости: достоинство – очень ценная вещь. Его нужно беречь.
1
Несколько лет назад меня неудержимо потянуло на природу. Не так, чтобы бессмысленным наскоком ворваться на какой-нибудь общий пляж, развести костер среди куч чужого мусора, съесть несколько обугленных сосисок неясного генеза, выпить бутылку водки и, поленившись убрать уже свой, родной мусор, вернуться в городскую суету в натужном благорасположении, чувствуя внутри какую-то обидную оскомину. Нет, захотелось своего, чистого, чтобы поменьше людей и побольше воздуха. Тогда я стал искать место, где будет мой дом.
Желание это стало настолько сильным, что перешло в действие. Сначала я решил пойти простым путем. Ведь сколько вокруг чудесных мест, прекрасных, уже кем-то построенных домов, которые то и дело видны жадному взгляду сквозь деревья, а рядом с ними мелькает водная синь. Я стал читать объявления о продажах, стал ездить по окрестностям города. Цель и ее критерии были для меня ясны – нахождение от города не более ста километров, у красивого озера, в крайнем случае – реки, баня должна быть на самом берегу, дом – обязательно в деревне, а не в дачном кооперативе (идеи вопиющего коллективизма давно не греют душу). Еще хотелось бы электричества, дороги до самого места, небольшой цивилизации в виде магазина, с одной стороны, и дикой природы с охотой, рыбалкой, собирательством грибов, ягод и прочих корений – с другой. Требования казались выполнимыми, а услужливое воображение рисовало тихий вечер после бани и купания, проводимый за столом со щами или ухой, томленными в русской печи, и графинчиками с домашними разноцветными настойками, заботливо изготовленными на основе целебных трав и прочих плодов.
Картина эта настолько манила меня, что не было предела энергии, с которой я принялся искать. Сотни объявлений, десятки поездок, полтора года поисков и размышлений убедили в одном: наготово найти то, о чем так сильно мечтает душа, не удастся. Дома были или старые, или дорогие; или далеко от водоема, или близко к болоту; или без бани, или с многочисленными соседями. Несколько раз я пытался впасть в отчаянье. Тогда перед глазами снова всплывала та славная картина, которая могла венчать обилие трудов.
– Строй-ка ты сам, – внезапно посоветовал мне отец, исподволь наблюдавший всю тщету моих усилий. – Строй, не бойся, поможем. Тогда я стал искать землю. Это тоже оказалось непросто, но гораздо легче детского желания получить весь магазин игрушек сразу. Всего через три месяца я заехал в старую карельскую деревню в километрах от города приличных, но гораздо меньше ста. Заехал по наводке соседей по подъезду, имевших там дачу и обладающих ценными сведениями о продаже дома с участком невдалеке. Места эти они расписывали с плохо скрываемым восхищением, чему подтверждением были десятки ведер клюквы, которые они продавали в городе каждую осень, в подспорье своей пенсионной жизни.
– Пятнадцать минут идем от дома и собираем, и собираем. И не выбрать ее всю, – клюква в ведре соседки была хороша – виноград, а не клюква.
Деревня, вся раскинувшаяся вдоль берега длинного красивого озера, мне понравилась. А дом нет. Деревня вся утопала в ярких красках рано наступившей осени. Старый покосившийся карельский дом был огромен, ветх и годился только на снос. Сносить ничего не хотелось. Рядом с берегом в лодках, а то и прямо на мостках сидели рыбаки с удочками, это вдохновляло. Дом не вдохновлял. Опечаленный, я пошел по главной и единственной улице деревни. Было видно, где в старых домах доживают местные старики, а где построились уже люди из города, кто-то пришлый, кто-то вернувшийся в родные места. Старинные серые дома были жалкими и какими-то необихоженными. Покосившиеся заборы, редкие и заросшие грядки, унылые окошки. Дома новые или обновленные прямо искрились яркими стенами и крышами из ранее неведомых материалов, веселились выкошенными лужайками, стоящими на них шезлонгами и качелями, вкусно пахли шашлычным дымком. Всего домов было штук двадцать. Венчал все огромный, ярко-сиреневый домина. Был он не слишком изящный, но мощный, крепкий, кряжистый. Вокруг него на поляне стояла сельхозтехника – пара тракторов, косилка, картофелекопалка. Забора не было. У крыльца лаял большой пес.
