Текст книги "Том 7. Три конца. Охонины брови"
Автор книги: Дмитрий Мамин-Сибиряк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 41 страниц)
На фабрике работа шла своим чередом. Попрежнему дымились трубы, попрежнему доменная печь выкидывала по ночам огненные снопы и тучи искр, по-прежнему на плотине в караулке сидел старый коморник Слепень и отдавал часы. Впрочем, он теперь не звонил в свой колокол на поденщину или с поденщины, а за него четыре раза в день гудел свисток паровой машины.
– Этакое хайло чертово, подумаешь! – ругался каждый раз Слепень, когда раздавался этот свисток. – Не к добру он воет.
У старика, целую жизнь просидевшего в караулке, родилась какая-то ненависть вот именно к этому свистку. Ну, чего он воет, как собака? Раз, когда Слепень сладко дремал в своей караулке, натопленной, как баня, расщелявшаяся деревянная дверь отворилась, и, нагнувшись, в нее вошел Морок. Единственный заводский вор никогда и глаз не показывал на фабрику, а тут сам пришел.
– Здравствуй, дедушка.
– Здравствуй и ты.
– Пустишь, што ли, на фабрику-то?
– А ступай… Назад пойдешь – обыщу. Уж такой у нас порядок.
– Ну, черт с тобой, обыскивай хоть сейчас. Я и сам-то у себя ничего не найду…
– Да чего тебе на фабрике-то понадобилось, Морок?
– Мне? А у меня, дедушка, важнеющее дело… Ну, так я пойду.
– Ах, ты, хрен тебе в голову, што придумал! – удивлялся Слепень, когда широкая спина Морока полезла обратно в дверь.
Морок уже наполовину вылез, как загудел свисток. Он точно завяз в двери и выругался. Эк, взвыла собака на свою голову… Плюнув, Морок влез обратно в караулку. Это рассмешило даже Слепня, который улыбнулся, кажется, первый раз в жизни: этакой большой мужик, а свистка испугался.
– Што, не любишь его? – спросил Слепень после некоторой паузы, протягивая Мороку берестяную табакерку.
– Свисток-то? А я тебе вот што скажу: лежу я это утром, а как он загудит – и шабаш. Соскочу и не могу больше спать, хоть зарежь. Жилы он из меня тянет. Так бы вот, кажется, горло ему перервал…
– Самая подлая машинка, – согласился Слепень, делая ожесточенную понюшку.
Старый Слепень походил на жука: маленький, черный, сморщенный. Он и зиму и лето ходил без шапки. В караул он попал еще молодым, потому что был немного тронутый человек и ни на какую другую работу не годился. По заводу он славился тем, что умел заговаривать кровь и зимой после бани купался в проруби. Теперь рядом с громадною фигурой Морока он походил совсем на ребенка и как-то совсем по-ребячьи смотрел на могучие плечи Морока, на его широкое лицо, большую бороду и громадные руки. А Морок сидел и что-то думал.
– Пропащее это дело, ваша фабрика, – проговорил, наконец, Морок, сплевывая на горевший в печке огонь. Слепень постоянно день и ночь палил даровые заводские дрова. – Черту вы все-то работаете…
– Сам-то ты черт деревянный!..
– Сам-то я? – повторил как эхо Морок, посмотрел любовно на Слепня и засмеялся. – Мне плевать на вас на всех… Вот какой я сам-то! Ты вот, как цепная собака, сидишь в своей караулке, а я на полной своей воле гуляю. Ничего, сыт…
– Сыт, так и убирайся, откуда пришел.
– И уйду.
Морок нахлобучил шапку и вышел. Он осторожно спустился по деревянной лестнице вниз к доменному корпусу, у которого на скамеечке сидели летухи и формовщики.
– Робя, гли, Морок! – раздались удивленные голоса. – В приказчики пришел наниматься.
– Чему обрадели, галманы! – огрызнулся Морок и зашагал дальше.
У Морока знакомых была полна фабрика: одни его били, других он сам бил. Но он не помнил ни своего, ни чужого зла и добродушно раскланивался направо и налево. Между прочим, он посидел в кричном корпусе и поговорил ни о чем с Афонькой Туляком, дальше по пути завернул к кузнецам и заглянул в новый корпус, где пыхтела паровая машина.
