355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Володихин » Смертная чаша » Текст книги (страница 9)
Смертная чаша
  • Текст добавлен: 7 октября 2020, 21:30

Текст книги "Смертная чаша"


Автор книги: Дмитрий Володихин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Глава 14. Богатыри

Вся Москва пела над мертвецами: «Во блаженном успении ве-е-ечный поко-о-ой!»

Шел по Орбатской улице Гневаш Заяц, зрел пожарное разорение, и сердце его зябло.

Над всею над землею градской дух беды витает. Тела еще не повсюду убраны, домов нет, дворового строения всякого тоже нет – инде угли, инде пепел един, если же стена-другая остались, то малиновыми огоньками тебе подмигивают и еще, может, всполыхнут. Мостовая деревянная, и то повыгорела аж по самую земельку. Одне печищи пальцы свои кирпишные к небу возносят, золою, яко серым снегом, припорошены. Печищи, печищи да печищи, целое поле печищ слева, такожде и слева поле печищ… Церкви бревенчатые с землёю сровнялись. Церкви же каменные стоят пусты, без пения, стены копотью испятнаны, колоколы с колоколен попадали… вон один лежит растреснутый, а вон другой – подрасплавился, ныне кривьмя крив.

И уже отчаялся Гневаш Заяц: где там уцелеть дому товарища его, отчаянного бойца Третьяка?! Нету, чай, никоторого дома, угли да головешки.

Ан нет, вышло иначе.

Ровно до забора, коим Третьяков дом огорожен был, огонь-то и дожрался, а тут остановил. Сбоку всё повыгорело, да и напротив, через улицу, повыгорело тож, и с другого боку – гарь, а тут стоит хоромина одинешенька, пламенем не тронута, разве малость подкопчена.

Яко последний зуб у старика в челюсти, когда прочие выпали…

И лишь вдали темное скопище из четырех или пяти хоромин, Божьим Промыслом уцелевших от пожара.

Небогат дом: не то палаты дворянские, не то изба зажиточного христьянина сельского, токмо что вся тесовой резьбою изукрашена: наличнички, да конёчек наверьху, да приступки крытые. Да клеть во дворе, да мыленка, да колодезь. А колодезь иметь посреди города – большое дело!

Хозяин встретил его в сенях приветливо, обнял, улыбнулся.

– Как раз трапезничать собирались… Эй, Марфута, – крикнул он жене, спустившейся в погреб, – не токмо бражки, ино и медку давай, товарищ мой пригостился. Мы на двор покуда выйдем, а ты спроворь нам… всего!

Топ-топ-топ! – услышал Гневаш Заяц с приступочек, ведущих в погреб. «Скрип-скрип-скрип! – затворила хозяйка какую-нито дверку. Да-да-да!» – донесся снизу негромкий ее ответ мужу.

Третьяк поднес ему бражки:

– Прими-ка для задору. И я с тобой приму.

Вышли они на задний двор, к огороду да птичнику.

– Ты первым бей, – сказал Тетерин.

– Отчего ж я?

– Ты гость, тебе почёт. Кто гостю приязни не явит, тот, стало быть, ведомо лихой человек, тому нет ни доверья, ни уваженья.

Гневаш Заяц ударил его посередь груди. Третьяк даже не покачнулся.

– Не дело. В треть силы бьешь. Я тебе хто? Дитя малое?

– Зла на тебя нет…

– Для хорошей драки злоба-то и не нужна. Драка сама по себе хороша, – молвил Третьяк и двинул гостя тяжко.

Гневаш Заяц шатнулся. И уже раззадориваясь, ответил, как надо.

– Вот это дело! – довольно воскликнул Тетерин, отлетевший на три шага.

Сей же час опробовал он товарища своего дорогого в солнышко. А тот ему скулу огладил…

И тако баловались кулачным боем со строгой очередностию, испытав друг другу всякие места. Раза по три Тетерин наземь падал, и Гневаш Заяц такожде с ног валился; павшего, по старинному обычаю, второй поединщик не добивал, но руку давал, подняться помогая, ждал, покуда противник в чувство придет да честно удар его телесами своими принимал.

Гневаш Заяц хозяину губу расквасил, да ухо левое вспухло у Тетерина. Третьяк же тако с ним силою поделился в самое око, что заплыло око.

Тут хозяин пред новым ударом своим руку удержал. Что за бой, когда у одного преимущество – другой вместо двух глаз токмо одним глядит? С одним-то глазом ошибиться недолго.

– Ну, хватит. Потешились довольно. Признаешь, что бились вничейную?

– Да, ровно бой шел, – согласился Гневаш Заяц.

– До тебя не знал я себе ровни на Москве. Народ туто мелок. Обычное дело, с единого удара поединщиков сбивал, редко кого – с трех. Мы же мало тридцатью не обменялися, а оба стоим. Вот дело!

Обнял Тетерин гостя и расцеловал его троекратно, яко на светлый день Воскресенья Христова.

– Хочу тебя не токмо другом, но и братом назвать. Согласишься ле? Иль, может, встречу станешь говорить?

Гневаш Заяц помялся.

– За честь благодарствую. Но как же ты меня братом назовешь, когды я из земских, а ты из опричных? Я – кабалою похолоплен, хоть и не в пашенные мужики, а в воинники, но всё же в простом звании живу, а ты – служилый человек по отечеству, сын боярский?

– Да много ли в том лиха? Скажу тебе без утайки, сын боярский я таковой, что сам, бывало, за плугом ходил. По рождению мы, Тетерины, вязьмятины, а под Вязьмою что ни земля, то всё неудобь, хлеб худо родит, да мор прошел, да заморозки не в своё время ударили, да на службу что ни год поднимали нас… Словом, три двора крестьянских за мною оставалось, голь я стал, а не сын боярский. В голодный год, вон, жена в поле какие-то коренья з земли дёргала да на муку пестом толкла, иначе б померли. «Сладкие бубури», – бает. А что за бубури, ляд их ведает… Я на Москву к родне подался: пристройте хоть куда, сил нет! Простым приказным ярыгою пристроили, и то житьишко получшело. Имел бы пушную казну, так поклонился бы кому следует, сказал бы: «Бью челом двумя сороками соболей, возьми моё приказное звание, дай мне в сотниках на воинской службишке быть!» Но я ко прибыткам не зорок… да и ладно! Там что ни прибыток, то всё сором. Не пристало к моим рукам изрядно меховой рухляди… Оставался у меня от отца пес охотничий, скотина умная. Поклонюсь кому надо псом, авось сделают хоть… полусотником. На боях мне покойнее, чем с приказными душами кислятиной дышать. А из опричных я… Ну да. Так мы с тобой хорониться будем, потихонечку дружбу водить. Всему свой срок, глядишь, и опричнина пообмякнет. Ты-то како в кабалу попал?

– Мы из стрельцов, – понурившись, заговорил гость. – У нас просто вышло. Отец мой до зерни охотник. Играл, играл, продулся как-нито хитрецам кабацким, да столь много, что до креста разделся, а долгу и края не видно. Вот я за отцовы долги-то кабалу и надел.

– До последнего срока?

– Нет, могу еще выйти.

– А ежели скинешь, куды подашься? За господина своего заложишься?

– Ищу на службу по прибору поверстаться.

– Помогу тебе, приходи, не обеспамятуй. Смотри! Есть у меня добрые знакомцы, хочешь, в стрельцы тебя вернут, а хочешь, в казаки поверстают…

– Благодарствую!

Хотел было Гневаш Заяц поклониться за таковую доброту, но от сего Тетерин его удержал.

– К чему? Меж братьями поклонов нет….

Покуда бойцы мерялись силою, хозяйка, уставив стол яствами, исчезла в глубине дома. Словно и нет ее: один топоток, словечки, издаля долетающие, да дверные скрипы…

«Чинна: на людях зря себя не кажет, – отметил про себя Гневаш Заяц, – а стол нарядила красно́!»

Он перекрестился на образа в красном углу, отдал им поклон да и сел на лавку. Перед ним стоял разрезанный на части пирог с зайчатиной, сковородка с теплой чирлой-глазуньей, тарель немецкая с кусками соленой любовины, редечка с маслицем, огурчики соленые пупырчатые да карасики тельные. Во глиняной махотке стоял квас, испускавший ледяной дух погреба, рядом – ковш бражки да по ковшу трех разных медов.

– Хлеб-соль, гостюшка!

– Благодаренье Богу, – ответствовал Гневаш Заяц, пожирая глазами этакое обилие.

Два дня всего минуло после пожарного разорения, а уже, видишь ты, навезли в Москву харчей торговые люди…

– Огурчики ростовские, пряные, у жены тако хороши, ангел бы не погребовал, – хвастался Третьяк Тетерин. – А медки – ну прямо Божье раденье: вот, к тебе поближе, черемисский, простой, но духовитый, вон красный медок смородинный, а тут у меня под носом – белый, с мушкатом. Попробуй, яко в раю, на перине небесной, окажесся, обратно на землю не запросисся.

Они сотворили молитовку и попробовали того и сего. Хозяин нахваливал супругу, даром Господним ее называя:

– Истинное чудо моя жена! Нравом тиха, яко трава луговая, покладиста и к домовым делам прилежна. Еще… – Тетерин замялся, – еще… не ведаю, как сказать… хорошая. Да, хорошая она. Лад у нас с ней. Ты отчего ж бобылюешь? Или есть кто?

Гневаш Заяц поморщился:

– Теперя не ко времени. Как только кабалу сниму, так приищу себе… и хозяйствишко заведу… – Он окинул тетеринское жилище сожалительным взглядом щепки, несомой по реке мимо знатного посада. Вон, мол, у людей как, мне бы того ж, да пока не гож.

– За дом твой давай, Третьячище!

– А давай, друг мой и брат!

А потом у них пошло за то, чтоб кабала зайцевская живее с него снялась, а потом вспомнили, что по порядку и обычаю надо б за великого государя, и за великого государя тоже пошло хорошо.

– Марфа! – вскричал вдруг хозяин дома. – Подай-ка нам чарочки для нарочитых гостей с медком крепким, что с гвоздникою, да с коричкою, да с этим… с кишнецом? с кишнецом… каковой у тебя ко праздничным ко случаям заготовлен.

Из-за двери послышался легкий шум.

– Марфа! Вот еще что: обрядись во платье кобедничное, что я тебе на Рожество подарил.

– Ой… – пришло откуда-нито из нутра дома.

Хозяйка вышла к гостю в синей суконной понёве, шитой серебром «в ягодку», и белой шелковой верхнице с долгими рукавами, собранными в складки.

Волосы цвета молодой соломы укрывал мягкий повойник с травными узорами, туго примотанный к голове белым убрусом. Лишь одна шалая прядка выбивалась.

Цветом кожи Марфа Тетерина была точь-в-точь мякоть пшеничного хлеба: желтее молока, белее масла. Пахла вешней травой молодою. Высокая, мужу своему росточком едва ли не ровня, она передвигалась чуть сутулясь, но с таковой плавностию, яко ходят облаки по небу. Брови светлы, светлее листа осеннего. Щеки и шея усыпаны веснушками. Дородна, лунолика и сероока.

Скромность и душевный покой делали Марфу Тетерину нестерпимо притягательной.

Гневаш Заяц принял из ее рук серебряную чарочку и глотнул, не чуя вкуса. Вот кто лебедь белая! Не жена – диво и мечтанье, всем прочим супругам живой образец…

Едва взгляд отвел.

– А? Хороша?

– Кто? Что? – не понял Гневаш Заяц.

– Да коричная затея же! С этим… с кишнецом.

– А… Ну… да… С тонкостью соделано.

– Какова у меня жена! Эвона! Ко всему – еще и по медам да травам мастерица. Вот что я тебе скажу: ничего мне для друга не жалко! А поцалуй ее! Легонечко.

– Статочное ли дело… да можно ль… – растерялся гость.

– Коли я говорю, значит, можно! Токмо руками не приобнимай её ничуть. Разожжётеся!

Жена опустила очи долу и сказала, не глядя на супруга:

– Не токмо объятие напрасной пылкостию полнит…

Третьяк построжел:

– Ты как будто перечишь мне? Давай же! От удумала…

– Ванюша, смотники повсюду разнесут… Студно мне.

Третьяк сдвинул брови.

Вздохнув тяжко, Марфа Тетерина подошла ко Гневашу Зайцу, закрыла глаза, сложила губы куриной гузкой и потянулась к мужнину товарищу. Тот осторожно прикоснулся устами ко устам.

Оба смутились, покраснели и отвернулись друг от друга.

– А теперя ко мне иди! – велел Третьяк.

И жена, даром что рослая и не тощенькая, сей же миг у супруга щекою на груди оказалась, словно бы маленькая пичуга крылышками взмахнула да и перелетела с ветки на ветку. Он уж ее обнял так обнял, да еще на руки воздел, подбросил раз в воздух, другой, третий, легко улавливая в зыбку могучих рук. Носом об нос ее потерся и отпустил:

– Теперь ступай. Мы тут поговорим еще.

Мигом исчезла Третьякова супруга, яко бесплотное видение, токмо дверь за нею – хлоп!

– Давай-ка, брат, еще по чарочке… Что у нас тут еще на столе осталось?

На столе оставались бражка и мед крепкий из черемисского разнотравья. Удальцом пошла одна чарочка, молодцом – вторая, ленивцем – третья. Третьяк научил гостя старинной песне про то, како князь Димитрей Иванович за Дон ходил, а тот попробовал научить хозяина стрелецкой новой песне про то, како три сына седого стрелецкого головы жен себе искали, но тот худо слова запоминал, а что и взял в голову, то всё перевирал. Потом вместе спели грустную песню о том, како черный ворон над костьми казачьими летал.

Вдруг сказал Тетерин:

– Всем супруга моя взяла, всем хороша… одно токмо: неплодная смоковница… Мне бы сыночку… иль хоть доченьку… два года с половиною стараемся, а ничего не получается. Своими руками Марфуша моя покровец атласный ко Смоленской Богородице вышила да и дала вкладом в Девичью обитель Новую… ниточки шелковые золотые и серебряные, кисточки золотые… загляденье! Но что-то не сняла пока Пречистая печати с ее лона…

– Что, оставить ее собираешься?

Третьяк встрепенулся, головой помотал, будто бы злой сон отводя, осенил себя крестным знамением.

– Да нет же, истинный крест, нет! Видит Бог, это грех большой. Да и как я? Срослись уже, не разорвать. Вот, бают, есть искусные бабки травницы… испробовать бы… Кузьмёной, жене иконного писчика, что с Полоцка, оно и помогло.

– Бабки! Бабки неистовые попадаются, одно непотребство от них и соблазн. Ты б с женою в Муром бы съездил, к мощам святых Петра и Февронии. Вот где подмога-то прибудет, – на другое возжелал поворотить его Гневаш Заяц.

– Бабка бабке рознь, – возразил Тетерин. – Иные святой жизнью живут, мало не монашенки.

– А иные – ну чистые ведьмы!

Сошлись на том, что всего попробовать надо: и к мощам, и к бабкам, аще те бабки не чаровницы и не злые шептуньи, а такие вот… честные бабки без обману и ведовства.

Третьяк, гораздо хмельной уже, вспросил:

– Что там снаружи-то?

В иное время сам бы встал да поглядел… А может, не пожелал смотреть на московский разор сам, оттого и выдал гостюшке беспокоя.

Гневаш Заяц поднялся из-за стола и выглянул в дверь.

– А дожжичек кроплет.

– Сильно ле?

– Мга и хмарь.

– Зола сперьва, стало быть, повсюду поднялась, а потом к земле прибьется…

Третьяк закрыл очи, покачал головою горестно из стороны в сторону. Тихо промолвил то, о чем ни говорить, ни думать не хотелось:

– Я не москвитин. Что мне их Москва? А вот… Уже моя она, не токмо что кого-то… Уже не их… Жалко… Попустил нам Господь…

Речь его, сначала ясная, к последним словам обернулась невнятным бормотанием.

Тогда собеседник его сказал громко:

– Да отстроимся, не горюй! Хребтина, чай, крепкая, сдюжим. Как-нито переживем. Всё переживали, и это переживем! И татарина боле не допустим сюды.

– Господь на нас гневен… – едва слышно ответил Тетерин.

– Дак исправимся! Давай… лучше за жену твою, что она, такая вот раскрасавица, тебе досталась. За чад твоих… всех чад, что она тебе еще подарит.

Звонко тюкнула чарочка о чарочку.

Часть 3. На пепле. Осень 1571

Глава 15. Псы государевы

Государь, царь и великий князь Иоанн Васильевич по первому листопаду, пока дороги еще не развезло вдрызг, уехал в Александровскую слободу. Всем на удивленье решил он взять в жены худородную юницу Марфиньку Собакину. И теперь готовился к венчальному обряду да к свадебным торжествам. Выбирал со всем тщанием, кому в дружках на пиру быть, кому в свахах, кому сопровождать его в мыльню, а кому деньги разбрасывать…

«Хорошо, – думалось Хворостинину, отправлявшемуся царю вослед, – ко свадебке люди добреют. Может, на радостях помилует тестюшку».

Кисть жемчужную отколол он от шапки да прицепил к седлу, рядом с саадаком. Всяк опричник свою метлу сам находит. Он, князь Рюрикова рода, нашел себе вот такую.

О прибытии Дмитрия Ивановича в Александровскую слободу царю доложили без промедления. Тот позвал к себе воеводу скоро, не заставил ждать при дверях. Добрый знак. Молодой рында в высокой белой шапке из песца, белой, шитой серебром шубе, в белых же сапожках и с секирою в руке пропустил его в государеву опочивальню.

Царь тешился игрой шахматной, сидя за столом с постельничим Дмитрием Годуновым. Царский посох, усыпанный кровавыми лалами и земчугом гурмыжским, с набалдашником из инроговой кости, стоял, прислоненный к спинке кресла.

Хворостинин возрадовался было: Тишенковы Годуновым родня, а он ныне свойственник Тишенковых; стало быть, и Годуновым не чужой человек. Так, может, порадеет за него постельничий? Ныне он, поговаривают, у государя в чести и в приближении. Авось замолвит словечко. Все так делают: поднимаются семейством наверх, не забывая приветить родственников, свойственников и друзей-товарищей, да и падают всем родом же, когда кто-то из старших сплоховал на царёвой службе. А как иначе? Своего не пригреть – человеком не быть. За род не держишься, стало быть, злодействуешь и от всех в презрении будешь.

Князь перекрестился на образа и отдал поясной поклон.

– А! Димитрей… Рад тебе. О чем бьешь челом?

Царь говорил не зло, но холодно. Рад вроде бы, а о здравии не спрашивает. Был бы истинно рад, спросил бы – так уж водится. Ин ладно, морозно ли нынче, иль знойно, а дело делать надо.

И открыл было рот Хворостинин, а сказать ничего не смог. Одеревенел.

Не роскошь доски и шашек шахматных смутила его. Да, ему с братьями от отца досталась доска простецкая да набор шашек, резаных из пахучего можжевелового дерева, государева же доска инде из дерева черного, а инде позлащена, шашки же резаны из драгоценного мамонтового рога и дивно хороши: вон шашка князя с крестом и державным яблоком, вон шашка фарза-воеводы с мечом, вон слон, ездец, лодья с кормщиком, а вон многолюдство пешцов, и все на разное лицо. Но дорогих и узорных шахмат навидался Хворостинин: в каком знатном доме их не держат!

Другое восхитило его.

Не было на столе тавлей. А без них совсем другая игра. И прежде царь играл с костями-тавлеями, Хворостинин сам это не раз видывал, но сейчас они отсутствовали. С тавлеями шахматная игра – наполовину для умных, наполовину же для удачливых. Скорая, дерзкая, древняя «костарная» игра, забава для богатырей. Кинешь тавлеи, и какое число выдадется на одной – тому ходить, какое число на другой – столько раз ходить. Иной раз вся игра в три-четыре броска тавлей выигрывалась! И Церковь не любила ее, а покойный митрополит Макарий прилюдно бранил за разжжение дурных страстей и бесовской надежды на удачу. Таковы были правила фарсидские. Иные правила пришли из немцев, и таковые правила Церковь уже не бранит – не за что. Нет по ним тавлей. А когда нет тавлей, игроки ходят по очереди и всего один раз. Медленно идет игра, не как у витязей, но как у книжников. Удачливым и отчаянным нет в ней выгоды, побеждают умные и трезвые. Прежние шахматы, вызывавшие иной раз лихое бешенство, нравились Кудеяру и самому царю. Теперь, видно, государь от них отстал, заблагочестился… грех какой-то за собой чует?

– Что молчишь?

– Спаси Христос, великий государь!

– Спаси Господи.

Раз такую забаву себе запретил, может, помягчел. Глядишь, сладится дело-то.

И Хворостинин начал говорить, словно в омут прыгнул.

– Великий государь! Молю тебя о милости к моему тестю, ко Щербине Тишенкову. Лают его изменником и вором, но воровства с изменою за ним никоторых нет. Оговорили его! Веришь ли мне, великий государь, я всегда служил тебе честно, нигде не кривил. Я его знаю, он греха большого на душу не возьмет. Может, слабость управительская… так ведь стар, на боях увечен, седой уже, как лунь… Не о службе для него молю, нет, только дай ему в вотчину уехать, в деревеньку под Костромой, и там дни свои тихо скончать.

Иван Васильевич смотрел на него с тяжким утомлением. И под этим взглядом все слова, произнесенные Хворостининым и только что казавшиеся правильными и вескими, утратили всякую силу. Тополиный пух, а не слова: едва с уст сошли, так сразу их ветер унес без толку и пользы.

– Значит, не вор и не изменник. Значит, греха большого на душу не возьмет, а только слабость у него управительская?

– Великий государь, знаю я, что если сыскивать его дело допряма, то выйдет чист.

Иван Васильевич прикусил нижнюю губу.

– Значит, дело допряма сыскивать, а покоихмест дело то обыщется, пускай в деревеньке его молочком от тюрьмы отпаивают…

Хворостинин не ведал, что говорить. Дело его нежданно перекосилось и скургузилось.

Царь, отворотясь, молвил едва слышно:

– Давай, Митя, изготовь снаряд свой. Нынче он мне потребовался.

Собеседник его сидит ни жив ни мертв, лицо побелело. Правой рукой, дальней от Хворостинина, делает не пойми чего… разобрать невозможно. Государь слегка морщится.

– Не переставай, Митюша.

А сам уже вновь смотрит на князя. И что-то творится с лицом Ивана Васильевича нелепое. То ли радость на нем, то ли гнев, не может прочитать Хворостинин. Губы царевы дрожат… Не померещилось ли?

Дмитрий Годунов едва заметно подбородком двигает вправо-влево. Мол, чего бы просить ни собирался, не проси, отступись немедля!

Смелый человек.

Да поздно, чего уж башкой-то крутить! Куда тут отступаться.

– Челобитье твое понятно мне, князюшка. Но прежде, чем ответ на него получишь, сам ответь на нижайшее мое, грешное вопрошание.

Царская улыбка сделалась слаще черкесского меда, большой редкости на Москве. И в голосе тот же мед, разбавленный елеем. Бывало, дашь старому дьякону гостинец на Рожество Христово, а он уж не басит, он елеит каждое слово: «О-ох и увы мне, грешному, не достоин и паки не достоин! Щедрости такой мир Божий по сию пору не видывал…»

– Кто ты такой да кто я такой, ответь мне, князюшка, – ласково спрашивает царь.

Так мать родное дитя голосом лелеет. Отчего подобное содеялось? Отчего к нему, князю Хворостинину, от царя такое странновидное обращение? Не хоромный человек воевода Хворостинин, не ведает, какое лицо у государя, когда он милостив, и какое – когда гневен. Такое всё больше постельничие знают, да кравчие, да комнатные слуги. А его, Хворостинина, редко зовут наверх. Может, рылом не вышел?

Как ему отвечать?

Ну а как отец отвечал? Был же близ царя на старости лет… Советовал: «Прями! Мы простые служильцы, и хотели бы соврать, да науки в нас такой нет, чтобы врать складно. Порода не та…»

– Ты великий государь наш, мы тебе служим честно и грозно.

– А что делает великий государь по всякий день, князюшка?

И тогда почувствовал Хворостинин, что под сводом палаты набираются спелой силы гром и молонья, как в добрый ливень над лесом. И ударит молонья в самое высокое дерево, и огорит оно, и обуглится. А кто тут, в палате царской, быть деревом назначен, и думать нечего. Быть тебе, князюшка, пнём зачернелым…

– Что делает великий государь?… – переспросил Хворостинин.

Царь на миг опустил веки.

– Державу устраивает, веру защищает, неприятеля отбивает, если приключится…

– Оно-то, конечно, так, – прервал его царь. – Но прежде всех дел государь земной ответствует Государю Небесному. Знаешь ли, откуда взялось царство? Бог его благословил и устроил, снисходя к немощи людской. Человеку родственна всякая нечисть и скверна: не захотели израильтяне жить под Божьим именем и водимы быть Его праведными слугами, попросили себе царя, и Бог весьма за это прогневался на них и дал им царя-свирепца Саула. За то много напастей претерпели, и Бог умилосердился над ними и дал им царя-праведника Давида… Видишь, как в Священном Писании сказано, князюшка? Поучу тебя: Бог дает народу царя, примеряясь по самому народу – хорош ли, дурён ли, исправлять его надо или жаловать… Нашему исправление нужно. Много исправлять его надо, по всякий день и во всяком деле его надо исправлять. И покуда я не оправдаюсь за народ наш, Бог исправления не увидит. Стало быть, что? И на мне вина, и на народе. Не будет милостив к нам Господь… Что ж, с делами государевыми мы, князюшка, разобрались… до твоих же дошли, но еще не касались… Митюша, прибавь! Не берёт… Так вот что, князь, скажи-ка мне, кто ты таков?

– Твой воевода… Твой слуга, великий государь.

– Верно! Верно, князюшка. А раз слуга, то передо мною ответствуешь, как я перед Богом самим. Вот и ответствуй, где ныне мой Опричный двор? Сберег ли ты его? Сберёг ли ты мою ратную силу? Воротынский вот сберёг… а ты?

Как объяснить, что на час опоздал воевода Темкин сотни Хворостинина в сечу бросить? Как объяснить, что не спасти было Опричный двор одним безумным стоянием посередь того двора? А когда время прошло, как спасешь его, когда с татарами перемогались уже в огне по грудь? Кабы раньше игру с крымским царем затеять, раньше, раньше, далёко от Москвы, а не впритык, могли бы померяться, кто кого. А тут…

И понеслись у Дмитрия Ивановича мысли, совсем не годные для нынешнего разговора. Где бы следовало поворотить опричные полки. И где бы земским выставить сторо́жу. И как трепать татар и с ними травитися в сабельном бою, но только верст бы за двадцать до Москвы и поболе того…

Выложить всё это Ивану Васильевичу? Да он вроде и глядит медово-елейно, а гроза над головой – точно спелое яблочко, чуть не выдержит черенок его тяжести, и разобьется голова, в которую это яблочко ударит.

Может, сказать царю просто и прямо: нет вины князя Хворостинина в том, что Москва сделалась огненной чашей? Ведь нет же, правду сказать, хоть как попу на исповеди! Нет же!

А Годунов опять: вправо-влево, вправо-влево…

И отвечает царю князь Хворостинин, опустив голову:

– Виновен, великий государь.

Молчит царь. Долго молчит. Томит молчанием своим.

Потом молвит:

– Твоя правда, князюшка. Виновен ты.

В голосе уж ни мёда, ни елея, один усталый холод.

– Ну а раз виновен ты, слуга мой, отчего пришел ты просить меня о новой милости, когда старой еще не отслужил? Службу твою, когда ты с литовскими людьми бился на полоцком посаде, помню. И что татар у Зарайска положил, тоже помню. За всё сполна жалован!.. – Иван Васильевич вновь поморщился. – Всё, Митюша, отпустило, посиди тихо.

Годунов сделал еще одно неразличимое и непонятное движение правой рукой.

Царь продолжал:

– А ныне служба твоя негоразда. Мне с такою твоей службишкой перед Владыкой Небесным не оправдаться. И то я милостив к тебе и к прочим… воинникам великим. И ту милость еще отслуживать вам и отслуживать.

Хворостинин терялся в догадках.

– Неравен тебе умишком, великий государь. Растолкуй, что за милость такая от тебя мне объявлена? Никто ко мне на подворье от тебя не приходил ни с какою бумагой.

Царь взялся за посох с резным набалдашником из кости зверя-инрога.

– Подойди-ка поближе, князь.

Хворостинин сделал шаг вперед. Царь поднял посох, упер костяной набалдашник воеводе в грудь, там, где сердце, и больно ткнул, заставив князя отшатнуться.

– Ныне объявляю ее: ты жив, князь.

Вот, значит, как… Напрасно, ох, напрасно явился он к царю в такое время. Может, прав был Кудеяр? Да нет, какое там, у пса правоты нет, он только лает и кусает. А ныне Кудеяр пес, ему доли в людских делах нет.

– Благодарю тебя, великий государь.

– Теперь ступай. Подумай о себе.

Хворостинин сделал шаг назад, глубоко поклонился и осенил себя крестным знамением. Вышел быстро и нервно. Чай, не девка дворовая, чтобы задницей до дверей пятиться. Чай, не холоп, чтоб на оплеуху радостной улыбкой отвечать.

– Гордец… – спокойно сказал царь, когда дверь затворилась. – Вытри, Митюша. Удержал сегодня гнев мой, благодарствую. Боль вразумляет… иной раз.

И тогда Годунов протер платком тонкую костяную иглу, протер от крови. Ладонь Ивана Васильевича, левая, дальняя от Хворостинина, спрятанная от глаз воеводы за шахматною доской, жестоко кровоточила.

Царь сдвинул фарза.

– Шах твоему князю, Митюша.

Годунов загородился пешцом. Игра складывалась для него неблагоприятно. Царёв фарз, слон и две лодьи теснили его князя, и найти защиту с каждым ходом становилось всё труднее. Постельничий задумался. Он пропустил тот момент, когда нечто изменилось в палате. А ведь не первый год при дворе обретается, должен бы почуять! Нет, расслабился…

Иван Васильевич сидел красен, словно с мороза, яростен и лют.

«Выйти б живу», – с трепетом подумал Годунов.

Тут уж никакая игла не поможет, и предлагать ее – искать смерти. Были рядом с государем великие люди, не ему, Годунову, чета. Годами у царского бока ходили, всё про государя знали, любой взгляд, либо движение его понимали, чуть ли не вздох любой толковали верно. Как подойти, как угодить, как под горячую руку не попасть, кажется, выучили наизусть. Ведомо им всякое движение царского многоочитого ума. Похвалялись даже, бывало, – те, кто бесшабашен, – вертим-де государской головушкой, правим-де правителя. Враз вся их наука слетала, когда пропускали они этот страшный миг: возгорается пламень в сердце Ивана Васильевича, возгорается не из чего, беспричинно, только что не было его, и вот он есть, а как разойдется ширóко, уж никто не знает, кого пожжет до смерти, кого опалит опалою, а кого обогреет. Пропустил – бойся! Уже не утишить того огня, не убежать от него и не направить в верную сторону, только беречься!

Близко к царю – к гибели близко.

– Мягок я с вами, не как царь истинный, но как баба! Не бью – нежу.

Иван Васильевич отшвырнул посох.

– А может, позвать его назад, да и отправить туда, где голову ему снесут?! А?! Что скажешь, верный мой слуга? Еще один верный слуга! Где моя Москва?! Где двор опричный, где кремль, где торги, где храмы?! Где!!! Всё коту под хвост положили!! А этот просит за безмозглого тестя, когда б ему своё прощение вымаливать! На ком вина? На них? Или на мне? За грехи мои карает Господь Москву? Или за то, что доверил воинство не стратигам, а хоронякам и прощелыгам? А?! Что?! И если отдали они столичный город бесчестно, может, спустить с них шкуру с живых со всех, а не только с князя Тёмкина да боярина Яковлева, которые истинно нерадетельны?

Годунов опустил голову, не смея отвечать. Для одного совета ему не хватало мужества, для другого – угодливости. Все люди под Богом ходят, а гроза – в Божьей руке.

Царь встал и потрепал его по волосам, словно собаку. Капельки крови окатились по лбу и по щекам Годунова.

– Хорошо, что молчишь. Ты из любимых псов моих, а у псов нет доли в людских делах.

Постельничий перевел дух: слава Богу, миновало!

Царь прошелся по палате, глянул в окно.

– Зови дьяка Угримку Горсткина. Пускай напишет: выпустить Щербину из тюрьмы чрез пару седмиц. Болтлив старый дурак, но зла не затеет, слишком глуп для злого дела. Я его знаю. А Хворостинин в деле хорош и мне еще пригодится.

– Отчего же не сказал ему прямо, великий государь?

– Сомкни уста! Кто грозу знает, тот на службишке проворней…

Одна оставалась надежда у Хворостинина.

«Ныне царю Михал Иваныч Воротынский люб. Авось замолвит словечко за тестя. Столп царства, воевода изрядный, правда, грузен стал, на поле бранном не быстр… Но из честных же людей, должен помочь…»

И отправился князь к Воротынскому на двор, об одном печалясь: ни родственничка меж ним и Воротынским, ни свойственничка, ни дружка, никого. Голяком идет, никем не представленный. Не надо б так, против обычая, да куда деваться? Время уходит.

Богато живет Михайло Иванович Воротынский. Прежде, говорят, великим уделом владел – с пяток городков у него под рукой было. Ныне городишек тех поистерял сколько-то, однако дом свой устроил как стратиг или эпарх ромейский. Бают, когда Греческое-то царство было, тамошнего государя слуги только с серебра ели да чистым золотом! От иного отказывались – не в породу им.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю