Текст книги "Ранние всходы"
Автор книги: Дмитрий Мамин-Сибиряк
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)
VII
Первый месяц в академии имел определяющее значение. Занятия шли своим чередом, и своим чередом складывались понемногу новые знакомства. Приростова полюбила скромную жиличку и по-своему старалась, чтобы ей не было скучно. – Только у меня нынче интересных жильцов нет, Марья Гавриловна,– с грустью говорила она.– Ничего, хорошие ребята, а особенного ничего нет... Вон хоть взять Жиличко – хороший малый, а пороху не выдумает. Большой приятель Крюкова... Они из одной гимназии. Крюков – тот егоза, всех на свете знает... Крюков завертывал к приятелю почти каждый день, хотя трудно было подыскать двух таких непохожих людей. Жиличко, смуглый, сгорбленный, с целой копной черных кудрей на голове, отличался большой нелюдимостью и крайней застенчивостью. Он, в сущности, даже не жил, как другие, а вечно от кого-то прятался. Потом он постоянно занимался, и в его комнате горел огонь далеко за полночь,– Приростова ставила последнее в особенную заслугу, а Крюков утверждал, что из Жиличко выйдет замечательный человек, хотя он пока еще и не определился. С Крюковым Честюнина встречалась обыкновенно в комнате Приростовой. Он заходил туда, кажется, с единственной целью подразнить Парасковею Пятницу: – Вот что, Честюнина,– заявил он раз.– Что вы сидите, как мышь в своей норе?.. Я вас познакомлю с нашей компанией... Нас немного, но мы проводим время иногда недурно. – В самом деле, познакомь её,– просила Приростова.– Вы там что-то такое читаете и прочее. – Одним словом, я зайду как-нибудь за вами, и тому делу конец,– решил Крюков.– Хотите в среду нынче? – Что же, я с удовольствием,– согласилась Честюнина. В среду вечером Крюков явился за ней. Он имел сегодня какой-то забавно-деловой вид. Пока они шли на Петербургскую сторону, Честюнина переживала жуткое чувство робости. Ей казалось, что она делает какой-то особенно решительный шаг. Ведь такими знакомствами определялось до некоторой степени будущее. Потом ей опять начинало казаться, что она такая глупая провинциалка и что все будут смеяться над ней. – Вот здесь,– сурово проговорил Крюков, останавливаясь в глубине какого-то переулка перед двухэтажным домиком.– Сегодня будет читать Бурмистров... О, это замечательная голова!.. Он университетский... Они поднялись на второй этаж. В передней уже слышался гул споривших голосов. Большая комната была затянута табачным дымом. Крюков громко отрекомендовал гостью и предоставил её своей судьбе. Она с кем-то здоровалась, слышала фамилии и всё перепутала. Сначала ей показалось, что в комнате собралось человек двадцать, но было всего одиннадцать, когда подсчитала потом – семь студентов и четыре курсистки, В одной она узнала ту девушку, с которой ехал Крюков по Николаевской дороге. Её появление, очевидно, прервало какой-то разговор. – Господа, будемте продолжать,– заявляла с протестующим видом низенькая курсистка.– Бурмистров, мы ждем вашей программы... В уголке сидел длинный худой студент, теребивший козлиную рыжеватую бородку. Он как-то весь съежился и заговорил надтреснутым голосом, быстро роняя слова: – Да, без программы нельзя... Это главное. Видите ли, дело в том, что мы все слишком рано специализируемся и упускаем из виду более серьезное, а может быть, и более важное общее образование. Вы – медик, он – механик, там – горный инженер, но этого мало... Есть общее, что должно соединить и медика, и механика, и горного инженера, что создает солидарность интересов и без чего, собственно говоря, жить даже не стоит. Честюниной очень понравилась речь этого студента, потому что про себя она сама часто думала то же самое. Вопрос шел о той границе, которая должна отделять специальность от общего образования в широком смысле этого слова. Но эта простая мысль вызвала массу споров. – Общее образование уже заключается в каждой специальности!– выкрикивал какой-то широкоплечий студент с окладистой бородой.– Да и как проводить эти границы?.. Это один формализм. Прежде всего специальность, а потом жизнь уже сама натолкнет на общие вопросы. Да, я повторяю,– это последнее не дело школы, а дело жизни. Еще проще: где у вас время для этого общего образования? В вашем распоряжении всего каких-нибудь пять лет, чтобы изучить всю медицину с громадным кругом соприкасающихся с ней наук, и вы едва успеете только ориентироваться в этой области, и в конце концов выйдете из академии, строго говоря, всё-таки недоучкой. Наконец есть известная добросовестность: как я буду лечить, не чувствуя себя в курсе дела? Пациент мне доверяет свою жизнь, и ему нет дела до моего общего развития... – Но исключительная специализация создает односторонних людей,– сказала низенькая курсистка.– Наконец каждый имеет право на известный отдых, а перемена занятий в этом случае лучше всего достигает цели. Ваш пациент не проиграет от того, что будет иметь дело с разносторонне образованным человеком, у которого неизмеримо шире умственный горизонт, развитее способность к анализу, и обобщениям... Честюнина слушала все речи с самым пристальным вниманием и приходила про себя к печальному заключению, что она согласна как-то со всеми, что ее глубоко огорчало, как ясное доказательство её полной несостоятельности в подобного рода вопросах. Впрочем, было два таких случая, когда ей хотелось возразить, но она не решилась. Вот другое дело низенькая курсистка – та так и режет. Как хорошо уметь говорить и иметь для этого смелость. – Кто это такая?– спросила Честюнина курсистку, ехавшую с Крюковым. – Это? А Морозова... Вас удивляет, что она постоянно спорит – это её главное занятие. – Но ведь она говорит правду... – У кого-нибудь слышала, ну, и повторяет... Завтра будет повторять всё, что говорил Бурмистров. Вам понравился он? – Да... Хотя особенного я ничего не нахожу в нем. – Не находите?– переспросила девушка с удивлением, глядя на Честюнину, как на сумасшедшую.– Впрочем, вы еще новичок и не знаете... Это гениальный человек. Да... И вдруг Морозова лезет с ним спорить... Да и Крюков, кажется, туда же порывается. Нужно его остановить... Честюниной еще в первый раз пришлось видеть кружкового божка, и она дальше слушала только одного Бурмистрова и тоже удивлялась и негодовала, что другие решаются с ним спорить. Ей казалось необыкновенно умным решительно всё, что он говорил. В чем заключалась гениальность Бурмистрова, она так и не узнала, да, говоря правду, даже и не интересовалась этим – просто гениальный, чего же еще нужно... Ведь все это знают, и она была счастлива, что сидит с ним в одной комнате, слушает его и может смотреть на него сколько угодно. С этого первого сборища Честюнина возвращалась домой в каком-то тумане. Её провожал Жиличко. Он просидел весь вечер, сохраняя трогательное безмолвие, и теперь сопровождал свою даму, как тень. Девушке хотелось и смеяться, и плакать, и говорить, и слушать, как говорят другие, а он молча шагал рядом, как манекен из папье-маше. – Послушайте, Жиличко, вы живы? – Я?.. Да... А что? – Говорите же что-нибудь, если вы живы... Он что-то пробормотал, засунул глубже руки в карманы и опять шагал своим мертвым шагом. Честюнина и не подозревала, как этому неловкому молодому человеку хотелось быть и находчивым, и остроумным, и веселым, и как он был счастлив, что она идет рядом с ним, такая жизнерадостная, вся охваченная таким хорошим молодым волнением. Он так и промолчал до самой квартиры, молча пожал даме руку и, как тень, исчез в своем добровольном каземате. Укладываясь спать, Честюнина вдруг почувствовала какое-то неопределенно тяжелое настроение, точно она сделала что-то нехорошее.. Ах, да, она опять изменила Андрею... А разве могут быть, разве смеют быть умнее его, лучше вообще?.. – Нет, ты один хороший!..– повторяла она про себя, засыпая и напрасно стараясь отогнать соперничавшую тень гениального человека Бурмистрова. На другой день на лекции к ней подсела курсистка, ехавшая с Крюковым, и проговорила: – Давайте познакомимтесь... Моя фамилия Лукина. Мы вчера были представлены, но не разговорились, да и трудно было это сделать, когда говорил Бурмистров. Ах, кстати, вы вчера ушли раньше, а мы еще оставались, и он спрашивал о вас... да. Вы должны быть счастливы, потому что за ним все ухаживают. Честюнина густо покраснела от этого комплимента и поняла только одно, что обязана настоящим знакомством только случайному вниманию гениального человека. Лукиной просто хотелось с кем-нибудь поговорить о нем, и она воспользовалась первым попавшимся под руку предлогом. – Ведь он произвел на вас впечатление?– приставала Лукина. – Да, и притом очень хорошее, но мне не нравится только одно... Вот вы сказали, что за Бурмистровым ухаживают все, а это напоминает детство, когда гимназистки обожают какого-нибудь учителя. – Ах, это совсем не то!.. Учителей тысячи, а Бурмистров один. Да, один... Я, правда, знаю несколько других кружков, где есть свои пророки – Горючев, Луценко, Щучка, но им до Бурмистрова, как до звезды небесной, далеко. Решительно отказываюсь понимать, что может в них нравиться... А Бурмистров совсем другое. Это был бред безнадежно влюбленной девушки, и Честюнина посмотрела на нее с невольным сожалением. Что бы сказала вот эта Лукина, если бы увидела Андрея? Но в глубине души у Честюниной оставалось приятное чувство, что Бурмистров спросил о ней. Значит, он заметил её... Она даже улыбнулась про себя. Что же, в гимназии её находили хорошенькой – не красавицей, а хорошенькой, хотя в последнее время она совершенно забыла об этом обстоятельстве, увлеченная совсем другими мыслями. И всё-таки приятно быть хорошенькой, хотя для того только, чтобы обращать на себя внимание гениальных людей. Вот Лукина, бедняжка, совсем уж не блещет красотой и, по всей вероятности, завидует ей... Одним словом, целый поток самых непозволительных глупостей, и Честюнина опять покраснела, точно кто-нибудь мог подслушать их.
VIII
В течение первых трех месяцев Честюнина успела совершенно освоиться со своим новым положением, и ей начинало казаться странным, что она когда-то могла жить иначе. Утром лекции, три раза в неделю вечерние занятия гистологией в анатомией, а потом домашние занятия. Остававшееся свободным время уходило на сон, и девушка жалела, что в сутках только двадцать четыре часа. Да, время летело быстро, Честюнина не успела оглянуться, как уже наступило рождество, принесшее с собой воспоминания о далекой родине, о счастливом детстве, о старушке-матери. Хотелось взглянуть, как они все там живут. Святки – время веселое, а здесь придется просидеть в четырех стенах. К дяде Честюнина ходила иногда по воскресеньям, чтобы не обидеть старика, и убедилась только в одном, что вся семья страшно скучала. Катя несколько раз приставала к ней: – Маня, а как ты будешь проводить святки? – Да никак... Буду отсыпаться, а потом читать. Работы по горло... – Послушай, ты превратишься в синий чулок, и я буду тебя бояться. – Что же, очень естественно, если и сделаюсь синим чулком. Ничего странного в этом не вижу... Например, тебе я нисколько не завидую. – Я особь статья... Мне всё мало, чего ни дай. Вернее, мне нравится только то, что недоступно, а только попало в руки, и конец... – Избалованная салонная барышня... – Подожди, эта салонная барышня еще удивит мир... Кроме шуток. Вот увидишь сама, а пока страшный секрет. Никто, никто не знает... Катя несколько раз приезжала навестить Честюнину и держала себя крайне странно. Посидит хмурая и сейчас же начинает прощаться, а то заберется в комнату хозяйки и примется её дразнить. Вообще, с ней что-то делалось непонятное. Раз на прощание она шепнула Честюниной: – Прощай, милая... Может быть, больше не увидимся. – Это еще что за глупости? – Да так... Всё надоело до смерти. Сегодня у нас вторник, а в пятницу ты прочтешь в газетах: "Трагическое происшествие на Васильевском острове. Молодая девушка А-а, дочь д. с. советника, отравилась морфием. Невозможно описать всё отчаяние престарелых родителей". Вот и ты меня тогда пожалеешь... – Нисколько. Когда Катя ушла, Честюнина пожалела, что отнеслась к ней слишком сурово. Эта взбалмошная девушка способна была на всё. Честюнина даже хотела в пятницу съездить на Васильевский остров навестить её, но Катя предупредила. Она явилась разодетая в пух и прах, веселая, задорно-свежая, и заявила: – Я за тобой, несчастный синий чулок... Будет тебе киснуть. Так и состаришься за своими книжками, а у меня есть билет в оперу. Понимаешь: целая ложа. Ох, чего только мне стоила эта ложа, если бы ты знала... Папа согласился дать денег с первого раза, а мама подняла целый скандал. Но я добилась своего... – Для чего же тебе ложу? Можно было взять кресло... – Ничего ты не понимаешь... Я девушка из общества, и мне неприлично одной ехать в кресла. Кстати, ведь ты никогда не бывала в опере и должна меня благодарить... – Что же, я действительно с удовольствием... – Фу! каким тоном говоришь, точно я тебя запрягаю, чтобы везти на тебе воду. Ну, одевайся... Где твоя роскошь?.. Самый парадный костюм Маши привел Катю в отчаяние. Ведь невозможно же показываться в таких тряпках перед публикой... Но потом она сообразила, что в театре будут и другие такие же курсистки, так что с этим можно помириться. У ворот их ждал лихач Ефим. Катя всю дорогу болтала, как вырвавшаяся из клетки птица. – Знаешь, чем я извожу маму? Ха-ха... Самое простое средство. Возьму и замолчу. Нарочно верчусь у ней на глазах и молчу. Она может вынести эту пытку только один день, а на другой начинает волноваться и на третий сдается на капитуляцию. Так было и с ложей... Представь себе, какую физиономию сделает мама, когда ей придется еще платить Ефиму. – А какая сегодня опера? – Кажется, "Жизнь за царя"... Нет, виновата: "Фауст". Ты любишь "Фауста"?.. А как будет петь Рааб, Палечек, Крутикова... Вот увидишь. Честюнина давно мечтала попасть в оперу и была рада, что увидит именно "Фауста". Уже на подъезде её охватило лихорадочное настроение. Такая масса экипажей, яркое освещение, масса публики. Катя была здесь, повидимому, своим человеком. Её встретил знакомый капельдинер, принимавший платье, и другой капельдинер торопливо бросился отпирать ложу бельэтажа. Катя с небрежно-строгим видом заняла место у барьера и еще более небрежно принялась рассматривать публику в лорнет. Честюнина вся замерла в ожидании чего-то волшебного. – Неужели мы будем сидеть в ложе одни? – спросила она. – Нет, это неприлично... С нами будет сидеть Эжен... Эта каналья уже взял с меня взятку... Эжен, действительно, явился, надушенный, завитой, вылощенный... Он только что был в ложе напротив, где сидели две балетных звездочки. – Что за комиссия, создатель, быть братом двух взрослых сестер,– острил он. – Комиссия эта тебе стоит ровно десять рублей, которые ты