– Ишь какого черта нагородили! – проворчал он и побрел к пудлинговым печам.
– Морок идет!.. Морок пришел! – кричали мальчишки-поденщики, забегая вперед.
Морок посидел с пудлинговыми и тоже поговорил ни о чем, как с кузнецами. Около него собиралась везде целая толпа, ждавшая с нетерпением, какое колено Морок отколет. Недаром же он пришел на фабрику, – не таковский человек. Но Морок балагурил со всеми – и только.
– Пришел поглядеть, как вы около огня маетесь, – объяснял он, между прочим. – Дураки вы, вот што я вам скажу…
– Вот так отвесил… Ай да Морок!
– Конешно, дураки. Прежде-то одни мужики робили, ну, а потом баб повели на фабрику, а бабы ребятишек… Это как, по-вашему? Богачество небойсь принесете домой… Эх вы, галманы, право, галманы!
Показавшийся вдали Ястребок разогнал толпу одним своим появлением. Ястребок находился в хорошем настроении и поэтому подошел прямо к Мороку.
– А, это ты…
– Я, Пал Иваныч… Поглядеть пришел. Давно уж на фабрике не бывал.
Следовавший за надзирателем, как тень, дозорный Полуэхт Самоварник вперед искривил рожу, ожидая даровой потехи.
– Мороку сорок одно с кисточкой! – здоровался Самоварник. – Как живешь-можешь, родимый мой?
– Живем, пока мыши головы не отъели, да вашими молитвами, как соломенными шестами, подпираемся…
– Мы ведь с тобой теперь суседи будем: из окна в окно заживем…
– Ври, да не подавись, мотри, – огрызнулся Морок, презрительно глядя на Самоварника.
– Верно тебе говорю, родимый мой: избу насупротив тебя в Туляцком конце купил.
Ястребок даже потрепал Морока по плечу и заметил:
– Работать бы тебе у обжимочного молота с Пимкой Соболевым…
– Угорел я немножко, Пал Иваныч, на вашей-то работе… Да и спина у меня тово… плохо гнется. У меня, как у волка, прямые ребра.
Когда Ястребок отошел, Морок еще посидел с рабочими и дождался, когда все разошлись по своим делам. Он незаметно перешел из корпуса на двор и поместился на деревянной лавочке у входа, где обыкновенно отдыхали после смены рабочие. Их и теперь сидело человек пять – усталые, потные, изнуренные. Лица у всех были покрыты яркими красными пятнами, что служило лучшею вывеской тяжелой огненной работы. Некоторые дремали, опустив головы и бессильно свесив руки с напружившимися жилами, другие безучастно смотрели куда-нибудь в одну точку, как пришибленные. Им было не до Морока, и он мог свободно наблюдать, что делается в той части фабричного двора, где пестрела толпа дровосушек-поденщиц. Уставщик Корнило, конечно, был там, вызывая град шуток и задорный смех. Первыми заводчицами этого веселья являлись, как всегда, отпетая Марька и солдатка Аннушка.
– Эк их розняло! – проворчал один из рабочих, сидевших рядом с Мороком. – А пуще всех Марьку угибает.
– Новенькие есть? – спросил Морок после длинной паузы.
– Всё те же. Вон Аннушка привела третьева дни сестру, так Корнило и льнет. Любопытный, пес…
– Которую сестру-то? – равнодушно спросил Морок, сплевывая.
– Феклистой звать… Совсем молоденькая девчонка. Эвон с Форточкой стоит в красном платке…
– Какая Форточка?
– А Наташка, сестра Окулка… Раньше-то она больно крепилась, ну, а теперь с машинистом… ну, я вышла Форточка.
Морок свернул из серой бумаги «цыгарку» и закурил.
Галдевшая у печей толпа поденщиц была занята своим делом. Одни носили сырые дрова в печь и складывали их там, другие разгружали из печей уже высохшие дрова. Работа кипела, и слышался только треск летевших дождем поленьев. Солдатка Аннушка работала вместе с сестрой Феклистой и Наташкой. Эта Феклиста была еще худенькая, несложившаяся девушка с бойкими глазами. Она за несколько дней работы исцарапала себе все руки и едва двигалась: ломило спину и тело. Сырые дрова были такие тяжелые, точно камни.
– Чего стала? – кричала на нее Аннушка, когда нужно было поднимать носилки с дровами.
– Поясница отнялась… – шепотом ответила Феклиста.
– У, неженка! – ругалась Аннушка. – Есть хлеб, так умеешь, а работать, так и поясница отнялась. Далась я вам одна каторжная!..
– Ну, понесем, – предлагала Наташка, привычным жестом, легко и свободно поднимая носилки. – Погоди, привыкнет и Феклиста.
Аннушка сегодня злилась на всех, точно предчувствуя ожидавшую ее неприятность. Наташка старалась ее задобрить маленькими услугами, но Аннушка не хотела ничего замечать. Подвернувшийся под руку Корнило получил от нее такой град ругательств, что юркнул в первую печь, как напрокудивший кот.
– Ужо вот старухе-то твоей скажу! – кричала ему вслед Аннушка. – Седой волос прошиб, а он за девками увязался… Свои дочери невесты.
День сегодня тянулся без конца, и Кузьмич точно забыл свой свисток. Аннушка уже несколько раз приставала к Наташке, чтобы та сбегала в паровой корпус и попросила Кузьмича отдать свисток.
– Ступай сама, – огрызалась Наташка.
– Мне туда не дорога, – ядовито ответила Аннушка, – а тебе по пути.
Наконец, загудел и свисток. Поденщицы побросали работу и веселою гурьбой пошли к выходу. Уставшая и рассерженная Аннушка плелась в числе последних, а на лестнице, по которой поднимались к Слепню, и совсем отстала. На обязанности Слепня было делать осмотр поденщиц, и это всегда вызывало громкий хохот, визг и разные шутки по адресу караульщика. Железо воровали с фабрики, как это было всем известно, но виновных не находилось. Слепень по очереди ощупывал каждую поденщицу и отпускал. Молодые рабочие всегда поджидали на верхней площадке этой церемонии и громко хохотали над Слепнем. Теперь было, как всегда. Когда поднялась Аннушка, толпа поденщиц уже была обыскана и, разделившись на две партии, с говором расходилась на плотине, – кержанки шли в свой Кержацкий конец, а мочегане в Туляцкий и Хохлацкий. Слепень, проживший всю свою жизнь неженатым, чувствовал себя вечерам после осмотра поденщиц очень скверно и поэтому обругал запоздавшую Аннушку.
– Проходи, чертова кукла: без тебя тошно! – ворчал он, хлопая дверью сторожки.
Аннушка так устала, что не могла даже ответить Слепню приличным образом, и молча поплелась по плотине. Было еще светло настолько, что не смешаешь собаку с человеком. Свежие осенние сумерки заставляли ее вздрагивать и прятать руки в кофту. Когда Аннушка поровнялась с «бучилом», ей попался навстречу какой-то мужик и молча схватил ее прямо за горло. Она хотела крикнуть, но только замахала руками, как упавшая спросонья курица.
– Што, небойсь не узнала… а? – шипел над нею чей-то голос. – Сейчас задушу… Дохнуть не дам!..
Это был Морок, которого Аннушка в первое мгновение не узнала. Он затащил ее к сараю у плотинных запоров и, прижав к стене, больно ударил по лицу кулаком.
– Это тебе в задаток, а потом я тебя разорву, как дохлую кошку.
У Аннушки искры посыпались из глаз, но она не смела шевельнуться и только дрожала всем телом.
– Ежели еще раз поведешь Феклисту на фабрику, – говорил Морок, – так я тебя за ноги прямо в бучило спущу…
Опять удар по лицу, и Морок исчез в сумерках, как страшное привидение. Аннушка очувствовалась только через полчаса, присела на землю и горько заплакала, – кровь у ней бежала носом, левый глаз начал пухнуть. Ее убивала мысль, как она завтра покажется на фабрику. Били ее часто и больно, как и всех других пропащих бабенок, но зачем же увечить человека?.. И с чего Морок к ней привязался? Ни с того ни с сего за Феклисту вздумал заступаться… Все били Аннушку, но били ее за ее бабью слабость, а тут начали бить за других. В груди Аннушки кипела теперь смертельная ненависть именно к этой сестре Феклисте.
