355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Урнов » Кони в океане » Текст книги (страница 4)
Кони в океане
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 03:17

Текст книги "Кони в океане"


Автор книги: Дмитрий Урнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)

Тут же потянул я с плеча подарок Томаса: от друга к другу и к тому же для творческого дела!

– Пожалуйста, – говорю, – вот у меня…

– Нет, – остановил мой порыв правдоискатель, – мне нужна настоящая.

Хотел я было показать ему «Техас», а потом подумал: разве у него не пострадало сердце из-за умелого, слишком умелого погонщицкого крика и разве сам я неделю назад не вертел в руках ковбойский галстук, не зная, каким концом его на шею цеплять?

И все же сказать такое про куртку, из которой, я думаю, пот ковбойских коней еще не успел выветриться!

Трое в Англии, не считая лошадей

– Нет, друзья мои, хоть вы и книжки разные читали, а понять не способны, куда мы попали! – говорил это Катомский Всеволод Александрович, старший в команде из двух наездников, говорил Грише Гришашвили, второму наезднику, и мне, посланному третьим за ассистента и переводчика.

Мы – в Англии, на ипподроме. Показать беговых рысаков в призах и поставить их на продажу – такова наша миссия.

Мы живем в последнем повороте. При выходе на прямую, у самой изгороди, окружающей призовую дорожку, поставлен наш «караван», фургон – дом на колесах. Здесь, когда бега, начинается среди наездников крик, подымаются хлысты, и лошади, прижимая уши, идут на бросок к финишу.

По утрам тихо. Видно, а не слышно море. На горизонте корабли держат путь на Ливерпуль. Мимо по шоссе проносятся автобусы в соседний приморский городок – Страну чудес: там Льюис Кэрролл писал «Приключения Алисы». Это там, прогуливаясь по берегу, Морж с Плотником выясняли, «почему песок сыплется, а вода – мокрая». Пробовал я заикнуться, что надо бы съездить прямо туда, где – «Сух песок, мокра…»

– Тебе что же, – Катомский строго посмотрел на меня, – здесь вода недостаточно мокрой кажется? Ты бы лучше овес лошадям раздал, и выкинь ты всю эту литературную чепуху из головы. Ты больше за жизнью, за жизнью наблюдай! Сто-ять! – крикнул он вдруг ужасным голосом, но относилось это уже не ко мне.

С лошадьми известно, прежде чем ездить, надо повозить их на себе. Поить, кормить, потом вдруг у них колики, потом – попоны, компрессы, горчичники, втирания, водить в руках часами, наконец, слава богу, езда, и опять водить, и снова поить-кормить. Утешать себя оставалось тем, что от конюшни до Страны чудес песок в самом деле все тот же самый, сыпучий, а вода… Что же тут непонятного?

Правда, не все так ясно было с самого начала. А именно, что в Англию и – на бега. Веками англичане признавали исключительно скачки. Разница – верхом или в экипаже, [8]8
  Для непосвященных. Скакуны скачут под седлом, всадники называются жокеями. Рысаки бегут в экипаже, едут на них наездники.


[Закрыть]
но дело, конечно, не в технических тонкостях, а в традициях. «Привычки тори и скачек», даже Герцен так отзывался об английском консерватизме. И вдруг у англичан рысаки вместо извечных скакунов! Американские ковбои, как оказалось, вовсе не конники, так что ж теперь, может быть, и англичане не скаковой народ? Уж не ошибся ли кто? А то был случай, в Трансторге перепутали накладные, и целый состав лошадей, предназначенный в Италию, заблудился и вместо Рима попал в Париж, а там лошадей этих съели, естественно, – ведь французы едят и лошадей и лягушек… Нас, положим, не съедят, но… но пошлют: «Куда это вы с рысаками? Где же это видано, чтобы в Англии были бега!»

Смятению наших чувств соответствовал шторм на всем пути, пока мы, недоумевая, держали парадоксальный курс с беговыми лошадьми в страну скачек. Волны и ветер с таким видом, будто знают, что и зачем делают, били и трясли пароходик-скотовоз. Нас миновал торговый корабль «Тауэр». Он возвышался над волной, с надменным видом отшвыривая валы.