уже получил,– резко оборвала его Катя. – Судьба ко мне несправедлива: она дала мне сестру Екатерину и постоянно лишает кредитного билета с портретом Екатерины. Поневоле приходится довольствоваться несчастными десятью рублями... Оркестр заиграл увертюру, и Честюнина больше ничего не слышала. Первое действие просто её ошеломило. Ведь это просто несправедливо давать столько поэзии... Какая музыка, какое пение, сколько чего-то захватывавшего и уносившего в счастливую радужную даль. Для таких минут стоило жить... Да, хорошо жить и стоит жить. Ей было и хорошо, и жутко, и она боялась расплакаться глупыми бабьими слезами. После одного действия, когда публика с каким-то ожесточением вызывала Рааб десятки раз, Катя обернулась к Честюниной, посмотрела на неё какими-то сумасшедшими глазами и проговорила сдавленным голосом: – Вот меня будут так же вызывать, Маня... – Тебя? Но у тебя нет голоса. – Я буду великой драматической артисткой... да... Иначе не стоит жить... Только, ради бога, это между нами. Я уже готовлюсь... Честюнина теперь понимала взбалмошную сестру, крепко сжала ее руку и ответила: – Я тебе предсказываю успех... У тебя есть главное: темперамент... Они возвращались из театра через Васильевский остров. Честюнина сидела молча, подавленная массой новых впечатлений, а Катя опять болтала. – Я тебе с удовольствием уступаю науку, Маня... Да, бери всю науку, а мне оставь искусство. О, святое искусство, полное таких счастливых грез, поэтических предчувствий и тайн сердца! Наука еще когда доползет до того, что всем нужно и дорого, а искусство уже дает то, чего не выразить никакими словами и формулами. Ведь каждая линия живет, каждая краска, жест, поза, малейшая модуляция голоса, и на всё это сейчас же получается живой ответ... Боже, помоги мне!... Я буду великой артисткой!.. Домой Честюнина возвращалась в том же чаду, с каким выходила из театра. Действительность точно переставала существовать, а в ушах еще раздавались безумные слова Кати, счастливой своей молодой дерзостью. Опомнилась она только у себя в комнате, где на столе её ждало письмо Андрея. Увы! Сегодня в течение всего вечера она ни разу не вспомнила о нем, и это письмо точно служило ответом на её новую измену. "Милая Маруся, сижу один и жду Нового года... Где-то ты теперь?.. У меня в душе шевелятся нехорошие мысли... Знаешь, я внимательно перечитал сегодня все твои письма и пришел к некоторым заключениям: твой хохочущий студент Крюков просто идиот, а пророк Бурмистров противен. Меня удивляет, как это ты так легкомысленно заводишь новые знакомства..." Честюнина не дочитала письма, оставив эту прозу до завтра.
IX
"Милый Андрей, я даже не прошу у тебя прощения за свое молчание, а еще больше за свои глупые письма к тебе, которые, говоря откровенно, хуже даже молчания, потому что не выражают и тысячной доли того, о чем хотелось бы написать. Последнее меня просто мучит... Нужно так много написать, высказать, просто выговориться, как любит выражаться милая Парасковея Пятница. Я начинала писать десять писем и рвала их, потому что всё выходило как-то ужасно глупо. Наконец я нашла объяснение, Андрей: да, я слишком счастлива, а все счастливые люди невольно делаются эгоистами. В самом деле, что такое счастье? Это простая случайность. И вот тебе пример. Я поступила в академию без экзамена, потому что эта льгота была сделана для кончивших гимназию с золотой медалью, и, как говорят, на другой год эта льгота уже не повторится. Вот тебе и счастье... В одном кружке я встречаю двух девушек, которые приехали из Восточной Сибири и провалились на приемном экзамене. Ведь это обидно до слез – ехать такую даль, чтобы провалиться. Так и во всем, Андрей. Одним счастье, а другим неудачи, и этих других миллионы. Мне просто совестно делается за свое собственное счастье. Именно такое чувство я испытывала недавно, когда попала на бал, ежегодно устраиваемый в пользу недостаточных студентов-медиков. Кстати, эти господа студенты называют нас "бабами". "У баб читают гистологию", "баб экзаменуют по анатомии", "бабы занимаются химией"!.. Конечно, это пустяки, глупое слово, но меня сначала немножко коробило. Я до сих пор не считала себя бабой, и настоящая баба мне представлялась почти низшим существом. Ты, конечно, догадываешься, что бабами нас навеличивает ненавистный тебе Крюков. На этот раз ты прав. Я с ним даже поссорилась из-за этого слова. Да, тон был баб... Представь себе две тысячи студентов и курсисток – это в своем роде единственное зрелище. Точно какая-то морская волна движется из одной залы в другую, и всё молодые, такие хорошие лица. Кого-кого тут не было... Буквально со всех концов России, и подавляющее большинство провинциалы, которых сразу можно отличить: кавказцы, сибиряки, хохлы, поляки, русские, немцы, и так без конца. Ведь это трогательно, когда представишь себе это тяготение