Посмотрев на все это и очередной раз тяжело вздохнув, я направился к машине. Вокруг, на картофельных полях, копошились местные жители, перекапывая землю перед зимой. Воздух пах вкусно и пряно, точно молоко пасшихся невдалеке коров. Некоторые из них зашли в воду по вымя и купали в озере свои мягко тлеющие на осеннем солнце набухшие розовые соски.
Навстречу мне по дороге ехал трактор. Я решил остановить его и попытать счастья еще раз. На мой призывный жест из кабины высунулся чумазый коренастый мужичок. Круглое лицо, на котором светилась хитрая, все побеждающая улыбка, выражало самую главную карельскую мысль: «Не, не обманешь. Сами хороши!»
– Толя, – он чуть не свалил с ног меня своим криком, заглушившим трактор и распугавшим деловитых ворон, ходящих по недалекой пашне. – Не обращай внимания, – уши окончательно заложило, – я в танковых служил, теперь так разговариваю.
– Понятно, – я был вежливый городской пришелец, которого Толя видел насквозь.
– Не продается чего, кроме этого дома? – спросил, особо не надеясь на удачу.
– А чего не продается. Все продается, были бы деньги, – Толя явно заинтересовался мной как выгодным субъектом, – вон за деревней не видел участка? Продается. Мой участок. Дома нет, фундамент есть.
– Посмотреть, что ли?
– Посмотри, посмотри. А понравится, я вон там живу, – он черной масляной рукой показал на опрятный розовый дом, размером чуть меньше сиреневого, а всем видом – красной крышей, розовыми стенами, аккуратным участком вокруг – напоминавший немецкие хозяйства.
– Хорошо, зайду, если что.
Толя вскочил в свой трактор, тот чихнул сизым выхлопом и ловко покатил по колдобинам раскисшей осенней дороги к нереально красивому дому. Я пожал плечами и обреченно отправился смотреть участок, почему-то не веря в успех.
Вот говорят: деревня, деревня. Сам я тоже пришлый, городской. Хоть небольшой город по общим меркам, а все ж столица – какой-никакой республики. Бывшей союзной даже. И вот мечешься всю озабоченную юность, хватаешься за то, за это, везде успеть пытаешься. И успеваешь часто, и успех переживаешь, и поражения переносишь. Но потом оглядываешься – а немного важного-то. Дети чтоб были, семья, жена не очень строгая, квартира – где жить. Друзей несколько. Память о женщинах любимых, а не таких, что ты использовал или они тебя. Природа – без нее вообще никуда, не выжить. Зарплата – не нужна, никогда ни на кого не работал, никому себя за деньги не продавал. Денег то меньше, то больше, но уж сильно переживать из-за этого бессмысленно – везде под ногами валяются, ленишься подымать – меньше их, не ленишься – больше. А всех уж точно не заработаешь. Да и душу тратить на них жалко.И все остальное такой трухой оказывается в итоге, что жалко себя становится. Машины, курорты, золотишко – смешно порой на людей смотреть. Ладно, думаешь, пускай поиграются, лишенцы, вдруг одумаются попозже.
Так я думал и шел себе по лесной дорожке. Раньше две колеи на ней было, а потом позарастали, теперь одна тропинка. Кругом осинник да ольховник мелкий, чапыжник по-северному, поодаль сосновая роща стоит. Листья желто-красные – глазам больно, хвоя зеленая – глазам радостно, небо синее – благодать! А вышел на поляну большую – так вообще зажмурился – берег озера, вода с небом друг другу хихикают мелкими бликами, по сторонам лес разноцветный, а посередине фундамент стоит. Да еще по краю полянки речушка мелкая журчит, не видно еще, а слышно. И разнотравье в пояс, осенью еще не тронутое. Поляна большая – соток пятьдесят, к дороге – горка каменистая, к озеру ближе – ровное место, будто пашня бывшая. Вышел я на поляну – дух захватило. Походил – тут сосенки пробиваются, там – камыш у берега колышется, а на горке – земляничные листья сплошь да брусника кровью налилась. Еще походил – да и побежал до Толиного дома. Двести метров до деревни, да там с полкилометра – одним духом. Когда удача тебе губы подставляет – мешкать нельзя.