Текст книги "Живая вода (Рассказы)"
Автор книги: Дмитрий Мамин-Сибиряк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)
Старый подмастерье, отставной солдат Кириллыч, и днем работал с огнем. Перед ним стояла всегда жестяная лампочка, свет которой пропускался сквозь стеклянный шар с водою, заменявший увеличительное стекло. Кириллыч страдал глазами и плохо видел. Кроме него были два ученика подростка, лет по пятнадцати – рыжий Ванька и кривой Петька. Кириллыч всегда был мрачен, любил вздыхать и думать вслух. У него всегда были наготове какие-то сердитые мысли, которыми он точно стрелял в неизвестного врага. Ванька и Петька отличались веселым характером, любили подраться и, вообще, что-нибудь поозорничать. Одеты они были, как все сапожные ученики, в грязные рубахи, опорки и грязные фартуки, когда-то белого цвета. Для своих лет оба были слишком малы ростом и казались гораздо моложе. Испитые зеленые лица говорили о многолетнем сиденьи в подвале.
В первую минуту, когда Сережка проснулся, – он спал на лавке – он долго не мог сообразить, где он. Было еще темно, но рабочие сидели уже вокруг низенького столика и работали. Сережка видел только согнутую спину Кириллыча, а из-за нее смотрели на него Петька и Ванька.
– Проснулся, деревенский пирожник, – проговорил рыжий Ванька и фыркнул.
Кривому Петьке тоже понравилось это прозвище, хотя оно и было придумано без всяких оснований. Петька тоже фыркнул. Конечно – пирожник, настоящий деревенский пирожник!.. По этому случаю кривой Петька даже ткнул рыжего Ваньку в бок кулаком, и обоим сделалось ужасно смешно. Кириллыч сурово посмотрел на них поверх круглых очков в медной оправе и проговорил:
– Вы-то чему обрадовались? Хозяйское дело: кого хочет, того и берет. На то он и хозяин… да. Будь я хозяин – кто мне может указать? Что захотел, то и сделал… Я, наприменно, главный подмастерье и тоже по своей части что захочу, то и сделаю.
– А ежели он пирожник? – ответил рыжий Ванька.
– Не наше дело…
Сережке не понравилась мастерская. И темно, и сыро, и холодно, и дышать тяжело. Пахло свежим сапожным товаром, дегтем и еще чем-то кислым… так пахнет, когда мочат долго кожу. Рабочие тоже ему не понравились. Они, наверно, злые, особенно рыжий Васька, скаливший свои белые, крепкие зубы. Парасковья Ивановна несколько раз выглядывала из своей комнаты, и Сережке казалось, что она смотрит на него такими злыми глазами. Сережке вдруг захотелось плакать, и он решил про себя, поглядывая на дверь:
– Убегу… Напременно убегу к себе в деревню.
Мысль о деревне разжалобила Сережку. Он припомнил проданную новую избу, проданную лошадь… Если бы жив был отец, все было бы иначе. Маленькое детское сердце сжалось от страшной тоски по родине. Сережка мысленно видел свою деревенскую церковь, маленькую речку за огородами, бесконечные поля, своих деревенских товарищей… Там все были добрые и хорошие. В заключение Сережка еще раз подумал про себя: «убегу».
Фома Павлыч вышел в мастерскую всклокоченный, с опухшим лицом и красными слезившимися глазами.
– Сапоги Корчагину готовы? – строго спросил он, не обращаясь ни к кому.
– К вечеру будут готовы… – ответил сурово Кириллыч.
– То-то, смотрите у меня…
На Сережку хозяин даже не взглянул, а пошел обратно на свою половину. Послышались переговоры.
– Опохмелиться-бы, Паша? – виновато говорил Фома Павлыч.
– В самый раз… – сердито ответила Парасковья Ивановна. – Давай деньги…
Фома Павлыч только что-то промычал.
– Кто велел вчера натрескаться?
– Кто? А ежели дядя Василий посылал за мной.
– Дядя Василий, не бойсь, на работе, а ты валяешься… Чему обрадовался-то?
– Всего один стаканчик, Паша…
– Отстань смола!