XIIПрошла пасха, которую туляки справляли с особенным благоговением, как евреи, готовившиеся к бегству из Египта. Все, что можно продать, было продано, а остальное уложено в возы. Ждали только, когда просохнет немного дорога, чтобы двинуться в путь. Больше не было ни шуму, ни споров, и кабак Рачителихи пустовал. Оставшиеся в заводе как-то притихли и точно стыдились собственной нерешительности. Что же, если в орде устроятся, так выехать можно и потом… Это хорошее настроение нарушено было только в последнюю минуту изменой Деяна Поперешного, который «сдыгал», сказавшись больным. Тит Горбатый не поверил этому и сам пошел проведать больного. Деян лежал на печи под шубой и жаловался неестественно слабым голосом:
– Весь не могу, Тит… С глазу, должно полагать, попритчилось. И покос Никитичу продал, бабы собрались, а я вот и разнемогся.
– Ах ты, грех какой, этово-тово! – виновато бормотал Тит, сконфуженный бесстыжим враньем Деяна. – Ведь вот прикинется же боль к человеку… Ну, этово-тово, ты потом, видно, приедешь, Деян.
– Беспременно приеду, только сущую бы малость полегчало, – врал Деян из-под шубы. – И то хочу баушку Акулину позвать брюхо править… Покос продал, бабы собрались, хозяйство все нарушил, – беспременно приеду.
Это вероломство Деяна огорчило старого Тита до глубины души; больше всех Деян шумел, первый продал покос, а как пришло уезжать – и сдыгал. Даже обругать его по-настоящему было нельзя, чтобы напрасно не мутить других.
– Этакая поперешная душа, этово-тово! – ругался Тит про себя.
Бабы-мочеганки ревмя-ревели еще за неделю до отъезда, а тут поднялся настоящий ад, – ревели и те, которые уезжали, и те, которые оставались. Тит поучил свою младшую сноху Агафью черемуховою палкой для острастки другим бабам. С вечера приготовленные в дорогу телеги были выкачены на улицу, а из поднятых кверху оглобель вырос целый лес. Едва ли кто спал в эту последнюю ночь. Ранним утром бабы успели сбегать на могильник, чтобы проститься с похороненными родственниками, и успели еще раз нареветься своими бабьими дешевыми слезами. Тит Горбатый накануне сходил к о. Сергею и попросил отслужить напутственный молебен.
– Доброе дело, – согласился о. Сергей. – Дай бог счастливо устроиться на новом месте.
В восемь часов на церкви зазвонил большой колокол, и оба мочеганских конца сошлись опять на площади, где объявляли волю. Для такого торжественного случая были подняты иконы, которые из церкви выносили благочестивые старушки тулянки. Учитель Агап, дьячок Евгеньич и фельдшер Хитров пели хором. Пришел на молебен и Петр Елисеич с Нюрочкой. Все молились с торжественным усердием, и опять текли слезы умиления. О. Сергей сказал отъезжавшим свое пастырское напутственное слово и осенил крестом всю «ниву господню». Закончился молебен громкими рыданиями. Особенно плакали старухи, когда стали прощаться с добрым священником, входившим в их старушечью жизнь; он давал советы и помогал нести до конца тяжелое бремя жизни. Для всякого у о. Сергея находилось доброе, ласковое слово, и старухи молились на него.
– С богом, старушки, – повторял о. Сергей, со слезами на глазах благословляя ползавших у его ног тулянок.
– Батюшка, родной ты наш, думали мы, что ты и кости наши похоронишь, – голосили старухи. – Ох, тяжко, батюшка… Молодые-то жить едут в орду, а мы помирать. Не для себя едем.
Прослезился и Петр Елисеич, когда с ним стали прощаться мужики и бабы. Никого он не обидел напрасно, – после старого Палача при нем рабочие «свет увидели». То, что Петр Елисеич не ставил себе в заслугу, выплыло теперь наружу в такой трогательной форме. Старый Тит Горбатый даже повалился приказчику в ноги.
– Не оставь ты, Петр Елисеич, Макарку-то дурака… – просил Тит, вытирая непрошенную слезу кулаком. – Сам вижу, что дурак… Умного-то жаль, Петр Елисеич, а дурака, этово-тово, вдвое.
Какие-то неизвестные женщины целовали теперь Нюрочку, которая тоже плакала, поддаваясь общему настроению.
Отец Сергей проводил толпу в Туляцкий конец, дождался, когда запрягут лошадей, и в последний раз благословил двинувшийся обоз. Пришли проводить многие из Кержацкого конца, особенно бабы. Тит Горбатый выехал на смоленой новой телеге в голове всего обоза. С ним рядом сидел Макар, вызвавшийся проводить до Мурмоса. Старик сидел на возу без шапки и кланялся на все четыре стороны бежавшему за обозом народу. День был ясный и солнечный. Березы еще не успели распуститься, но первая весенняя травка уже высыпала по обогретым местам. В воздухе пахло горьким ароматом набухавших почек. По дороге в Мурмос обоз вытянулся на целую версту.
– Ты, Макар, смотри, этово-тово… – повторял Тит, оглядываясь постоянно назад. – Один остаешься… Сам большой, сам маленький. Когда Артем выйдет из солдат, так уж не ссорьтесь… Отрезанный он ломоть, а тоже своя кровь, не выкинешь из роду-племени. Не обижай… Вот и Агап тоже… Водкой он зашибает. Тоже вот Татьяна, этово-тово…
Из Туляцкого конца дорога поднималась в гору. Когда обоз поднялся, то все возы остановились, чтобы в последний раз поглядеть на остававшееся в яме «жило». Здесь провожавшие простились. Поднялся опять рев и причитания. Бабы ревели до изнеможения, а глядя на них, голосили и ребятишки. Тит Горбатый надел свою шляпу и двинулся: дальние проводы – лишние слезы. За ним хвостом двинулись остальные телеги.
– Тятя, смотри-ка, – нерешительно проговорил Макар, указывая вперед.
Как Тит глянул, так и остолбенел: впереди обоза без шапки шагал Терешка-дурачок, размахивая левою рукой. У Тита екнуло даже сердце.
– Ох, плохой знак, что Терешка провожает, как покойников. Еще увидят, пожалуй, с других возов.
Но Макар соскочил с телеги, догнал бегом Терешку и остановил.
– А, Иваныч… – бормотал Терешка, глядя на него своими пустыми глазами. – Сорок восемь серебром Иванычей…
– Куда ты, Терешка? Ступай-ка домой подобру-поздорову.
– Ступай сам домой.
Пришлось Макару задержать Терешку силой, причем сумасшедший полез драться. Возы было остановились, но Тит махнул шапкой, чтобы не зевали. Макар держал ругавшегося Терешку за руки и, пропустив возы, под руку повел его обратно в завод. Терешка упирался, плевал на Макара и все порывался убежать за обозом.
– Водку пойдем пить к Рачителихе, – уговаривал его Макар.
– Обманешь, Иваныч.
Так и пришлось Макару воротиться. Дома он заседлал лошадь и верхом уже поехал догонять ушедший вперед обоз. По дороге он нагнал ехавшего верхом старого Коваля, который гнал тоже за обозом без шапки и без седла, болтая длинными ногами.
– Куда торопишься, Дорох? – крикнул ему Макар.
– А до свата… – ответил сконфуженно Коваль. – Треба побалакать.
– Нашел время!
Коваль ничего не ответил, а только сильнее погнал лошадь. Они догнали обоз версты за три, когда он остановился у моста через Култым. Здесь шли повертки на покосы.
– Сват, а сват! – кричал Коваль, подъезжая к возу Тита Горбатого.
– Чего тебе, сват? – отвечал Тит.
– Едва я тебя догнал, ажно упарився.
Тит молчал, глядя вперед.
– А як же мы будем с тобой, сват? – спросил Коваль после некоторой паузы. – Посватались, да и рассватались.
– Уж, видно, так, Дорох… Не судил, видно, бог, этово-тово…
Старый Коваль с удивлением посмотрел на приятеля, покрутил головой и проговорил:
– Куда же я с Федоркой денусь, коли вона просватана? Почиплялась же лихо, тая ваша орда.
Долго стоял Коваль на мосту, провожая глазами уходивший обоз. Ему было обидно, что сват Тит уехал и ни разу не обернулся назад. Вот тебе и сват!.. Но Титу было не до вероломного свата, – старик не мог отвязаться от мысли о дураке Терешке, который все дело испортил. И откуда он взялся, подумаешь: точно из земли вырос… Идет впереди обоза без шапки, как ходил перед покойниками. В душе Тита этот пустой случай вызвал первую тень сомнения: уж ладно ли они выехали?
Часть четвертая
IОсенью, когда земля уже звенела под колесами, Петр Елисеич был вызван в Мурмос для личных объяснений по поводу того проекта, который был составлен им еще зимой. Раньше он ездил в Мурмос один, а теперь взял с собой Нюрочку, потому что там жили Груздевы и она могла погостить у них. Дальше Самосадки Нюрочка не бывала, и можно представить себе ее радость, когда отец объявил ей о предстоявшей поездке. О Мурмосе у ней сложилось какое-то фантастическое представление, как о своего рода чуде: это большой-большой город, с каменными домами, громадною фабрикой, блестящими магазинами и вообще редкостями. По крайней мере так уверяли Домнушка и Катря, хотя они и не бывали там.
Перед отъездом Нюрочка не спала почти всю ночь и оделась по-дорожному ровно в шесть часов утра, когда кругом было еще темно. Девочку возмущало, что отец вернулся с фабрики к семи часам, как обыкновенно, не торопясь напился чаю и только потом велел закладывать лошадей. Нюрочка все время ходила в своей беличьей шубке и ни за что не хотела раздеться. Она рассердилась на отца, который ровно на зло ей медлил. Даже стенные часы, и те точно остановились, а Нюрочка бегала смотреть на них ровно через пять минут. Нет, они, кажется, никогда не выедут и она никогда не увидит Мурмоса с его чудесами. До десяти часов прошла целая вечность, и Нюрочка уселась в экипаж совсем истомленная, с недовольным личиком. Она даже надулась и не говорила с отцом. Большая летняя повозка, в которой они в прошлом году ездили в Самосадку, весело покатилась по широкой мурмосской дороге. Дурное настроение Нюрочки прошло сейчас же, и она с любопытством смотрела по сторонам дороги, где мелькал лес и покосы. Лесу здесь было меньше, чем по дороге в Самосадку, да и тот скоро совсем кончился, когда дорога вышла на берег большого озера Черчеж.
– Папа, это море?
– Озеро Черчеж… А за ним Рябиновые горы. Вон синеют.
Осенью озеро ничего красивого не представляло. Почерневшая холодная вода била пенившеюся волной в песчаный берег с жалобным стоном, дул сильный ветер; низкие серые облака сползали непрерывною грядой с Рябиновых гор. По берегу ходили белые чайки. Когда экипаж подъезжал ближе, они поднимались с жалобным криком и уносились кверху. Вдали от берега сторожились утки целыми стаями. В осенний перелет озеро Черчеж было любимым становищем для уток и гусей, – они здесь отдыхали, кормились и летели дальше.
– Нюрочка, посмотри, вон гуси летят! – указывал Петр Елисеич на небо. – Целый косяк летит.
Нюрочка долго всматривалась, прежде чем увидела колебавшуюся линию черных точек. «Неужели гуси такие маленькие? Куда они летят? А далеко юг, папа?.. Должно быть, им очень холодно». Нюрочка сама начала зябнуть и поэтому с особенным участием отнеслась к летевшим гусям. И дорога и озеро ей не понравились, совсем не то, что ехать в Самосадку, и она никак не могла поверить, что летом здесь очень красиво. Один противный ветер чего стоит… Дорога от озера повернула в сосновый лес, а потом опять вышла на то же озеро, которому, казалось, не было конца.
– Вон там, в самом дальнем конце озера, видишь, белеет церковь? – объяснял Петр Елисеич. – Прямо через озеро будет верст десять, а объездом больше пятнадцати.
– Зачем она стоит на воде, папа?
– Это только так кажется. Церковь далеко от воды, на горе.
Около озера ехали по крайней мере часа полтора, и Нюрочка была рада, когда оно осталось назади и дорога пошла прекрасным сосновым лесом. Высокие сосны стояли дерево к дереву, как желтые свечи. Здесь начали попадаться транспорты с железом, которое везли на продажу «в город». Возчики сворачивали с дороги и снимали шапки. Этот сосновый лес тоже надоел Нюрочке, – ему не было конца, как озеру. Она даже удивилась, когда прямо из-за леса показалась та самая белая церковь, которую они давеча видели через озеро Бор подходил к самому заводу зеленою стеной.
Когда показались первые домики, Нюрочка превратилась вся в одно внимание. Экипаж покатился очень быстро по широкой улице прямо к церкви. За церковью открывалась большая площадь с двумя рядами деревянных лавчонок посредине. Одною стороною площадь подходила к закопченной кирпичной стене фабрики, а с другой ее окружили каменные дома с зелеными крышами. К одному из таких домов экипаж и повернул, а потом с грохотом въехал на мощеный широкий двор. На звон дорожного колокольчика выскочил Илюшка Рачитель.
– Пожалуйте, Петр Елисеич! – приглашал он, помогая вылезать из экипажа. – Самойло Евтихыч сейчас будут… На стол накрыто.
Илюшка держался совсем на городскую руку, как следует быть купеческому молодцу. Плисовые шаровары, сапоги бутылками, «спинджак», красный шарф на шее, – при всей молодцовской форме.
– Ну что, привык, Илья? – спрашивал Петр Елисеич, поднимаясь по лестнице во второй этаж.
– Ничего, слава богу, Петр Елисеич… Ежели с умом, так везде жить можно.
Анфиса Егоровна встретила гостей в передней и горячо поцеловала Нюрочку. Она сейчас же повела гостей показывать новый дом, купленный по случаю за бесценок. У Нюрочки просто глаза разбежались от окружавшего ее великолепия. Особенно удивили ее расписанные трафаретом потолки. В зале потолок изображал все небо: по синему полю были насажены звезды из сусального золота, а в средине золотой треугольник с лучами. Раньше в этом треугольнике местным художником было нарисовано «всевидящее око», но Груздев велел его замазать, потому что неловко было заколачивать в такое око гвоздь для висячей лампы Венская мебель, ковры, занавески на окнах, драпировки на дверях, цветы – все это казалось Нюрочке чем-то волшебным, точно она перенеслась в сказочный замок.
– Отлично, отлично! – как-то равнодушно хвалил Петр Елисеич, переходя из комнаты в комнату. – А мне на Самосадке больше нравится.
– Нельзя, Петр Елисеич, – с какою-то грустью в голосе объясняла Анфиса Егоровна. – На людях живем… Не доводится быть хуже других. Я-то, пожалуй, и скучаю о Самосадке…
Груздев скоро пришел, и сейчас же все сели обедать. Нюрочка была рада, что Васи не было и она могла делать все, как сама хотела. За обедом шел деловой разговор Петр Елисеич только поморщился, когда узнал, что вместе с ним вызван на совещание и Палач. После обеда он отправился сейчас же в господский дом, до которого было рукой подать. Лука Назарыч обедал поздно, и теперь было удобнее всего его видеть.
Господский дом стоял рядом с фабрикой. Он резко выделялся из среды других построек своею величиной. Это было трехэтажное здание с колоннами, балконами и террасой. Широкий двор, отделявший его от улицы, придавал ему вид какого-то дворца. По сторонам двумя крыльями расходились хозяйственные постройки: кухня, людская, кучерская и т. д. Петр Елисеич прошел пешком, так что в парадной передней не встретил никого, – швейцар Аристашка выскакивал обыкновенно на стук экипажа, а теперь спал в швейцарской, как зарезанный. Широкая мраморная лестница вела во второй этаж. Встретив по дороге горничную, Петр Елисеич попросил ее доложить о себе, а сам остался в громадной зале в два света, украшенной фамильными портретами Устюжаниновых. Это была настоящая картинная галерея, где работы лучших иностранных мастеров перемешались с работами русских художников, как Венецианов и Брюллов. По этим портретам антрополог мог проследить последовательное вырождение когда-то крепкой мужицкой семьи. От могучих основателей фамильных богатств шел целый ряд изнеженных потомков.
– Пожалуйте… – пригласила горничная, неслышно входя в залу. – Лука Назарыч у себя в кабинете.
Из залы нужно было пройти небольшую приемную, где обыкновенно дожидались просители, и потом уже следовал кабинет. Отворив тяжелую дубовую дверь, Петр Елисеич был неприятно удивлен: Лука Назарыч сидел в кресле у своего письменного стола, а напротив него Палач. Поздоровавшись кивком головы и не подавая руки, старик взглядом указал на стул. Такой прием расхолодил Петра Елисеича сразу, и он почуял что-то недоброе.
– Читал, проверял и нашел… – говорил Лука Назарыч, отыскивая в кипе бумаг проект Мухина. – Да, я нашел, что… куда он завалился, твой проект?
Палач сделал такое движение, точно намерен был для удовольствия Луки Назарыча вспорхнуть, но сразу успокоился, когда рукопись отыскалась. Взвесив на руке объемистую тетрадь, старик заговорил, обращаясь уже к Палачу:
– Сущая беда эти умники… Всех нас в порошок истер Петр-то Елисеич, а того не догадался, что я же буду проект-то его читать. Умен, да не догадлив… Как он нас всех тут разнес: прямо из дураков в дураки поставил.
– Вы ошибаетесь, Лука Назарыч, – горячо вступился Мухин. – Я никого не обвинял, а только указывал на желательные перемены… Если уж дело пошло на то, чтобы обвинять, то виновато было одно крепостное право.
– Постой, голубчик, твоя речь еще впереди… Крепостного права не стало, а люди-то ведь все те же.
Петр Елисеич напряг последние силы, чтобы сдержаться и не выйти из себя. Он знал, что теперь все кончено. Оставалось только одно: умереть с честью. После резкого вступления Лука Назарыч тоже заметно смирился.
– Мы люди необразованные, – говорил он упавшим голосом, – учились на медные гроши… С нас и взыскивать нечего. Пусть другие лучше сделают… Это ведь на бумаге легко разводы разводить. Да…
– Я считаю долгом объясниться с вами откровенно, Лука Назарыч, – ответил Мухин. – До сих пор мне приходилось молчать или исполнять чужие приказания… Я не маленький и хорошо понимаю, что говорю с вами в последний раз, поэтому и скажу все, что лежит на душе.
Лука Назарыч молчал и только похлопывал одною рукой по ручке кресла. Изредка он взглядывал на Палача и плотно сжимал губы. Охваченный волнением, Петр Елисеич ходил около стола и порывисто договаривал то, чего не успел высказать в своей докладной записке. Да, заводское дело должно быстро пасть, если не принять быстрых и решительных мер. Даровой крепостной труд необходимо заменить дешевым машинным – это прежде всего. Затем сейчас же необходимо вводить новые производства и усовершенствования, пользуясь готовым уже опытом европейских заводов. Наконец, исходная точка всего – солидарность интересов заводовладельцев и рабочего населения. Если будет хорошо, то хорошо обеим сторонам, как и наоборот. Живая рабочая сила, подготовленная крепостным правом, сама по себе составляет для заводов богатство, которым остается только воспользоваться. Привыкшему к заводской работе населению деваться некуда, и если бы наделить его землей, то это послужило бы верным обеспечением.
– Так, так… – говорил Лука Назарыч, покачивая головой. – Вот и твой брат Мосей то же самое говорит. Может, вы с ним действуете заодно… А мочеган кто расстраивал на Ключевском?
– Вероятно, тоже я? – ответил вопросом Мухин. – А что касается брата, Лука Назарыч, то по меньшей мере я считаю странным возлагать ответственность за его поступки на меня… Каждый отвечает только за себя.
– Хорошо, хорошо… Мы это еще увидим. А что за себя каждый – это ты верно сказал. Вот у Никона Авдеича (старик ткнул на Палача) ни одной души не ушло, а ты ползавода распустил.
– Да ведь нельзя и сравнивать Пеньковку с мочеганскими концами! – взмолился Мухин. – Пеньковка – это разный заводский сброд, который даже своего угла не имеет, а туляки – исконные пахари… Если я чего боюсь, то разве того, что молодежь не выдержит тяжелой крестьянской работы и переселенцы вернутся назад. Другими словами, получится целый разряд вконец разоренных рабочих.
– Ничего, это нам на руку, – иронизировал Лука Назарыч. – С богатыми не умели справиться, так, может, управимся как-нибудь с разоренными… Кто их гнал с завода?
– Это стихийная сила, Лука Назарыч…
– По-нашему: дурь! Да…