к знанию, к труду, к будущей деятельности на пользу своей далекой родины, которое привело сюда эти тысячи молодежи. Когда и нас не будет, явятся новые поколения на нашу смену, и так без конца, точно движется несметное войско. Когда я слушала студенческий хор и думала об этом, меня душили слезы – ты знаешь, я немного плакса. Право, эти мысли страшно волнуют и поднимают куда-то вверх. Да, я на этом пиру только гостья, и мое место сейчас же будет занято другой девушкой, которая, в свою очередь, тоже будет гостьей. Я ужасно люблю свою академию, люблю, как отца или мать, и я испытываю это любовное настроение каждое утро, когда иду на лекции. Да, это мой дом, моя вторая духовная родина, моя alma mater... Кто знает, что будет впереди, но это чувство останется навсегда, и мне жаль тех, которые его не испытали никогда. Без него жизнь не полна. Вот видишь, как я сбиваюсь всё на отвлеченные темы и общие рассуждения, а тебя интересует настоящее, то новое, что окружает меня. Но этого нового так много, что нужно написать целую книгу, чтобы изобразить всего один день. Моих новых знакомых ты отчасти знаешь... Кстати, мне совсем не нравится то раздражение, с которым ты пишешь о Крюкове и "бабьих пророках". Говоря откровенно, я просто тебя не узнаю. А еще сколько мы с тобой недавно говорили о терпимости, об уважении к чужим убеждениям, о широком взгляде на жизнь и людей. И вдруг в твоих письмах какое-то злопыхательство, как говорит Щедрин. Прежде всего, и студенты и курсистки люди, а все люди имеют свои достоинства и свои недостатки. Молодые люди имеют, может быть, меньше недостатков, но это не мешает им приобрести их впоследствии. Зачем же сейчас отравлять себе настоящее этими мрачными мыслями. Пока хорошо, и будем этим довольны. Но это так, между прочим. Я не могу сердиться на тебя и думаю, что в тебе говорит зависть... Прости меня, но это так. Недостает только личного свидания, чтобы вышла настоящая семейная сцена, какие устраивает ежедневно моя милая тетушка доброму дядюшке. Право, хорошо, что мы еще не муж и жена и обходимся без тех прав друг на друга, которые проявляются часто совсем некрасиво. Я повторяю это слово: "некрасиво", потому что есть великая душевная красота, гораздо большая, чем красота физическая. Из всех предметов, которые нам сейчас читают, меня больше всего поражает анатомия и, представь себе, поражает именно красотой... Говоря откровенно, я относилась раньше к этой науке несколько брезгливо: кости, мясо, внутренности – одним словом, разная гадость. Мне это и купец на железной дороге говорил, когда поезд подходил к самому Петербургу. Обстановка анатомического музея и особенно препаровочная тоже говорят не в пользу красоты, но это только чисто-внешнее впечатление. Анатомия открывает такой неизмеримый мир красоты, что невольно становишься втупик. Понимаешь, каждый человек – это, действительно, венец творения, последнее слово возможной на земле красоты. Нет такой ничтожной мелочи, которая не представлялась бы верхом совершенства. Каждая косточка, каждый мускул, каждый хрящик, сухожилие, сосуд, связка – всё устроено идеально хорошо. Мне кажется, что природа, создавшая человеческое тело, именно женщина, потому что только заботливая и любящая женская рука могла так заботливо и любовно распределить весь материал. Ты не можешь себе представить, какое чудо представляет собою каждая кость; все чудеса нашей текники, которыми мы так гордимся, детская игрушка перед внутренней структурой такой кости, в которой разрешается вопрос – с наименьшей затратой материала получить наибольшую устойчивость. А как мило связаны эти кости между собой, как чудно прикреплены к ним мускулы, как устроена система питания и как всё в общем гармонично, просто и красиво без конца, как всякое идеальное произведение. У меня нет таких слов, чтобы вполне выразить то, что я чувствую. Мне кажется,– нужно музыку, чтобы договорить то, на что не хватает слов, или, по меньшей мере, стихи. Ты не смейся – это не увлечение неофитки, а святая истина. Я подхожу прямо к вопросу о том, что будто бы естествознание убивает женщину, чувство красоты,– нет, неправда и тысячу раз неправда. А ботаника? Милый Андрей, если бы мы могли заниматься вместе этой чудной наукой... Я часто думаю об этом, и мне делается обидно, что моих восторгов некому разделить, а я привыкла думать вместе с тобой, больше – ты для меня являешься мерой всех вещей, и я мысленно каждый раз прикидываю тобой, как купец аршином. Ведь без тебя для меня ничего не существует. Впрочем, довольно. О себе опять ничего не сказала. Ну, до другого раза. Твоя Маруся". Это послание было написано поздно ночью, и благодаря этому обстоятельству Честюнина проспала дольше обыкновенного. Утром она едва успела напиться чаю и улетела на лекцию, забыв о письме. Парасковея Пятница сама убирала по утрам комнаты жильцов. Возьмет щетку, крыло, тряпку, закурит папиросу и начинает водворять порядок. Так было и сейчас. Вытирая пыль на столе у Честюниной, Парасковея Пятница невольно прочла первые слова письма: "Милый Андрей...". – Ага, вот оно в чем дело...– подумала она вслух, улыбаясь и дымя папиросой.– Так... А еще какой тихоней прикидывается. То-то каждый вторник письма получаются от какого-то брата... Вот тебе и брат. Ах, молодость, молодость... Парасковея Пятница умиленно вздохнула, закрыла глаза и присела на стул. Должно быть, все девушки на свете одинаковы. Сколько писем она написала Ивану Михайлычу... И все письма начинались вот так же: "Милый Иван". В следующий момент у Парасковеи Пятницы явилось неудержимое женское любопытство прочесть, что она пишет ему. Господи, как интересно... Целых восемь страниц исписано, и, наверно, всю душу излила. Ах, как интересно!.. Ведь этот первый лепет любви всё равно, что аромат распускающегося первого весеннего цветка... Конечно, читать чужие письма подлость, тем более любовные письма, а с другой – ничего, с другой стороны, нет, кроме той же подлости. Парасковея Пятница взяла исписанные листы почтовой бумаги, взвесила их на руке, улыбнулась и положила обратно на стол, счастливая этим актом самопожертвования. Но у ней вдруг явилась новая мысль. Она вспомнила, что Иван Михайлыч читал её письма всем товарищам, и когда она узнала об этом и, конечно, страшно рассердилась, ответил ей словами великого сердцеведа Шекспира: – "Если ты не помнишь и малейшей глупости, до которой когда-либо доводила тебя любовь твоя – не любил ты... Если ты не говорил, утомляя слушателя восхвалениями своей возлюбленной – не любил ты..." Разве это не правда? О, Иван Михайлыч умел любить и не скрывал этого из принципа позитивизма, формула которого у него была написана на стене над письменным столом. Парасковея Пятница присела к столу и в конце письма сделала postscriptum: "Во имя человечества – любовь наш принцип, порядок – основание, а прогресс – цель нашей деятельности. Жить для других. Парасковея Пятница". Оправдав себя вперед этими неопровержимыми истинами, Парасковея Пятница присела к столу, заложила нога за ногу, закурила новую папиросу и принялась за письмо. По мере чтения лицо у неё всё больше и больше распускалось в самую блаженную улыбку. Господи, как это мило... Тот там горячку порет, а она ему анатомию преподносит. Вот это называется любовное письмо... Потом Парасковея Пятница принялась хохотать до слез и даже упала на кровать. Что же это такое? – Тот-то, тот-то, милый Андрей, какую физиономию сделает, когда получит эту анатомию? О, ха-ха-ха... Ведь это называется у добрых людей: крышка. Ну, и девица... Она перечитала письмо раз пять, выкурила целый десяток папирос и продолжала хохотать, как сумасшедшая. – Ах, милая! Какая она милая, эта девица Маруся...– шептала она, целуя, письмо. Именно в этот момент в комнату вошла Честюнина. Одна лекция оказалась пустой, и она вернулась домой за забытым письмом. Увидав его в руках Парасковеи Пятницы, девушка покраснела и проговорила решительно: – Парасковея Игнатьевна, я не думала, что вы способны на что-нибудь подобное... и я считаю излишним объяснять вам, как это называется. Да... – Милая, да вы не сердитесь, а прочитайте, что я добавила к вашему письму от себя... – Послушайте, это... это уже верх... да верх нах... Парасковея Пятница не дала выговорить рокового слова и поцелуем закрыла сердитый рот. Честюнина прочла приписку и хотела разорвать письмо, но Парасковея Пятница не позволила. – Милочка, ради бога, не делайте этого... Ведь другого такого чудного письма не напишете ни за какие деньги. Вы лучше рассердитесь на меня, презирайте... Какая вы милая, чудная девушка!.. И отчего вы раньше мне ничего не сказали о своем романе? Как вам не стыдно? А вот я уж люблю этого милого Андрея... Право, люблю! Он тоже хороший, милый, чудный... Боже, как я люблю вас обоих, если бы вы знали, моя хорошая! А он сердится? С мужчинами это бывает, крошка, потому что они всё-таки эгоисты, и даже Иван Михайлыч иногда бывал эгоистом. Сам потом признавался мне... да... А тут у меня до вас жила одна курсистка, и у ней тоже был роман. Она сначала все скрывалась, вот как вы, ну, а потом, конечно, всё и раскрылось. Он – офицер, кончил свою академию и ужасно пылкий южанин... Они постоянно ссорились, и мне приходилось постоянно их мирить. Ах, сколько мне хлопот и неприятностей было с ними, а потом... Представьте себе, что вышло-то: она не кончила курса и вышла замуж, только не за офицера, а за какого-то несчастного филолога. Боже мой, что только было! Офицер хотел меня шашкой изрубить... Разве можно было сердиться на Парасковею Пятницу? Честюнина вложила письмо в конверт и наклеила марку. – Я его сама сейчас же снесу,– предлагала Парасковея Пятница, отнимая конверт.– Вы еще потеряете...
X
То было раннею весной... Парасковея Пятница ужасно волновалась. Положим, она всю жизнь волновалась, но сейчас волновалась специально. Когда раздавался звонок и в передней и в коридоре слышались шмыгающие тяжелые шаги, точно кто тащил собственные ноги, она даже отплевывалась с благочестивым негодованием. – Литва проклятая! – ругалась Парасковея Пятница.– Тоже найдут кушанье... Разве это мужчина? Разве такие мужчины бывают? Если бы мне было двадцать лет, да я и не взглянула бы на такого мозгляка... Тьфу! Собственно, и человека нет, а одни волосы. Предметом этого негодования являлся Жиличко, который в течение этой зимы имел какой-то странный и необъяснимый успех среди курсисток. Он был медиком последнего курса и знал только свою академию. Изредка Крюков затаскивал его куда-нибудь, а то Жиличко вечно торчал у себя дома. Или читает, или шагает из угла в угол, как маятник. И некрасив, и неречист, и вообще ничего привлекательного, а между тем его сейчас брали нарасхват. К нему приходили по вечерам и Морозова, и Лукина, и даже Борзенко, о чем-то спорили и ревновали друг друга. Ну, эти бойкие девицы и везде бывают, а вот зачем Честюнина за ним же увязалась? Последнее возмущало Парасковею Пятницу до глубины души. Такая скромная и серьезная девушка и вдруг туда же. То он у неё в комнате чаи распивает, то она у него. Сначала немного стеснялись, а потом ни в одном глазу. Заберется к нему в комнату и сидит. Положим, дурного в этом ничего нет, и никто не смеет этого подумать, а всё-таки нехорошо. Раз Парасковея Пятница не выдержала и, подавая в один из вторников письмо от Андрея, спросила довольно сурово: – Марья Гавриловна, а как адрес Андрея Ильича? – А вам для чего это знать? – довольно резко ответила Честюнина. – Да так... Дельце есть маленькое. И, пока Честюнина набросала карандашом адрес, она спокойно заметила: – Это уж мое дело... – Вы противоречите себе... А позитивный принцип?.. Парасковея Пятница демонстративно повернулась и вышла. Она от души жалела Честюнину, у которой даже характер изменился. Раньше была тише воды, ниже травы, а теперь просто не подступайся. Как коза, так и бодается... Ах, молодость, молодость! Видно, все женщины одинаковы. А девушки так неопытны,– долго ли ошибиться. Во всяком случае, Парасковея Пятница сочла своим прямым долгом принять самые решительные меры, чтобы во-время предупредить грозившую опасность. Она затворилась в своей комнате на крючок, села к столу, вооружилась пером и размашистым, не женским почерком начала: "Милостивый государь Андрей Ильич. Вас, вероятно, удивит мое письмо, как человека совершенно постороннего, но могу сказать в свое оправдание одно – мной руководят самые чистые побуждения"... Чем дальше она писала, тем быстрее двигалось перо. Конечно, дело не обошлось без цитат из разных гениальных произведений и закончилось ссылкой на пример Ивана Михайловича, находившегося раз точно в таком же положении. "Я не скрываю этого обстоятельства,– закончила свое письмо Парасковея Пятница,– дело прошлое, и я в свое время тоже увлекалась, как все девушки. Но Иван Михайлович был решительный человек и поступил со мной довольно круто. Я сначала негодовала, возмущалась и только потом поняла, что он был совершенно прав". Отправить сейчас же это роковое письмо Парасковея Пятница не решалась. Она смутно чего-то ждала, какой-то внешней помощи, которая и явилась в лице Кати Анохиной. Девушка приехала навестить сестру и не застала ее дома: Честюнина ушла на практические занятия гистологией. Этим Парасковея Пятница и воспользовалась. Она пригласила гостью к себе и предупредила каким-то зловещим голосом: – У меня к вам есть серьезное дело, сударыня. Я даже хотела сама ехать к вам, только не знала адреса. Да, очень серьезное. Предварительно она, конечно, прочитала маленькую лекцию о социальном положении женщины, о будущем женского вопроса и только потом перешла к сути дела. Последнее было изложено с точностью и подробностями, как протокол следователя по особо важным делам. Катя слушала её с широко раскрытыми глазами и несколько раз прерывала восклицанием: – Ах, как это интересно!.. Маня влюблена?.. – Позвольте, сударыня,– строго оборвала её Парасковея Пятница.– Вы выслушайте до конца... Вам известно, что у Марьи Гавриловны есть жених? – Да, что-то такое вообще... Но ведь это неизбежно, как детские болезни, и пройдет само собой. У них там в провинции всё это устраивается как-то необыкновенно легко... Вообще, я не придавала этому никакого серьезного значения. Совершенно детское увлечение. – Не говорите, сударыня... Главное, нельзя обманывать хорошего человека. И вы поговорите с ней серьезно. Да, вы... Это ваша прямая обязанность, как сестры. И чем скорее, тем лучше... Катя повела дело с присущим ей тактом. Она не дождалась Честюниной, а заехала к ней в другой раз. – Едем кататься на острова,– решительно заявила она.– Это буржуазно, но я так люблю острова именно ранней весной. Ты мне можешь прочитать дорогой целую лекцию о преступной роскоши, о легкомысленном образе жизни. Честюнина, против ожидания, согласилась молча. Она надела свою темную шляпу, которая приводила Катю в отчаяние, осеннее пальто и отправилась с таким видом, как будто ехала куда-нибудь на поминки. Оглядев её с ног до головы, Катя осталась довольна. Право, всё очень мило, по крайней мере – оригинально. Молодое девичье лицо в этом монашеском костюме положительно выигрывало, и Кате ученая сестра показалась красавицей, красавицей нового типа. Она не могла удержаться и проговорила, когда они садились в щегольскую лихачью пролетку неизменного Ефима: – Если бы я была мужчиной, Маня, я влюбилась бы в тебя... Ах, как мне хочется жить! Ефим, поезжай хорошенько, чтобы дух замирал... Ефим любил возить бойкую барышню и поддержал репутацию лихача. Они понеслись на Каменноостровский проспект, где сплошной лентой двигалась масса экипажей. Ранней весной этот проспект является главной петербургской артерией, и Честюнина невольно заразилась общим настроением. Конечно, лихачи преступная роскошь, но как хорошо мчаться вихрем... В воздухе чувствовалась какая-то поджигающая весенняя бодрость, хотя деревья только еще начинали распускаться. С моря дул легкий ветерок. Нева, как всегда, была такая полная, точно налитая. – Ах, как хорошо!– шептала Катя.– Ефим, на Елагин... Дачи уже были готовы к лету, шоссе исправлено, дорожки посыпаны свежим песком – одним словом, всё было готово в ожидании быстро наступавшей весны. По дороге обогнало несколько кавалькад. Катя провожала их глазами с тайной завистью. – Маня, ты любишь ездить верхом? – Не умею сказать, потому что никогда не испытала этого удовольствия. Потом Катя толкнула локтем и шепнула: – Смотри, нас сейчас обгонит белокурый офицер... Офицер, действительно, обогнал и раскланялся с Катей самым галантным образом. – Он за мной немножко ухаживал зимой,– откровенничала Катя.– Он из остзейских баронов, которые ищут богатых невест. Над бедняжкой кто-то очень зло подшутил, выдав меня за богатую невесту. Ну, потом горькая истина открылась, и барон крайне деликатно отъехал... Мне он очень нравится. Ведь недурно быть баронессой... – Какие ты нелепости говоришь, Катя... – У всякого своя логика. Милому барону недостает только денег, чтобы быть вполне порядочным. А я могла бы быть с ним счастлива... Даже смешно, что от таких пустяков иногда зависит счастье всей жизни!.. Ну, для чего деньги вон тому толстому купцу, которого доктора посылают на острова подышать воздухом? Это социальная несправедливость, Маня... – Помолчи, неудавшаяся баронесса. Скучно. На Елагином они вышли и пошли пешком. Катя сейчас любовалась красивыми яхточками, бороздившими реку, спортсменскими гичками и, по обыкновению, завидовала богатым людям, которым доступны всевозможные удовольствия. – Ах, как мне хочется жить, Маня...– повторяла она.– Я, кажется, готова украсть весь мир. Они обошли pointe, где было много публики и экипажи двигались непрерывной лентой, а потом Катя отдала Ефиму приказание подождать и повела Честюнину в боковую аллею. – Мне с тобой нужно поговорить серьезно, Маня,– предупреждала она. – Ты будешь говорить серьезно? – Да, и даже очень серьезно. Знаешь, со мной вышла пренеприятная история, и я хотела посоветоваться с тобой... У меня было одно увлечение. Он молодой и хороший человек, но беден и должен был взять место секретаря в одном из уездных земств. Ты понимаешь? Мы вели переписку... у нас всё было уговорено... да. Я ведь только кажусь легкомысленной. И представь себе... Нынешней зимой встречаю одного доктора. Он некрасивый, но такой симпатичный. Сначала я на него не обращала внимания, а потом... Одним словом, я изменила первому, а он продолжает меня любить, и я не знаю, что мне делать. Как ты думаешь, хорошо я делаю? – Объясниться откровенно, конечно... – А если у меня рука не поднимается разбить жизнь первому? Много раз собиралась объясниться и не могу. Ты скажи, хорошо я поступаю или нет? Честюнина не знала, что ответить. – А я тебе скажу прямо: нехорошо и гадко. Да... Есть известные границы для всего, и нельзя играть чужим счастьем. Они присели на первую скамейку, и Честюнина только теперь догадалась, в чем дело. Она страшно побледнела, но, собрав все силы, спросила спокойно: – Это я обязана Парасковее Пятнице твоей мистификацией? – При чем тут Парасковея Пятница? Всякий отвечает сам за себя. Если ты догадываешься, в чем дело, значит – правда. Честюнина тихо засмеялась. – Какая ты смешная, Катя... И, главное, откуда такой строгий тон взялся? Ну, что же: влюблена в другого, и только. Теперь довольна? И своей Парасковее то же скажи... Разве это зависит от человека? Наконец я просто сама еще не знаю пока, что со мной делается... – Вот вы все такие тихони. Что же, было у вас объяснение? – Никакого... – Послушай, ты не лги. Я всё равно узнаю... Катя совершенно вошла в свою роль и допытывала сестру, тоном великого инквизитора. Это было бы даже забавно, если бы Честюнина могла переменить настроение. – Вот я иногда болтаю бог знает что,– продолжала Катя,– но у меня всё словом и кончается. До сих пор я еще никого не обманула... Самый страшный грех – это обман. – Люди больше всего обманывают, Катя, только самих себя, и я, право, еще сама ничего не знаю... – Вот это мило!.. Зато другие прекрасно всё видят и всё знают... Наконец это возмутительно... Ты только подумай, что ты делаешь? Наконец, каким тоном ты разговариваешь со мной?.. Положительно, я не узнаю тебя, Маня... Ты с ума сходишь. – Вот это правда... Опять-таки это зависит не от нас и открывается только тогда, когда человек уже сошел с ума. Вообще, я ничего не знаю и даже не желаю знать. Так и своей Парасковее скажи... – Несчастная!.. Мне было бы жаль тебя, если бы я еще не уважала тебя. Да, да, да... Это гадко, Маня! Я поеду и сегодня же объяснюсь с ним... – Он и без тебя всё знает. – Тем хуже для него. И для чего ты только ехала сюда – удивляюсь. Выходила бы у себя там замуж, жила бы себе тихо, мирно, счастливо, и всё было бы хорошо. Ведь ты тому еще не написала ничего? – Нет... – Так я ему напишу сама... – Не смеешь. Да он и не поверит никому, даже мне... Вообще, Катя, меня удивляет твое вмешательство в это несчастное дело. Если Парасковее угодно делать глупости, так не брать же пример с неё... Я тебя тоже не узнаю. Катя была неумолима, и девушки простились довольно сухо. – Я к тебе заеду еще на-днях, и тогда договорим,– говорила Катя на прощание. – Можешь не утруждать себя...