Лошади приуныли. Прежде они оживленно ржали, перекликались, заводили знакомства, иногда ссорились и били с визгом по стойлам. А в открытом море им пришлось пошире расставить ноги и держаться, чтобы не упасть и не побиться. Только Мой-Заказ еще действовал: дергал за рептух (сетку с сеном), стараясь развязать узел. Я крикнул; жеребец повернул ко мне морду и взглянул на меня с выражением: «Ну что? Уж и подергать, уж и поразвязывать нельзя!»

Наружу было страшно посмотреть. Палуба вставала дыбом. Первой сушей, которую мы за морем увидали издалека, был шведский остров Борнхольм, описанный Карамзиным и упомянутый Пушкиным. Карамзин говорил о грозных скалах, о кипящих потоках, стремящихся в море. Стало быть, он проходил от острова гораздо ближе нашего. Мы же в капитанский бинокль могли внятно разглядеть только игрушечные домики по берегу.

Передохнули мы в Кильском канале, а как только вышли из канала, море опять ударило в наш пароход.

Судить, как мы движемся, можно было по листам карты, которые сменялись на капитанском столе на мостике примерно через каждые четыре часа. Я заглядывал в ящик стола и видел, что листов еще порядочно. Ночь была удивительно темная. Мы слушали по радио голос, который спокойно сообщал: «По Балтике шторм… шторм… шторм…»

Справа, должно быть где-то у самого горизонта, вспыхнуло и пропало зарево. Потом еще и еще раз.

– Видели? – и вахтенный штурман с каким-то странным взглядом ждал ответа.

– Что это? – я, конечно, не мог знать.

– Гельголанд, – произнес он, выпрямившись, и оттого, вероятно, мне показалось, что со скорбной торжественностью.

Остров Гельголанд – отсюда фашистские самолеты поднимались на Москву.

Огонь методически возникал на горизонте.

– По Балтике, – не прекращался бесстрастный голос, – шторм… шторм…

Впрочем, в Темзу, где не чувствовалось колыхания, мы вошли по-домашнему. Пахло рекой – тоже по-домашнему. Гриша Гришашвили, пролежавший все плаванье с зеленым лицом в трюме, а теперь, имея вид «Ну, что за Англия?», хозяйски выступал по палубе. Был воскресный день и к тому же еще отлив. Вот почему не могли мы разгрузиться у причала Грейвс-Энд, где некогда садился на борт корабля Карамзин. Бухнул якорь, все затихло на ночь, только из трюма доносился стук копыт, и по очереди мы кричали туда страшными голосами:

– Сто-оять!

Утром явилась таможня. Надо было видеть лицо чиновника, когда он узнал, каков груз. О страсти англичан к лошадям спрашивают «Как у нас футбол?». О нет! И у англичан футбол, а главное, что такое сто лет футбола, когда Шекспир писал о «схватках скакунов, что легче и быстрее, чем песок, гонимый ветром»? [9]9
  Если мне напомнят, что Шекспир и о футболе писал, отвечу: что ж, писал, но ведь футбол тогда был игрой исключительно для детей.


[Закрыть]
Скачки в Англии не спорт, а ритуальное действо. Таможня спускалась в трюм, как к причастию.

Чиновник снял фуражку и поклонился уставившимся на него мордам. А когда Тайфун потянулся губами к плешивой голове, англичанин с готовностью подставил ему темя, приговаривая:

– Прошу вас! Поцелуйте меня, если вам этого хочется!

Каждого жеребца он потрепал по шее и так уж, как само собой разумеющееся, спросил:

– На скачки?

– Н-нет, на бега…

Ехали мы поездом, плыли пароходом, всю Англию пересекли в автофургоне от Лондона до Уэльских гор и все время сомневались, туда ли едем?

В пути, конечно, каждый был нам рад. Лошади! Просили и посмотреть, и погладить, спрашивали, кто самый лучший.

– Спросите, кто самый ленивый, – толковал Катомский, – я вам сразу скажу: Тайфун. Кто хитрый? Померанец. А избалован кто больше всех? Эх-Откровенный-Разговор. Замолчи, с-скотина! – тут же кричал он страшным голосом, потому что Эх-Откровенный-Разговор, для краткости. – Родион, желая, видимо, подтвердить данную ему аттестацию, начинал капризно долбить копытом.