– Паша… Ах, Боже ты мой!.. Ежеминутно…
У Парасковьи Ивановны были припрятаны на черный день три рубля, но она крепилась и не давала денег. Фома Павлыч надел свои опорки, взял шапку и хотел уходить.
– Ты это куда поплелся? – остановила его Парасковья Ивановна, загораживая собою дверь. – Сказано, не пущу. Вот еще моду придумал.
Фома Павлыч обиделся и начал отталкивать жену, приговаривая:
– Как ты можешь мне препятствовать? Кто хозяин в дому? Ступай прочитай вывеску: «Фома Павлыч Тренькин». А ты: «не пущу». У меня дело есть…
– Знаем твои дела. В кабак уйдешь, а то в портерную.
Этот неприятный разговор был прерван совершенно неожиданно. Отворилась дверь, и вошла мать Сережки. Она отыскала глазами маленький образок в углу, помолилась и, поклонившись всем, проговорила:
– Здравствуйте… Хозяину с хозяюшкой много лет здравствовать.
Потом она передала Парасковье Ивановне какой-то узелок, в котором оказались сороковка водки, горячий калач и десяток принесенных из деревни яиц. Самой Марфе не догадаться бы все это сделать, но научила Катерина Ивановна. Фома Павлыч сразу отмяк.
– Вот это настоящее дело, Марфа Мироновна… В самый, то-есть, раз. Паша, сделай-ка нам яишенку и прочее.
Марфу провели на хозяйскую половину и посадили к столу. Фома Павлыч совсем повеселел, даже потирал руки от удовольствия.
– А вы, не бойсь, о своем детище беспокоитесь, Марфа Мироновна? Будьте без сумления… Все в лучшем виде устроим. Человеком будет…
Когда яичница была готова, позвали Кириллыча.
– Ну-ка, Кириллыч, поздравимся с новобранцем? – говорил Фома Павлыч, разливая водку. – Что делать, выучим помаленьку…
– Как не выучить, ежели понятие есть; – уклончиво ответил Кириллыч, выпивая рюмку. – Все дело в понятии… Без понятия никак невозможно.
Выпитая сороковка всех оживила, и даже Парасковья Ивановна повеселела.
– Что же, пусть его живет, – проговорила она. Помаленьку выучится… Все так же начинали. Ежели баловать не будет, так и совсем хорошо.
Марфа осмотрела мастерскую и хозяйскую половину, и ей тоже не понравилось, как Сережке. Не красно живет Фома Павлыч…
IV
Марфа погостила всего три дня и собралась домой. Это было страшным горем для Сережки, первым детским горем. Он так плакал, что Катерина Ивановна взяла его к себе.
– Еще убежит, как раз, – говорила она мужу. – Карахтер у него такой. Тошно покажется… Пусть пока поиграет с Шуркой.
Сережка не мог успокоиться целых два дня. Он как-то сразу привязался к маленькой Шуре, тихой и послушной девочке, вечно сидевшей на стуле. Она ходила с трудом, как утка. Сережка мастерил ей свои деревенские игрушки, пел деревенские песни, а главное, рассказывал без конца о своей деревне.
Шура все говорила и все понимала. В ее воображении Сережкина деревня рисовалась каким-то земным раем. Кроме своего грязного двора и грязной фабричной улицы, она ничего не видала. Девочка напрасно старалась представить себе те нивы, на которых родится хлеб, заливные луга, с которых собирают душистое, зеленое сено, домашнюю скотину, огороды, лес, маленькую речку, белую деревенскую церковь, зеленую деревенскую улицу. Это незнание доводило Сережку до отчаяния.
– Эх, если бы тебе ноги, Шурка… – повторял он.
– Что бы тогда, Сережка?
Сережка осторожно оглядывался и шептал:
– А мы бы убегли с тобой!.. Видела котомку у мамки моей? Вот такую же котомку бы сделали, наложили бы сухарей, да по машине бы и пошли… Я знаю дорогу. Прямо бы в свою деревню ушли… А там спрятались бы в бане… Потом я пошел бы к дяде Якову. У него три лошади… Вот как бы ты выправилась в деревне-то.
Маленькая Шура только отрицательно качала своей большой золотушной головкой.
– Я боюсь, Сережка…
– Чего бояться? Будешь здоровая, как наши деревенские девки… Вон ты и есть-то не умеешь по настоящему, а там наелась бы черного хлеба с луком да с редькой, запила бы квасом… вот как бы расперло.
Мысль о бегстве засела в голове Сережки клином с первого дня городской жизни. Он лелеял эту мысль и любил поверять ее только одной Шуре.
– Ты только никому не говори… – просил он ее.
– А тебя поймают дорогой…
– Я руки искусаю… Палкой буду драться.
В мастерской Сережка освоился быстро. Работа была нетрудная. Пока он сучил шнурки для дратвы, приделывал к концам щетинки, натирал варом; потом Кириллыч научил его замачивать кожу и класть заплатки на женские ботинки. В первый же праздник рыжий Ванька его поколотил, но не со злости, а так, как бьют всех новичков.
– Нас еще не так дубасили, – объяснил он плакавшему Сережке. – А ты просто пирожник…
Кривой Петька изображал собой публику.
– Дай ему еще хорошего раза, Ванька, – поощрял он приятеля. – Ишь какие слезы распустил, пирожник…
Фома Павлыч и Кириллыч совсем не обижали Сережку, и последний убедился, что в городе не все злые. Парасковья Ивановна даже жалела его, когда он по праздникам сидел один в мастерской.
– Ты бы хоть на улицу шел с ребятами поиграть…
– Они дерутся.
– А ты им сдачи давай.
– Они больше меня…
Праздники для Сережки были истинным мученьем. Делать было нечего, и его заедала мысль о своей деревне. Он пробовал выходить на улицу, но кроме неприятностей из этого ничего не получалось. По шоссе бродила без цели и толку громадная толпа народа. Все галдели, толкались, кричали. К вечеру появлялись пьяные, и начинались драки. Фабричные ребятишки шныряли в этой праздничной толпе, как воробьи, затевая свои драки, шалости и редко игры. Эти изможденные, бледные тени не умели играть… Сережку удивляло, что все они какие-то злые. Он или сидел в мастерской, или уходил к дяде Василию играть с Шурой.
– Чудной он какой-то, – жаловалась сестре Парасковья Ивановна. – На других ребят и не походит совсем…
– Погоди, привыкнет – такой же будет. Деревенское-то все соскочит… Тоскует все.
– Тих уж очень…
К вечеру Фома Павлыч возвращался домой всегда выпивши. В праздники ему разрешалось выпить, и Парасковья Ивановна не ворчала. Он садился у стола и кричал:
– Сережка, как ты меня понимаешь… а? Говори: «сапожный мастер Фома Павлыч Тренькин…» Так. Рраз… Второе: «Где учился Тренькин?» У немца Адама Адамыча… Немец был правильный. Так… А почему? Потому, что он немец… А про русского сапожника говорят прямо: «пьян, как сапожник». Хха… Ежеминутно!..
Под пьяную руку Фома Павлыч непременно кому-нибудь завидовал – то немцу Адаму Адамычу, у которого прожил в учениках шесть лет; то дяде Василию, который получает жалованье, как чиновник, то деревенским мужикам, которые живут помещиками…
– Сережка, ведь лучше в деревне… а?
– Лучше…
– Вот то-то… Это только название, что мужик. А как он живет-то, этот самый мужик?
– Всяко живут, Фома Павлыч… Разные мужики бывают. Которые совсем хорошо, которые ровненько, а которые и совсем худо.
– Худо? А сколько дён в году твой мужик работает? Только летом, и то с передышкой… Обсеялись – жди страды, отстрадовали – лежи целую зиму на печи. Ну, съездит помолотить, на мельницу, за дровами там – только и всего. Мы-то вот целый год дохнем над работой, а мужику что… Брошу я свою мастерскую и уеду в деревню жить. Будет у меня пашенка, лошаденка, коровенка, огородишко… главное – все свое. Никому Тренькин не обязан… Так, Сережка? Дядя-то Василий правду говорит, что мы есть самые пропащие люди. Денег зарабатываем бугры, а какая цена нашим деньгам: что нажил, то и прожил, а у самого опять ничего.
Иногда заходил дядя Василий. Он тоже немного выпивал в праздник и любил поговорить о деревне и правильной жизни. Выпивши, дядя Василий непременно начинал жалеть свою Шурку и даже плакал. С Сережкой он держал себя строго и спрашивал каждый раз Фому Павлыча:
– Ну, как мой племяш? Не балует…
Все почему-то не доверяли Сережке и ждали, что вот-вот он выкинет какую-нибудь штуку. Эти подозрения скоро оправдались. Подметила дело своим бабьим глазом Парасковья Ивановна. В углу на печи начали появляться корки черного хлеба. Потом они исчезали. Парасковья Ивановна принялась выслеживать Сережку и скоро открыла припрятанные им сухари.
– Это он себе на дорогу готовит – сообразила она. – Ах, прокурат… Уж эти тихонькие!..
Дальше открыла она, что Сережка устроил себе из старой рубахи и разного тряпья настоящую котомку. Когда Сережка укладывался спать, она потихоньку приносила эту котомку и показывала мужу.
– Что же, правильно, – сообразил Фома Павлыч. – Провиант есть… Теперь остается только забрать спичек и нож. Без этого невозможно… Малый-то серьезный.
Приготовлялся Сережка к бегству очень медленно, почти всю зиму. Он уносил из-за еды по кусочку хлеба и сушил на печке. А потом, как говорил Фома Павлыч, явилась коробка шведских спичек. Мать оставила Сережке пятак, и он истратил на спички «родную копейку». Все дело оставалось в ноже. На четыре копейки его не купишь, а украсть нехорошо.
– Ну, как нож положит в котомку, тогда и накроем – решил Фома Павлыч. – Закон требует порядку… Ежеминутно.
Около масленицы в котомке появился и нож.
– Шабаш, брат! – заявил Фома Павлыч. – Теперь надо будет позвать дядю Василия. Его дело… Мы его не обижали.
В решительную минуту Парасковья Ивановна невольно пожалела Сережку. Дядя Василий бить будет.
Роковой день наступил. Это было как раз воскресенье перед масленицей. Позвали дядю Василия. Парасковья Ивановна принесла котомку, к которой уже были пришиты ременные лямки.
– Это что такое? – громко спросил дядя Василий.
– Это что такое? – спросил дядя Василий.
Сережка даже весь побелел и только взглянул с немым укором на Парасковью Ивановну.
Расправа произошла тут же, в мастерской. Дядя Василий больно прибил Сережку, а потом высек. Рыжий Ванька помогал ему от чистого сердца. Сережка даже не кричал, а только мычал от боли.
– Я тебя выучу, змееныш! – кричал дядя Василий, не помня себя от злости. – Тебе добра хотят, а ты что затеял?!..
Он опять хотел бить Сережку, но вступилась Парасковья Ивановна и не дала.
– Поучили, и будет – уговаривала она, удерживая дядю Василия. – Мал еще, ну и глупит… Мы свое думаем, а он свое.
V
Первой мыслью Сережки после наказания было поджечь мастерскую Фомы Павлыча и этим устранить причину всякого зла в корне. Но так как, кроме мастерской, мог сгореть весь дом, а главное деревянный флигель, в котором жила маленькая Шурка, то эта мысль заменилась другой – идти и утопиться в Неве. Последнего приходилось подождать, потому что сейчас Нева была покрыта льдом, а броситься в прорубь Сережка не желал. Он боялся холодной, ледяной воды.
Всю масленицу Сережка просидел дома и ни за что не хотел показываться ни на дворе, ни на улице. Ему казалось, что все будут указывать на него пальцами и говорить:
– Вот это тот самый Сережка, который хотел убежать к себе в деревню, и которого дядя Василий высек…
В прощенный день на масленице пришла Катерина Ивановна и сказала:
– Ты это что же, Сережка, и глаз к нам не кажешь… Шурка без тебя вот как стосковалась. Пойдем.
Сережка боялся идти к дяде Василию, но ему хотелось видеть Шурку, о которой он уже соскучился. Скрепя сердце, он пошел за теткой. К счастью, дяди Василия не оказалось дома. Шурка страшно ему обрадовалась и сделала строгий выговор:
– Ты папы не бойся – уверяла она. – Он добрый…
– Ну, не всякое лыко в строку – говорила Катерина Ивановна, оправдывая мужа. – Мало ли что бывает… Тоже и то сказать, Сережка, что и ты не прав. Хоть бы Шурку пожалел: убежал бы, а она с кем стала бы играть?
Сережке вдруг сделалось легче, точно свалилась гора с плеч. Да, он, действительно, забыл о маленькой, больной Шурке.
– Это ты от меня хотел убежать – плаксиво говорила девочка. – Ты нехороший…
Сережка плакал, потому что ему было жаль и своей деревни, и больной городской девочка.
Время шло. Проходили дни, недели, месяцы… Сережка продолжал думать о деревне и мечтал о том блаженном времени, когда сделается совсем большим и вернется домой.
Через два года он стал получать уже маленькое жалованье, а потом зарабатывал кое-что в свободное праздничное время. Сколько было радости, когда он мог послать матери первые заработанные три рубля.
– Ну, вот, молодец! – похвалил дядя Василий. Кто родителей помнит, того Бог не забывает. А в деревню хочешь уйти?
– И уйду, дядя, как только буду большим.
Теперь Сережка уже не боялся дяди Василия и говорил с ним смело. Дядя Василий сам любил поговорить о деревне и правильной жизни.
– Отчего же ты, дядя, не уйдешь в деревню? – удивлялся Сережка.
– А так… Привык здесь, а там я уж чужой, как выдернутый зуб. Какой я буду мужик, ежели меня по крестьянству определить… Курам на смех. А на фабрике-то я дома… А главное, не один я тут – большие нас тыщи народу. На людях и смерть красна… Который человек ежели без ошибки, так всегда можно жить, и даже очень превосходно.
Из Сережки рос серьезный, трудолюбивый мальчик, так что дядя Василий говорил про него:
– Ну, этот далеко пойдет. Он нам всем утрет нос… Много в нем этой самой деревенской силы.
Фома Павлыч только потряхивал головой. Что же, действительно, парень хороший, хоть куда. Вырастет – вот какой работник будет.
Лучшим развлечением Сережки, по-прежнему, оставалась больная Шурка, которая тоже выросла, но не поправилась. Она была такая же бледная и так же плохо ходила. Сережка играл с ней, как маленький. Теперь Катерина Ивановна души в нем не чаяла и принимала, как дорогого гостя. Она выросла в городе и тоже любила послушать рассказы Сережки о деревне.
– Что ты там делать-то будешь, Сережка? – спрашивала она.
– А все… Землю пахать, сеять, сено косить. Я природный крестьянин, и мне сейчас должно общество надел дать. Ну, лошаденку заведу, корову… Пока мать за хозяйством присмотрит, а потом сестренка подрастет. Женюсь, потому без бабы какое же хозяйство…
– Хочешь богатым быть?
– Зачем богатым… И так проживем. Главное, не надо эту проклятую водку пить… От нее все зло и по городам, и по деревням.
– Это ты верно, Сережка.
Шурка слушала все эти разговоры и только вздыхала. Она была уверена, что сейчас бы поправилась, если бы попала в деревню.
– Конечно, поправилась бы – уверял Сережка. – У нас вон какие здоровые деревенские девки. Не чета фабричным…
– Это уж конечно… Где же фабричным… синявки какие-то!
Рыжий Васька и косой Петька давно примирились с «деревенским пирожником», тем более, что он частенько выручал их от разных неприятностей. Молодые люди любили погулять и скоро узнали дорогу в портерные и трактиры. Из-за этих удовольствий как-то и работа не выходила в срок, и Кириллыч ворчал, а Парасковья Ивановна грозила, что прогонит.
– Вон какие лбы выросли – ворчала она. – Пора и своим умом жить. Сегодня обрадовались, завтра обрадовались, а кто работать будет?
Фома Павлыч угрюмо отмалчивался, потому что сам встречался в трактире с своими подмастерьями. Кириллыч «срывал» в год раз и пропадал недели на две. В конце-концов, самым надежным человеком в мастерской оставался Сережка. Через три года он уже выучился работать, как настоящий мастер, и только робел немного, когда приходилось снимать мерки и выкраивать товар… Как раз ошибешься!
– Ты уж того, Сережка, постарайся, – говорил Фома Павлыч все чаще и чаще. – Понимаешь? Потому как есть настоящий мастер Фома Павлыч Тренькин и не желаю оказывать себя свиньей… У меня своя сапожная линия. Ежеминутно…
И Сережка старался. От работы и житья в подвале он сильно похудел, вытянулся, и в его лице появилась какая-то скрытая озлобленность, как и у других мастеровых. Он так же бегал в опорках и в грязном фартуке, а по праздникам одевался уже совсем по-городски – в пиджак, суконный картуз и суконные брюки. Верхом торжества в этом городском костюме были резиновые калоши, подержанное осеннее драповое пальто и зонтик. Когда дядя Василий увидал его в первый раз в таком костюме, то невольно проговорил:
– Ну, теперь, Сережка, ничего тебе не остается, как жениться. Да… Вот тебе и выйдет вся деревня.
Наконец, прошли и пять лет. За последние годы Сережка успел кое-что отложить себе и заявил в день своего мастерового совершеннолетия Фоме Павлычу:
– Хозяин, теперь мы с тобой в расчете.
– Ну?
– Значит, еду к себе в деревню…
– Спасибо здешнему дому – пойду к другому? Ежеминутно…
Фома Павлыч страшно обиделся и побежал сейчас же жаловаться дяде Василию. Тот его выслушал, почесал в затылке и проговорил:
– Ничего не поделаешь, Фома Павлыч… Сколько волка ни корми, а он все в лес смотрит.
– А я то как без него останусь? Вот так ежеминутно… Паша как услыхала, так заревела… Он у нас родным жил. Все его жалеют. Главное – непьющий, в аккурате всегда.
Сережка простился со всеми, как следует. Больше всех горевала о нем Шурка, которой было уже десять лет. Она горевала молча и старалась не смотреть на Сережку.
– В крестьяне запишешься? – спрашивал дядя Василий.
– В крестьяне… Зимой сапоги буду шить.
– Та-ак… Что же, дело невредное. С Богом… Ужо в гости к тебе приедем с Фомой Павлычем…
– Милости просим… Ну, прощайте, да не поминайте лихом.
Катерина Ивановна и Парасковья Ивановна плакали о нем, как о родном.
Дело было осенью, когда уже начались дожди, и дни делались короткими. По вечерам в мастерской частенько вспоминали Сережку и завидовали ему, особенно Фома Павлыч.
– Теперь страда кончилась, все с хлебом, – говорил он с каким-то ожесточением. – Свадьбы играют… Пиво свое домашнее, закуска всякая тоже своя, а водку покупают прямо ведрами. Ежеминутно… Эх, жисть!
Можно себе представить общее изумление, когда ровно через три недели, поздно вечером, в мастерскую вошел Сережка.
– Ты это откуда взялся-то? – удивлялся Фома Павлыч. – Вот так фунт.
– Где был, там ничего не осталось, – уклончиво ответил Сережка.
Вечером у дяди Василия был устроен настоящий пир. Сережка купил на собственные деньги водки, пива и разной закуски. Угощались дядя Василий и Фома Павлыч с женами, и Кириллыч.
– Эх, брат, как же это ты так, т. е. ошибку дал? – спрашивал дядя Василий. – Мы-то тебе тут завидуем, а ты вот-он.
– Скучно показалось, дядя… Точно чужая вся деревня… И все люди точно чужие. Пожил, посмотрел, и потянуло меня опять в город… Обрусел я здесь совсем, а там чужой стал… Они чужие, и я чужой. Вот сколочусь деньжонками, мать сюда с сестренкой выпишу. Будем вместе жить… Главная причина, делать мне там нечего цельную зиму. Какие в деревне сапоги, – одно званье, что сапог. Даже по ночам просыпался: так и вижу всех живыми – Фому Павлыча, дядю Василия, Кириллыча. Слава Богу, худа ни от кого не видал. Ну, так и порешил… Значит, уж такая линия вышла!.. Шурку вот все жалел…