В дороге были мы как дома. Достаточно копыт, хвоста, и, увидев их, какая бы ни была там кровь, рысистая или скаковая, всякий заговаривал с нами по-свойски. Один инженер из Манчестера увлекся беседой настолько, что опоздал к поезду, и, когда мы стали ему сочувствовать, только рукой махнул: «Бросьте! Это просто приятно, позабыть обо всем на свете за разговором о лошадях». Но вот таможенник, человек бывалый, услыхав «рысаки», взглянул так, будто обнаружил у нас контрабанду. А мы и сами не вполне понимали, как это в Англию и на бега: все равно что среди католиков проповедовать ислам.

Но сомнения наши в конце концов рассеялись, хотя и в самый последний момент, уже у ворот ипподрома, когда мы прочли афишу: «Новое в Англии! Бега по пятницам и субботам». Потом стояло: «Британская ассоциация рысистого спорта», а еще ниже – «Признана в США».

Наши лошади в Англии первым делом подстилку съели. Не сено и не овес, а – солому.

– Позор! – сокрушался Гриша Гришашвили. – Что теперь о нас подумают?

Подумали такое, что нам и в голову не могло прийти.

– Зачем же, – спрашивают, – вы каждый день денники отбиваете?

«Денники отбивать» – стойла убирать, и у себя дома мы это действительно делаем каждый день, но здесь лошади сами все «убрали», только местные наши хозяева поняли исчезновение соломы по-своему.

– Что ж вам, соломы жалко? – Гриша им так и сказал.

– Соломы сколько хотите, но ведь это лишний труд!

«По-ихнему и лошадей чистить лишний труд», – ворчал Гриша, потому что чистки у англичан в самом деле не видно было.

А мы надраивали своих жеребцов, как положено, три раза в день и – вновь вызвали недоумение. «Что это вы? Бросьте!» – кажется, хотели нам сказать. Настолько вмешиваться в наш распорядок, конечно, не решались, однако это можно было ясно прочесть у них по глазам.

Высказаться прямо мешала спортивная этика. Все это секреты. Если спор на финише решает даже вес подков, то каждый жест в священнодействии вокруг спортивного коня имеет значение таинства.

«А вдруг вся суть в подстилке и в неустанной чистке?» так, возможно, думали они. «Чистить не чистят, а грязи не видать и до чего резво едут!» – вот что озадачивало нас.

В обращении с лошадьми англичан, казалось бы, учить нечему, однако они всеми силами хотели заглянуть в нашу конюшенную «кухню». И не только в конюшенную, но и прямо так, без кавычек, в кухню, в тарелку к нам. В борьбе за приз не только тяжесть подков играет свою роль, но и вес наездника.

«Как же они выдерживаются?» – символом этого вопроса осталась в памяти у меня фигура управляющего ипподромом. «Выдерживаться» – это на конюшенном языке означает сохранять нужный вес, и пришлось управляющему немыслимо изогнуться ради того, чтобы и британской вежливости не нарушить, и на обед наш посмотреть.

Посмотреть, что мы едим, можно было, войдя в наше жилье, «караван». Однако нужен предлог, чтобы войти. Ведь первое правило вежливости: не лезь, куда не просят! Можно, как бы невзначай, проходя мимо, сказать «Здравствуйте» и заскочить в гости. Но «Здравствуйте» вполне получалось через окно. Управляющий приветствовал нас с улицы в то время, когда мы орудовали ложками, и между прочим потянул носом. Разглядеть наше меню ему все-таки не удалось. Он собственному носу не поверил. Тогда он появился в дверях и заявил: «Погода прекрасная, не правда ли?» И – слегка приподнялся на цыпочках. Увидел наше пиршество и не поверил своим глазам. Пришлось ему ступить на две ступеньки повыше со словами: «Прилив еще, кажется, не начинался…» Держась прямо, как королевский гвардеец, и продолжая беседу про прилив, управляющий скосил глаза на нашу трапезу. По лицу его можно было прочесть: «Так, так… Подстилку меняют каждый день, чистят трижды, а сами лапшу с мясом лопают. Оригинальный тренинг!»

Если учесть, что величайший английский всадник, которого называли «гением в седле», Фред Арчер пустил себе пулю в лоб, дойдя из-за голодной выдержки до безумия (он все не мог лишних полфунта сбросить), то наша лапша показалась английскому боссу скрытым подвохом. Он увидел в ней, должно быть, некий ход конем.

С тех пор каждый день стал появляться возле нас еще один англичанин, совсем юный, почти мальчик, очень вежливый. Здоровался, а потом спрашивал: «Не будете ли вы так добры сказать, как резво собираетесь вы прикидывать лошадей перед призом?»

Я открыл было рот, чтобы прямо так и ответить. Ничего в этом пареньке я, откровенно говоря, не заметил, разве за исключением того, что напоминал он меня самого, лет на пятнадцать моложе, когда я вот так же переступал с замиранием сердца порог конюшни. Прекрасно понимая, как мне казалось, чувства юного британского энтузиаста, открыл я рот. Но тут Гриша сделал мне кроссинг.

– А ну-ка возьми вожжи на себя, – сурово сказал Гриша, – ты что, не видишь? Это же шпион!

– Совсем мальчик…

– Тут эксплуатация труда начинается с детских лет. Кто молоко развозит, кто со школьной скамьи в няньки нанимается, а этот за каждым нашим шагом следит.

Мнение Гриши разделил Всеволод Александрович, однако не разделил его опасений.

– А, шпион, – заметил маэстро таким тоном, будто всю жизнь в контрразведке служил и своего старого знакомого встретил.

И уже через минуту вручил мальчику щетку, чтобы тот лошадь чистил. Сам сел на другую лошадь и уехал на резвую проминку.

Гриша в тревоге спрашивает:

– Где шпион?

– Ш-шпион лошадь чистит.

– Да кто же ему позволил?!

– Всеволод Александрович.

Тут и сам Катомский с беговой дорожки вернулся и не кому-нибудь другому – шпиону вожжи передал. «Поезжай, говорит, шагом, успокой коня после резвой работы». Уехал шпион, а мы тем временем жеребцу, которого он вычистил, стали втирание мускульного флюида делать. Процедура весьма секретная по составу мази и по способу массажа.

Шпион чистил лошадей. Шпион прогуливал их после резвых прикидок (которых он сам не видел). Вернувшись с дорожки, шпион по распоряжению Всеволода Александровича замешивал нашим лошадям кашу из отрубей. Шпион пользовался нашим полным доверием во всем, за исключением тех минут или даже секунд, когда решалась судьба будущего приза. Он чистил – мы резвили, он шаговую проводку после резкой делал – мы занимались массажем, шпион овсяную кашу мешал, а мы тем временем подковы взвешивали.

Кончилось тем, что шпион в одно прекрасное утро исчез и опять появился управляющий. Сказал, что погода портится, что прилив пошел вверх, а потом между прочим добавил: «Есть среди вас люди быва-алые»…

Ах, разве могли они разгадать нас! Секреты они искали в приемах. Они присматривались к нашим правилам тренинга. Они хотели постичь, в чем заключается наша призовая выдержка.

Наши жеребцы, едва только по приезде расставили их в стойла, тут же принялись рыть пол копытами, грызть зубами стены, дергать за дверные задвижки и рвать попоны. А подстилку зачем они съели? Тоже все из озорства. Один перед другим кусали да кусали по соломинке, вошли во вкус с непривычки (у нас ведь не солома стелется – опилки) и – «убрали» денники.

Лошади-англичане смотрели на них с неподдельным изумлением. Что за шум? К чему неблагоразумная трата энергии? Сами они не совершали ни одного лишнего усилия. Дремали, накрытые попонами, в стойлах. Стояли, когда запрягали их, безо всякой привязи, а наши буквально кипели на вожжах, сверкали глазами, из ноздрей пар валил.

Местные лошади выглядели, я бы сказал, серьезнее даже собственных хозяев.

Чего хочет ребенок от машинки, от заводного игрушечного автомобильчика? Чтобы ездили взаправду. Что этому ребенку нужно от картонной лошадки? Чтобы у нее, как у всамделишной, были копыта, хвост, уздечка, чтобы можно было взобраться на нее – и нестись! И тот же, как бы детский принцип прямого назначения сказывался в отношении англичан к своим лошадям. Они добивались от них односложного соответствия понятиям «лошадь», «призовая езда», «скачки» или «бега». Всего-навсего!

Нет, не то были наши рысаки! Они, казалось, предназначались для чего угодно, но только не для того, что требует называть лошадь «рысаком». Пожалуй, для того чтобы вести бесконечные разговоры, конюшенные разговоры, чтобы охать и вздыхать, чтобы осматривать этого рысака по двадцать раз в день, каждый раз при этом сокрушенно покачивая головой, для того чтобы вообще будто бы не замечать его, не отходя вместе с тем ни на шаг, и разве что как-нибудь утром, как бы невзначай, по случайности, взобраться на призовую «качалку» (беговой экипаж), но при этом с наивозможно отсутствующим или кислым выражением лица, какое бывает только при исполнении неприятнейших дел, и проехать разве что круг-другой и на лошадь не глядя, а если глядя, то куда-то под ноги ей, под копыта, и с таким беспокойством, словно вот-вот у этой лошади оторвутся напрочь ноги или же она вовсе на куски развалится. А потом вернуться на конюшню с видом еще более озабоченным, сокрушенным и опять охать и вздыхать.

И они еще спрашивают, отчего мы так долго не пишем наших лошадей на призы, отчего не резвим их, а если резвим, то тихо, отчего не подсушиваем их до призовых форм, а держим в довольно тучном теле, отчего, одним словом, не делаем мы со своими лошадьми того, что с лошадьми вообще принято делать!

В ответ на такие тотальные вопросы мы либо отделывались шутками, либо просто закрывали двери конюшни, а Всеволод Александрович имел обыкновение отвечать на все одним неприступным взглядом, который означал недвусмысленно: «У-хо-ди-те!»

Англичане рассеивались.

Они, разумеется, не догадывались, отчего все это. Они не знали, что сидит в наших лошадях орловщина, [10]10
  Не всем, возможно, известно, что рысаки орловские называются не по городу Орлу, а по имени А. Г. Орлова, государственного деятеля и коннозаводчика, который вывел эту породу в конце XVIII столетия. Знатоки говорят, что первые орловские рысаки были идеально «подсушены», но их позднее утяжелили в угоду купеческому вкусу, и так эта «сырость» в них осталась.


[Закрыть]
та самая, от которой красота, нарядность, от которой лебединые шеи, агатовые глаза, глубина груди, богатство почки и от которой же рыхлость, непрактичная кипучесть сердца, неприязнь к методической работе, вдруг чудеса резвости и тут же – вставание в обрез. Им было невдомек, что наших рысаков нельзя до приза особенно сильно резвить, иначе они вовсе не побегут, что нельзя их чересчур сушить, потому что без лишнего, трясущегося мяса они опять же не побегут. Что дары натуры, воплощенные в нашем рысаке, нужно не просто получить, а неким особенным образом угадать, и вот тогда, если уж угадал, тогда – «эх, тройка, птица-тройка, кто тебя выдумал…».

И ведь это не значит, будто на их вопросы у нас ответов не было. Не было им нужных, им понятных ответов. Ну что ж, со временем и финишный столб покажет, финишный столб на все ответит.

В Англию пришло к нам письмо Валентина Михайловича Одуева и потрясло англичан. Нет, не тем, что пришло, а вопросами, которые Валентин Михайлович ставил.

Знаток спрашивал, правда или нет, что Годольфин-Арабиан, праотец чистокровных скакунов, попал из грязи в князи на племенной завод «из повозки» в силу случайности.

– Чтобы ответить, – сказал управляющий ипподромом, которому я показал письмо, – нам придется поднять из могилы самого Годольфина.

– Поразительно! – добавил управляющий. – Где-то в Москве человек интересуется такими вещами, о которых мы сами уже и понятия не имеем.

– Видите, – я ему говорю, – он и до вас добрался, а каково нам от него приходится!

Как-то я с Катомским заговорил о Валентине Михайловиче, и чуть ли не единственный раз маэстро, став в разговоре со мной совершенно серьезным, ответствовал:

– Ну, знает человек всю правду досконально, что ж теперь делать?

Так жили мы в последнем повороте. Проводки, прикидки, компрессы, горчичники… Только вот чайки мешали нам и зайцы. К чайкам наши лошади, впрочем, скоро привыкли. Они видели их, эти белые комочки, взлетающие с дорожки прямо из-под копыт, видели и перестали бояться. С зайцами было сложнее: таятся в траве у самой бровки. Проминаешь лошадь и, летя на полном ходу, вдруг точно там, где печатает копыто, замечаешь остекленевший глазок. А если он вздумает прыгнуть? Что тогда сделается с живой машиной, которая, кипя пеной и нервами, дрожит на приводе вожжей?

Но Гриша договорился с одним барышником – любителем из публики – травить зайцев. Тот прибыл пораньше утром в грузовике, набитом собаками, борзыми, – поменьше наших и все больше серые. Меньшая из них, Дымка, на узком зеленом пространстве завидела зайца, и началась травля.

«Заяц попался матерый и резвый. Выскочив, он не тотчас же поскакал, а повел ушами, прислушиваясь к крику и топоту, раздававшемуся со всех сторон. Он прыгнул раз десять не быстро, подпуская к себе собак, и, наконец, выбрав направление и поняв опасность, приложил уши и понесся во все ноги» («Война и мир», том второй, часть четвертая, глава VI).

Дымка сделалась линией. Заяц успевал метров на пять впереди. Я, как и все, не отрываясь, следил за Дымкой и за серым комочком и даже себя, что называется, забыл, но не потому, что ждал: «Возьмет?» «Вот это, – слышал я, говорилось во мне, – она завидела, а вот это заяц наддал»…

– Come on, Smoky, – кричал барышник, – take him, sweety! [11]11
  Давай, Дымка, бери его, милая! ( англ.)


[Закрыть]

«– Милушка! Матушка! – послышался торжествующий крик Николая. Казалось, сейчас ударит Милка и подхватит зайца, но она догнала и пронеслась. Русак отсел» (там же).

А за нами стояли округлые Уэльские холмы.

Взять они ни одного зайца не взяли, места для разгона не было, но, по крайней мере, прогнали. Сквозь щели в заборе зайцы перебрались по соседству на поле для игры в крикет. Мы после этого слышали иногда из-за забора: «Послушай, Джим, откуда вдруг развелось здесь столько зайцев? Играть же невозможно! Бьешь в лузу, попадаешь в зайца». Зато мы резвили рысаков спокойно. Вообще все у нас устроилось вроде бы по-домашнему. И вдруг Всеволод Александрович заявил:

– Нет, ничего вы не понимаете!

Он, разумеется, корифей. У него есть право следить за тем, чтобы наш конноспортивный взгляд на вещи держался известного уровня. Когда показали нам ферму, где разводятся пони, и мы с Гришей, глядя на этих лилипутов, хотели умилиться – все как у лошадей, производитель, хотя и с собаку величиной, но свирепо бьет копытом о землю, миниатюрные кобылки с микроскопическими жеребятами, – хотели мы умилиться, но Всеволод Александрович пристыдил нас.

– А что? – не уступал Гриша. – Хорошие пони!

– Да что вообще может быть хорошего в пони!

Катомский, конечно, не просто Катомский, он – Катомский Четвертый или даже Пятый, наследник целой тренерской династии. Красное с белым – с каких пор блистают на беговой дорожке эти наездничьи цвета! У самого Всеволода Александровича белый камзол, красный картуз, у отца его, Катомского-легендарного, скончавшегося с вожжами в руках, [12]12
  Катомский-отец знаменит был еще и тем, что выигрывал, не применяя хлыста. И в тот раз он изящно выиграл, приехал в паддок, его хотели поздравить: руки держали вожжи, и стучал секундомер, отметивший победную резвость, но сердце свой счет уже прекратило. «Смерть Катомского», как «Гариков верблюд», принятое в конюшенном языке выражение, означающее гибель доблестную, составляющую предмет зависти всех наездников. Каждый из них мечтает о двух вещах: выиграть Большой приз и умереть, как старик Катомский.


[Закрыть]
все было белое, и только лента красная через плечо, а прадед Катомский ездил с красными рукавами. И так далее в том же духе с тех пор, как существует рысистый спорт. История бегов – история семьи Катомских. «Для меня в моем деле не осталось тайн» – так говорил наш маэстро со вздохом, будто ему и жить уже больше фактически незачем, коль скоро в лошадях он все постиг и все призы, какие по жребию ему было положено, выиграл.

Поэтому мы прислушались, когда эта истина в последней инстанции и в белом камзоле с красным картузом изрекла: «Куда вам!» Хорошо, но в чем дело?

– Ну как же! Вы и не видите, а вот Яков Петрович, вылитый Яков Петрович!

И указывает на нашего местного знакомого, конского барышника Дика Дайса.

– Подумать только, как две капли воды покойник Яков Петрович!

Легендарный Яков Петрович – это, я слышал, тот самый, что когда-то перекрашивал лошадей, подделывал племенные аттестаты и, кажется, это он разыграл историю, описанную Куприным в «Изумруде». А Дик Дайс… Спрашиваю его:

– Чем вы занимаетесь?

– Ничем.

– Как же так?

– Торговал автомобилями, но продал дело и сейчас думаю, чем бы заняться. Как, по-вашему, лошади – это солидно?

– А живете вы где?

– Нигде.

– ???

– Продал дом, – объяснил Дик Дайс, – и теперь думаю, где бы поселиться. А пока арендую «караван».

Отец трех взрослых сыновей, Дик Дайс помещался, оказывается, в караване со всем семейством. И все это ради того, чтобы с утра до вечера пропадать на ипподроме и с лошадьми. У него имелась и своя лошадь – в особом «караване», конском, прицепленном к жилому. Жена Дика Дайса держалась с непостижимым спокойствием, так, будто живет не в коробке на колесах, а во дворце с привратниками в ливреях у ворот: прямая, почтенная и величественная.

Когда Том, ее старший, не мог справиться с лошадью и дурная Бай-Бай его понесла, то в публике раздался женский визг, и я невольно обернулся, но увидел, что это не госпожа Дайс. Госпожа Дайс сидела все столь же монументальная и невозмутимая, с сигаретой, как обычно, в самых кончиках пальцев. Тома вместе с Бай-Бай ловили веревками, он поднялся потом к матери, побледневший, в трибуны, и она потрепала его ладонью по запыленной щеке.

Самого Дика Дайса, его шляпу на затылке, постоянную суету и вообще его жизнь она, кажется, вовсе не замечала. Лишь однажды, после того как он с наездниками исчез куда-то на неделю, госпожа Дайс держала мужа весь вечер при себе. Дик сидел смирно, но на лице у него было написано: «Ничего, ничего, завтра все пойдет по-старому».

Но куда ему до Якова Петровича, если, конечно, верить литературным источникам.

– Нет-нет, – твердил Катомский, – смотри, он самый!

«Воскресил» Всеволод Александрович и еще одну легендарную личность.

– Этот, как его, Хью, – сказал он, – это же просто покойник Кащеев, вылитый Гришка Кащеев!

Хью Бертон на «покойника», какого бы то ни было, вовсе не походил, но был он представителем профессии вымирающей. Боксер без перчаток, кулачный боец и к тому же боец-чемпион был этот Хью. Это был тот самый бокс, кровавый мордобой, которым занимался Байрон, а потом описал в романах Конан Дойль. В те времена разрешалось поймать противника за волосы и расправляться с ним до убою, как было это в битве чемпионов тех дней – между Мендозой и Джексоном, у которого тренировался Байрон. После этого боксеры, нарушая моду тех дней, стали носить короткую стрижку. Но, в общем, в байроновские времена драка на кулаках, как и пьянство, считались признаками «спортсменства» и «джентльменства». «На следующей неделе я, с божьей милостью, надеюсь быть пьян», – во всеуслышанье говаривал лорд Норфольк, а поэт бравировал синяками, которые ему наставили «звезды» ринга того времени.

Теперь это, разумеется, вне закона. Только в Англии не во всех графствах действуют спортивные законы, и вот там, где их сила кончалась, скажем, в Йоркшире, наш новый друг проводил жуткие бои. Когда мы поинтересовались, есть ли у них все-таки правила, Хью только рассмеялся. А в ответ на вопрос, дерутся ли только руками, закатал штанину до колена – с трудом. Штанину закатать было трудно потому, что узка была для бугристого образования величиной с детскую голову на месте икры. А как часто приходится драться? Нелегальный чемпион сказал: «Пока не получу достойный вызов». В ожидании вызова Хью держал при себе бесформенно-огромного человека, величиной с хороший шкаф, которого тузил по утрам до второго завтрака, а после второго завтрака и до вечера он, как и Дик Дайс, пропадал на ипподроме.

– Покойник Кащеев! Покойник Кащеев! – не мог на него наглядеться Катомский.

– Нет, ты пойми правильно, – рассуждал маэстро, – дело не в сходстве. Сходства никакого! Он своим взглядом на лошадь и на меня самого напоминает мне Кащеева. Как тот на отца моего взглядом газели глядел и просил: «Александр Всеволодович, дозвольте взойти и лошадок ваших взглянуть. Я их и дыханьем своим не обеспокою». Был этот взгляд на лошадь, брат ты мой, был! Музыка, туш! Земля дрожит. Публика трепещет. Сам Поддубный подумывает, не уклониться ли ему от схватки с Кащеевым, а этот всеобщий кумир у порога конюшни прощения просит. И какие, брат ты мой, люди за честь считали не то что погладить, а так только, рядом постоять и посмотреть. Каждый из нас имена этих людей произносит с благоговением, а они – «Разрешите только взглянуть!». Ты это и в «Анне Карениной» найдешь: «Всех из конюшни вон! Нечего лошадь перед призом нервировать!» А теперь, ты сам убедился, так и лезут, так и лезут, безо всякого трепета, с расспросами да с ласками. А вот откуда у этого британского костоправа такая деликатность взялась во взгляде на лошадь, кто знает, но я, когда встречаю его, молодость вспоминаю, и видится мне через него и Кащеев, и сам Лев Николаевич, и на душе становится тепло.

Боксер пригласил нас в какое-то хозяйство, где он держал пару лошадей, и ему хотелось, чтобы метр осмотрел их. С трудом найдя подмену – за лошадьми смотреть, мы поехали.

Сели мы в машину. Хью отвлекся к приемнику, и раздалось: «Хвалю тебя за то, что ты побли-и-изости!»

Это звучала «Кэролайн», радиостанция пиратская, вне закона. «Кэролайн» находилась на корабле, который держался в трехстах милях от берега. Все время. Иначе арестуют. А на триста миль – вне закона. Когда подходили мы к туманным берегам Альбиона, то видели где-то вдали судно – не судно, плот – не плот. Капитан поглядел в бинокль:

– Это «Кэролайн».

И как только устроились мы на ипподроме, в первое же утро пришел молодой наездник Джон, принес транзистор, поставил его на землю возле денника, и бодрый голос провозгласил:

– Это «Кэролайн»!

Все тогда слушали «Кэролайн». Даже рыжая Лагретто, возле «бокса», в который Джон имел обыкновение помещать транзистор, тотчас высовывала голову и тянула мордой к черному ящику, едва только раздавалось: «Хвалю тебя за то, что ты побли-и-зости!»

Наши лошади, впрочем, оставались равнодушны к мотивам «Кэролайн». Эх-Откровенный-Разговор, которому до чего только не было дела, даже не смотрел в ту сторону, откуда звучали навязчивые мелодии. А Тайфун забавлялся своей собственной «музыкой»: он бил передним копытом в стену и дергал губами замок в задвижке у «бокса». Получался вполне последовательный стук и бряк. Это продолжалось до тех пор, пока Гриша с ужасным криком не обрушивался на него. Жеребец оставлял свою «музыку» и глядел некоторое время в Гришину сторону, причем на морде у него было написано: «Ну вот, и подергать и постучать нельзя!»

Нас же, как и всех здесь, «Кэролайн» донимала с утра до вечера. Они брали веселой наглостью, откровенностью очковтирания и музыкой, которая с точностью била по нервам. Их можно было не слушать, то есть пропускать мимо ушей все, что вещали они про мыло, пудру, сигареты, возбуждающие средства и т. п., но невозможно было отделаться от ритма, от заведенной бодрости.

«Кэролайн» пользовались словно всеобщим магнитофоном. Радиостанция передавала одни и те же мелодии и все в том же порядке. Идея прекрасная, вот почему «Кэролайн» преследовали-преследовали, а потом просто воспользовались ее примером, стали передавать музыку вперемежку с рекламой и зашибли «пиратов» конкуренцией. Но мы начинали день с «Кэролайн», шли за провизией в город – из дверей кафе слышалась «Кэролайн», проходили мимо молодые, волосатые люди и слушали маленькими приемничками «Кэролайн», возвращались на ипподром: рыжая Лагретто тянулась мордой к ящичку, из которого неслось:

 
А можешь ли ты сказать мне сейчас,
Или молчанье – ответ?
Ответ!
 

И неизменно бодрый голос в который раз подтверждал:

– Это радио «Кэролайн»!

Итак, играло разбойничье радио. Нелегальный чемпион, кулачный боец, крутил рулем. Мы повернули там, где проезд был закрыт, и, значительно превышая дозволенную скорость, подлетели к запертым воротам.

– Сейчас, – говорил кулачный боец, необычайно воодушевляясь, – я покажу вам кобылу. Она третий раз подряд жеребит двойню! Правда, у меня документов на нее нет, поэтому потомство незаконным считается и этих жеребят нельзя на призы записывать. А вот, – продолжал нелегальный боксер, – мой мерин. Может бежать и рысью и иноходью. Его испытывали и в экипаже и под седлом. К сожалению, допингом однажды перекормили и у него головокружения начались.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю