355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Урнов » Кони в океане » Текст книги (страница 1)
Кони в океане
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 03:17

Текст книги "Кони в океане"


Автор книги: Дмитрий Урнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 9 страниц)

Дмитрий Михайлович Урнов
Кони в океане

КОНИ В ОКЕАНЕ

 
Кони и море, гривы и гребни —
Родство их стихий воспевали не раз.
Увидишь коня с разметавшейся гривой
И вспомнишь – так будет! – о шторме и нас.
 
Штурман д / э «Волхов»

Кучера и ковбои

Написали на вагоне «Лошади», и мы поехали. Ехать предстояло через Атлантику – показывать за океаном нашу тройку.

– В Америку приедем в одиннадцать часов вечера, – сказал доктор. – Тут уж ничего не будет, а утром, к шести, надо подготовить лошадей как следует, чтобы смотрели жеребцами. Огонь! Старик придет, увидит их и скажет: «Ха-ха, в молодости я сам такой был!» И все засмеются.

Надежно говорить с бывалым человеком. А доктор сопровождал лошадей по всему свету. Он мог сказать, как говорили некогда трагики-гастролеры, «Я знаю публику, но и публика меня знает!», он мог сказать: «Знаю мир, и мир меня»… Знали, знали на бегах Венсенского леса, на скачках под Вашингтоном, на Лазурном берегу и в Монте-Карло, всюду, где только слышится стук копыт и восторги публики, всюду знали нашего доктора, главного ветврача Центрального московского ипподрома.

Доктор полагал, что не одни только люди, но и лошади его знают. «Обрати внимание, – говорил он в Огайо, указывая на какого-то гнедого, – как на меня смотрит. Уз-знал, бандит, узнал! Ор-ригинальная лошадь!»

В одиннадцать вечера мы в Америку, однако, не попали. Доктор рассчитал время не совсем точно потому, что река Святого Лаврентия у берегов Канады оказалась забита льдом до самого дна. Даже канадские ледоколы стояли. И нашему «Волхову» потребовались лишние сутки, чтобы пробиться в порт – к Монреалю. Возможно, океан еще раньше задержал нас штормом у Ньюфаундленда. Не исключено также, что в самом начале нашего трансатлантического пути на товарной ветке ипподрома, прежде чем кондуктор написал на вагоне «Лошади» и мы поехали, слишком много друзей хотело сказать нам напутственное слово.

Возникали все новые и новые лица, каждый приходил не только с добрым словом, но и с делом. Когда вовсе незнакомое лицо попробовали спросить, почему так решительно протискивается оно в вагон, прозвучал патетический контрвопрос: «А кто гвоздь прибил?!» И увидели мы гвоздь, державший снаружи металлический люк окна. Потом, в дороге, мне часто, особенно перед сном, приходил на память именно этот незнакомец: грохотал и лязгал вагон, но люк окна не прибавлял ничего к ужасному шуму.

Проводы продолжались так долго, что доктор, наконец, попросил:

– Граждане, расходитесь, а то мне лошадей в дороге нечем будет лечить.

А лошади тем временем жевали овес. Если пожмут плечами: «Вот еще наблюдение! Что за новость?» – то замечу, далеко не извечно и не само собой разумеется, что лошади едят овес. Овес лошади начали есть только с XIV века в Норвегии. У нас же в пути как раз против Норвегии у Лофотенских островов лошади отказались от овса.

– Беда, – вздохнул доктор.

Нет более верной приметы здоровья и заболевания лошади: жует ли она овес? Тренер приходит рано утром на конюшню и сразу же проверяет: как проели овес? Лошадь пробежала на приз, и тренер ждет, пока она остынет и можно будет дать ей овса. Он посмотрит: ест? Лошади едят овес – значит, они в порядке. Корм остался нетронутым, стало быть, беда.

Правый пристяжной в самом деле выглядел плохо. Голова его опускалась все ниже и ниже, дышал он прерывисто и часто. То же самое с ним случилось в дороге у Бологого, и вот теперь повторялось в Баренцевом море: нервные колики.

Качало. Ревело. Похожий на клоуна доктор, цепляясь за канат, висел над лошадью и целился шприцем в вену. Он бормотал:

– Ор-ригинальный шторм…

Морской болезнью мы сами, к счастью, не страдали. Лошадям приходилось тяжело. Желудок у лошади так устроен, что она лишена возможности облегчиться тем естественным способом, каким обычно пользуются, мучаясь от морской качки. У лошади если уж пошло горлом, то – кровь: конец. И когда мы чувствовали, что бессильны поддержать лошадей своими средствами, мы шли к капитану. Огромный корабль разворачивался, менял курс и наваливался на волну, словно хотел смирить ее: «Ну, ну! Ты чего?» – как кричат на лошадей, если они чрезмерно безобразничают.

А капитан спускался в трюм посмотреть, как теперь чувствуют себя лошади. Он осторожно останавливался на почтительном расстоянии и спрашивал: «Они меня не укусят?» Потом, дотрагиваясь все с той же осторожностью до мягкого волосатого носа, вздыхал: «У нас был Воронок. Вот лошадь! Отец запряжет…» У нас был точно такой же Егорка, дед рассказывал, – удивительного ума и страшной выносливости. «На всей земле, – говорит Уильям Фолкнер, – по пальцам можно пересчитать тех, в чьей жизни и памяти, в испытаниях судьбы и личных пристрастиях лошадь вовсе не занимала бы места».

При взгляде на наших лошадей у всякого эта память пробуждалась. Резкие крики слышались где-то там, наверху, когда «Волхов» заходил в очередной порт грузиться, а мы, пользуясь спокойствием, спускались к лошадям, чтобы дать им в трюме маленькую прогулку. Голоса исчезали тотчас, едва только убирали лючины трюма и грузчики – будь то голландцы, бельгийцы, французы, канадцы – видели, что в трюме. Лошади! Устанавливалась торжественная тишина. Каждый, должно быть, вспоминал своего Воронка или Егорку…

Грузчики прекращают забастовки, если приходит в порт корабль с лошадьми, точно так же, как шоферы автобусов делают исключение и отменяют на время «страйк», чтобы отвезти детей в школы.

На станции Оленья между Колой и Мурманском нас загнали в тупик и дело запахло вечностью. Диспетчер слушать ничего не хотел. Много толпилось просителей, и всем он отвечал: «А другие, по-вашему, что – не люди?» Но едва только втолковали ему, что у нас – лошади, суровые складки его лица разбежались.

– Что ж сразу-то не сказали? – И начал он кричать в трубку: – Слушай, там, на пятом, не люди, а лошади. Да, лошади! Давай срочно! Лично прошу! Цепляй сию минуту!

Он еще раз обратил к нам улыбающееся лицо:

– Счастливого пути!

И покрутил головой:

– Лош-шади!

– Оригинально, – рассудил доктор.

А в порту Кеннеди, где открылись у нас неполадки с билетами и назревала неприятность, чиновник вдруг заметил у меня в руках наездничий шлем. Он вышел из-за стойки и тихо сказал:

– Так вы наездник! Что ж сразу не сказали? Вы с какого ипподрома?

– С Московского.

– Проходите же скорей!

На всем нашем долгом пути из Москвы через Мурманск, Монреаль, Буффало в Нортфилд (штат Огайо) надо было видеть, как магически действовало это слово – лошади. Да, надо было видеть… У меня же, однако, под натиском впечатлений любопытство иссякло.

Уже в Па-де-Кале в нашу каюту заглянул встревоженный первый помощник:

– Что же вы спите?

– Что-нибудь с лошадьми?!

– Да нет! Дувр!

Конечно, надо было, как Байрону, выйти на палубу и бросить взгляд на горизонт – на меловые утесы Альбиона. Нет, я не Байрон, я другой.

В океане капитан кричал по радио прямо у меня над ухом:

– Пассажир, вставайте! Кругом киты!

Киплинг чуть не наскочил на кита, когда плыл на пароходе нашим путем через Атлантику. Киплинг успел не только увидеть морского великана, он, кроме того, заметил, как кит посмотрел на него маленьким красным глазком величиной с бычий глаз. Киплинг вставил этого кита и его бычий глаз в «Обыкновенные сказки». На то он и Киплинг…

Я проспал целиком Торонто, где Хемингуэй проходил свою первую литературную школу и где мы, пересекая Канаду, ехали в автофургоне ночью. Случайно проснувшись от толчка, я увидел рядом стрелку, выхваченную фарами из темноты: «Ниагарский водопад – от поворота четыре мили». Четыре мили крюку!

После короткой перепалки мы решили не сворачивать. Лошади и так утомлены дорогой.

Со следующим пробуждением меня встретил серый рассвет. Фургон не двигался. Кабина была пуста.

– Что это? – спросил я какого-то человека, стоявшего у машины.

– Соединенные Штаты Америки.

– А который час?

– Шесть. Пожалуйте в таможню.

– Сейчас. Дайте только лошадей напоить.

Капитан по-морскому «мастер». Хозяин, главный, а также знаток, артист своего дела, художник, профессионал в высшем смысле – все оттенки старинного понятия «мастер» совмещаются в представлении о капитане. И положение его творческое: свободный от службы, он подчинен самодисциплине. Капитан не имеет вахты, но всегда начеку. Он отвечает за корабль.

– В шторм, – говорил наш капитан, – я перехожу с кровати на диван.

– Чтобы наготове быть? – спросили мы, ожидая чего-нибудь героического.

– Нет, – отвечал он, – спать удобнее. На кровати не уснешь. С кровати того и гляди вышвырнет. Кровать по борту стоит, а диван поперек. На нем качка чувствуется меньше.

Потомок штурмана, который вместе с Седовым вел «Святого Фоку», наш капитан всю жизнь проплавал в Арктике, за тем исключением, что прошел войну рядовым матросом на Балтике, а после войны первым проложил через Атлантику зимнюю трассу Мурманск-Монреаль. Тогда оживился зимний океан, особенно река Святого Лаврентия, пошли наши корабли, а за ними потянулись другие страны.

Таков был наш Иван Михайлович, и когда лошадям приходилось совсем плохо, мы отправлялись к нему за помощью.

Лошадей укачивало, корабль трепало, палубная команда измоталась, и вот надо всем появлялся голос:

– Потравливайте носовой шпринт, потравливайте… Чуть влево руля, – и это таким тоном, будто вам предлагают: «Хотите стакан чаю?»

И капитан действительно предлагал нам стакан чаю, но это уже потом, когда стихия смирялась, когда все успокаивались и лошади начинали хрустеть овсом.

А капитан спускался в трюм посмотреть на них. Подходил близко настолько, насколько хватало у него смелости. Осторожно дотрагивался до гривы или носа. Прислушивался к аппетитному похрустыванию и говорил:

– А ведь и нам простительно закусить!

В капитанской каюте разговор шел, понятно, о лошадях. «Морские волки» поражались, что классный рысак перетянет по цене иной пароход.

– Голову, ребята, не жалко оторвать тому, – говорил наш мастер, – кто решил лошадок на «Волхове» через Атлантику доставлять. Я вам тогда в Мурманске сразу сказал и сейчас повторяю. Будет волна, ничего обещать не могу. Как бы не закачало коней. Ведь судно килевое, швыряет его так, что и контейнеры не выдерживают.

Видели мы эти контейнеры, гигантские металлические ящики, похожие на небольшие дома, и на каждом надпись: «При первой опасности бросать за борт».

– Да, – возвращался к своим мыслям мастер, – голову кому-то следовало бы открутить…

Потом спохватывался и говорил:

– Но я, конечно, хоть это и срежет мне план, буду уходить от волны. Буду держаться по погоде.

И еще раз тихо, будто уже не нам, а самому себе:

– Буду держаться…

Насколько все это рискованно, мы с доктором представить себе не могли, потому что нас декабрьский океан просто пощадил, ни разу до Ньюфаундленда не нахмурившись. «Прошли, как по озеру», – шутили на корабле. Доктор настолько осмелел, что даже по неосторожности проглотил «Историю кораблекрушений», которую нам кто-то из команды подсунул. Дома на диване надо читать такие книги, а не в открытом океане. Пусть и не качало нас, но доктор-читатель метался по ночам: мучили его до мелочей правдивые видения: ведь «Летучий голландец» – факт!

Однако не в океане, а на реке Святого Лаврентия, уже у берегов Канады, куда пришли мы под самый Новый год, ждала нас такая непогода, что туча легла на лица команды. А нас окружали, как я уже вам доложил, форменные «морские волки». Старший механик ходил к обоим полюсам. Первый штурман произносил слова «Бильбао», «Бискайский залив» и «Акапулько» так, как мы произносим «Пора спать»… И вот моряки, смотревшие прежде на стрелки, карты и ни разу не поглядевшие в морскую даль, теперь всматривались в лед, шуршавший за бортом.

Собирались мы спросить, что, собственно, опасного в этой ледяной каше, как вдруг боцман, торопливо шагавший вдоль борта, сообщил: «Графа Калиостро» сорвало с причала и бросило на канадский ледокол.

Небольшой, однако нарядный «Граф Калиостро», кажется бельгиец, обошел нас в самом начале Святого Лаврентия и первым достиг первой стоянки на реке. Под Новый год это морской шик, это – почести, которые и были возданы капитану «Калиостро» мэром городка Три-Риверс или Труа-Ривьер, если произносить, как двояко произносится в Канаде все, по-французски те же Три Реки. Там, в сутках ходу от Монреаля, «Калиостро» и застрял, пока его не оторвало. Но парадный банкет все-таки успели справить. На него приглашен был и наш капитан со штурманами, причем самый младший из них вернулся с большими глазами: банкет проходил так, словно дан был ради нашего капитана; все вертелось вокруг нашего мастера, будто «Волхов», а не «Граф Калиостро» был первым в Три-Риверс, Труа-Ривьер то ж. Однако штурман постарше, произносивший Бильбао, Бискайский залив, Панамский канал, Гонконг, Акапулько так, как говорим мы с вами «Пора спать», разъяснил, что это всегда так, что отцы города чтят нашего «папу» (так еще называют капитана на морском языке), помня, что «папа» когда-то самым первым пришел сюда зимой.

Услыхав про «Калиостро», мы поспешили на мостик. Вахту нес штурман, произносивший Бильбао и Бискай, как «Пора спать». Стармех, по-морскому называемый «дедом», ходивший к обоим полюсам, но за весь наш трансатлантический рейс не знавший, кажется, другой дороги, кроме как из машинного отделения до шахматного столика в кают-компании, этот «дед» тоже был здесь. Стоял на мостике и «папа». Командовал канадский лоцман.

– Тихий ход, – произносил он по-английски с французским акцентом.

– Есть тихий, – вторил ему по-английски, но с выговором русским наш рулевой.

Корабль-гигант, шедший до сих пор, как заводная игрушка, на одних автоматах, взят был в руки, все те же руки, веками державшие тот же штурвал под аккомпанемент тех же команд: «Тихий ход!» – «Есть тихий»…

На реке сумятица льдов и кораблей. Пурга. Шквал, подхвативший незадачливого «Графа», размахивал судном, выбирая новую жертву, угрожая тем, кто пришел сюда вопреки порядку, установленному самой природой. Канадские ледоколы жались в сторонку, спасаясь ото льда, который забил реку до самого дна. Суда тревожно гудели. На мостике, хотя командовал по уставу местный лоцман, все посматривали на капитана, на мастера, на «папу». Только выражение лиц было не банкетное, а такое: «Вы проложили трассу, вы и расхлебывайте эту кашу».

При виде наших сухопутных лиц «папа» улыбнулся виновато и сказал:

– Обстоятельства форс-мажорные, видите ли… Стихия…

Да, но где мы находимся? Где и когда все это происходит? Что мы – открываем новый материк или следуем трамповым рейсом Мурманск-Монреаль? Я вам не Колумб, а командировочный. Рядом берег, сияет реклама, катят автомобили, разворачивается панорамой Квебек, старинный замок, и тут же здания из стекла и бетона… Старина и современность, традиция и прогресс, культура и цивилизация, порядок и комфорт, – какая еще может быть стихия? Почему в новый год, в начале последней трети двадцатого века, должны мы вступать в рукопашную схватку со льдом и рекой, с этими форс-мажорными обстоятельствами, как изволил выразиться капитан?

Тут я заметил, что «папа» в шлепанцах на босу ногу. Видно, лежал на диване, подняли его, вызвали. И вышел он по-домашнему. Как в «Тайфуне» у Джозефа Конрада: «Присутствие капитана успокаивало, словно этот человек, выйдя на палубу, принял на свои плечи всю тяжесть бури. В этом – престиж, привилегия в бремя командования. Никто не мог помочь капитану нести его бремя». Зато капитан, почувствовав на плечах это бремя, совсем успокоился. Он отпустил вахтенного штурмана, предложил лоцману передохнуть в специальной каюте, где были приготовлены ему кофе и коньяк, нам он посоветовал прилечь.

Прежде чем уйти, мы посмотрели, что же все-таки он будет делать.

Мастер встал у борта, слегка облокотившись, как, знаете, каждый из нас может остановиться на мосту через речку, чтобы взглянуть на рыбок. Взглядом, для которого я не подыщу слов, смотрел он на лед. Так, пожалуй, смотрел, словно не было существа ему ближе, чем с хрустом и визгом ломающаяся масса. Глядя на лед, видел он просторы своего детства. Тоном, каким говорят «Хотите стакан чаю?» – говорил рулевому:

– Чуть право руля… Право… Так держать.

Надо было видеть, каков был результат этих едва слышных команд, отданных, кажется, даже совсем не специальными словами, какой катаклизм возник между нашим гигантом и ощетинившимся льдом. «От этой дикости капитан не требовал ничего, кроме возможности дышать и пробиваться дальше» («Тайфун»).

За нашим кораблем выстраивались суда. Ледоколы, которым следовало прокладывать нам путь, шли за нами. Тут уж как на банкете: наш «папа» всегда остается первым, ему почет и место.

Облокотившись у борта, стоял мастер. Добавить надо: стоял всю ночь.

Всю ночь грохотал за бортом лед. Доктор, забывшись сном, стонал. Ему, вероятно, представлялся со всей достоверностью несчастный исполин «Титаник» в столкновении с глыбой льда, или «Нормандия» с «Мавританией», врезавшиеся друг в друга на нью-йоркском рейде.

Уже в монреальском порту «папа» на прощание сказал:

– Лошадок ваших я полюбил. Полюбил с первого взгляда. А сначала, когда телефонограмма поступила, думаю: голову кому-то следует отвертеть за такие шутки! Какие лошади?! Я в Абердине под грузом стою. У меня план. Так нет, изволь идти за тремя лошадьми. Мало того, в Мурманск пришел: сколько забот! Команду надо перекомплектовать. Лодок спасательных не хватает, где их взять? Супруга на самолете прилетела, полгода не встречались. И вы тут со своими лошадьми! Но зато когда я их увидел…

А вели мы их полярной ночью при свете фонарей под попонами. И с настоя за время карантина лошади наши от бездействия одичали: свеча за свечой, вдыбки! Кругом громоздились краны-чудовища, мрачные пакгаузы, но лошади так, больше от баловства, чем от страха, взвивались вверх у каждой тени. Они уже, кажется, показывали жеребячий пыл, который следовало им показать в Америке «старику». «Стой, с-скотина», – шипел доктор, взлетая, будто клоун, вместе с поводьями вверх.

– …и увидел красоту, будто в сказке! И супруге моей ваши лошади тоже понравились. Да, думаю, голову, конечно, кое-кому следовало бы отвертеть, но будем уходить от волны, будем держаться по погоде. Будем держаться!

Со школьных лет заучивая наизусть «Эх, тройка, птица-тройка, кто тебя выдумал?», мы мало отдаем себе отчет в том, что и тройка и «выдумал» – это реальность. И вот реальность распадается на множество практических подробностей, главным образом беспокойств: не длинны ли гужи, не ослабла ли дуга, как бы не соскочили постромки, что-то правый пристяжной плохо дышит…

Я – за кучера. Тройку, которую мы с доктором привезли показывать за океан, сладил (съездил) старик Кольцов, Сергей Васильевич, наездник-троечник с конного завода, буквально тот самый гоголевский расторопный мужик, способный с «одним топором да долотом» и т. д. А управлять ею должен был его сын, ипподромный призовой мастер-наездник Валерий Кольцов. Но сопровождать тройку он не смог, потому что ему предстояло тогда же выступать со своими рысаками на большие призы в Париже. Не мог отправиться на этот раз в путешествие из-за больного колена и знаменитый Владимир Фомин, который когда-то самым первым доставлял в Америку наших лошадей и, как рассказывают, ехал на тройке по Бродвею.

– Ничего, – сказал человек, от которого все зависело, – вы тоже справитесь.

А у меня перед глазами стоял прославленный тренер Григорий Башилов, который обычно после моей езды на приз царапал смущенно хлыстиком по песку, говоря: «Ученых много, да умных мало». И другой известный наездник, под началом которого я также ездил, щелкал секундомером и спрашивал лаконически: «Чалдон у тебя есть?» Словом, ряд авторитетов конного дела настойчиво выражали сомнение в наличии у меня того, что этот наездник обозначал «чалдоном», а чаще называется «головой» или «чувством лошади» и «хорошими руками». Поэтому, когда довелось мне взяться за вожжи нашей символической тройки, я постарался собрать вместе с вожжами весь свой наивозможный навык.

Мы от души сделали журналистам заявление: «Тройка – это исконная эмблема нашей Родины, символ русского раздолья, народной сноровки и удали», – и сел я на облучок.

Ощущение в самом деле символическое. «Знать, у бойкого народа… В той земле, что не любит шутить… Черт побери все… Дают ей дорогу другие народы и государства».

Доктор с мэром города сидели сзади за пассажиров, и тройка тронулась в направлении толпы, расположившейся полукругом на поле.

Множество мелких беспокойств владело мною. Правая пристяжная, по обыкновению, не ладила, хомут кренился на сторону, но – светило солнце, коренник нес шею картинно, по-лебединому, пристяжные кипели, медвежья полость сверкала, бубенцы мягко перезванивались, и ярким пятном мы играли по полю. «Словно серые лилии на зеленом лугу», – на другой день писали газеты. Наш первый публичный выезд за океаном прошел благополучно.

Однако наша тройка была вполне гоголевской и даже чичиковской, в том смысле, что переходы от пафоса к иронии совершались у нее с полной непосредственностью. Несколько дней спустя, на обычной утренней проездке, лошади, чего-то напугавшись, понесли. Место было очень уж неподходящее: тут же кипела большая дорога с бесконечным потоком машин.

Левая вожжа запуталась и оборвалась.

Лошади вырвались на шоссе.

Как объяснить вам основные трудности троечной езды? Вот один из наших космонавтов, когда спросили у него об ощущениях во время старта, ответил: «Все равно что на тройке». Космонавт этот, сын зоотехника, вырос на конном заводе, так что вполне мог отвечать за свои слова. И если воспоминание о тройке выдерживало даже космические перегрузки, то что уж говорить о двенадцатикопытном трехгривом вихре, несущемся, пусть в условиях земного притяжения, зато без руля и без вожжей.

«Но как же ездили прежде?» О прошлом забудьте. Никто и никогда не ездил на таких лошадях и с такими скоростями, как мы сегодня. А то, что вы о лошадях читали, – неправда. «Лошадиные истории» создаются по всем правилам мифотворчества. Как в легендах и преданиях совмещаются в один день столетия, так и на «лошадиных портретах» черты многих соединяются в одном… как бы это сказать… лице. Серебристая грива, как у того мустанга, что видели в штате Монтана, черная полоса на спине – таков был «гроза табунов» из Айдахо, на левой задней белая отметина – из Орегона, и все эти признаки людская молва присваивала одному коню, и вырастал конь-герой, который, совершая богатырские подвиги, пересекал континенты.

А вот сопоставив документальные данные, можем мы убедиться: давно нет почтовых дилижансов, воспетых Диккенсом, нет ямских троек, о быстроте которых рассказывают былинные чудеса, и соперники ветра, степные аргамаки, попадаются разве что на выставках, но если бы в самом деле машина времени доставила нам из прошлого легендарных четвероногих героев, как доставляют теперь морские корабли и воздушные лайнеры лошадей прямо к старту, и встретились бы они все на ипподроме действительно в одном призе, то уж пришлось бы поглотать им, этим легендарным лошадям, пыли из-под копыт современных крэков, [1]1
  Скакуны экстра-класса.


[Закрыть]
которые оставят сзади, далеко за флагом, какого угодно сказочного Сивку-Бурку!

И неужели вы думаете, что для демонстрации в Америке выбрали тройку – какой-нибудь второй сорт? [2]2
  Выбор осуществляла специальная комиссия во главе с Григорием Башиловым. Входили в комиссию виднейшие знатоки породы, в том числе Валентин Михайлович Одуев, о котором рассказывается дальше. Сначала они решали вопрос о мастях и в результате остановились на серых. Для выбора были приведены тройки со всех конных заводов. А после просмотра уже только серых, но всех оттенков, от бурых до каурых, выбрали серых в яблоках, подготовленных Кольцовым. В корню – Водолаз, пристяжки – Ратник Турецкий и Большой Вальс. Имея в виду некоторую неблагозвучность клички коренника, Водолаз, как обычно в таких случаях делается, был переименован, он стал Великолепным.


[Закрыть]

Некоторое время я тянул две оставшиеся из четырех вожжей на себя, почти лежа навзничь, но тут лопнул гуж, качнулась дуга, и коренник фактически освободился от упряжки. Долго ли можно держать лошадь на одних вожжах? Раздался удар, экипаж чиркнул землю, я вылетел, а надо мной, как в фильме, пронеслись кони, только не огненные, как в кино, но темные.

Откуда-то возник черный стремительный автомобиль с надписью-молнией «Шериф», с ревом и риском он понесся наперерез общему потоку и лошадям. Все, кто только был на ферме, очутились верхом и тоже полетели стремглав, соперничая с машинами. Но всех опередил паренек Фред. Он был на машине. Он поставил свой «джип» поперек шоссе, наши лошади, волоча за собой остатки экипажа, оторвали у него крыло, но все-таки замедлили ход, и тут же один из всадников, спешившись, повис у них на удилах.

Лежа на обочине, я сообразил, что потерявшая управление и голову тройка выражала, в сущности, ту же идею, только другую сторону, другую форму все той же идеи: «…И сам летишь, и все летит… Дымом дымится под тобою дорога, гремят мосты… Что значит это наводящее ужас движение и что за неведомая сила заключена в сих неведомых светом конях?»

Позднее, когда происшествие превратилось в рассказы о том, как, кто и куда бросился на помощь, я спросил Фреда, что скажет его отец про искалеченный автомобиль.

– Да, – отвечал Фред, – что-нибудь такое он скажет. Ведь он у меня наполовину уэльсец, наполовину ирландец. Представляете себе, что за смесь?

И правда, дня два мы потом Фреда возле наших лошадей на ферме не видели.

Плыли мы через океан, а на вероятный вопрос: «Что хотели бы вы увидеть в Америке?» – у нас готов был ответ: «Ковбоев». И вот мы оказались бок о бок с ними – шляпы, шпоры, кожаные штаны, седла с рогатой лукой, а на луке – лассо. Ковбои как ковбои, как написано в книжках или показывается в кино.

А мы для них были спортсменами. Надо было слышать, как они это произносили: «С-спортсмены»… Хотелось их покороче узнать, а они нас сторонятся.

Нет, вражды не было. Все вежливо, все вовремя, и помощь была, да еще какая!

Помощь была. Душевности не наблюдалось. Пробовали мы найти с ними общий язык прямо через лошадей:

– Ведь все мы конники…

– Мы вам не конники.

– А кто же вы?

– Ковбои.

Это мы и сами видим, но в чем разница? Вы на лошадях, мы – на лошадях… И тут один из них произнес речь.

Долго терпел он, наблюдая наше типично ипподромное шаманство, священнодействие вокруг лошадей: сдувание пылинок, проводки в руках, попоны – чуть только шевельнулся ветерок, теплая водичка по утрам, а главное, не перетрудить работой, лишней ездой! Кто же из конников ездит на лошади? О ней говорят, вокруг нее священнодействуют, а ездить – это… это невозможно вам объяснить.

Этот Томас, старший ковбой, видел, что мы не бездельничаем, толчемся вокруг своих лошадей с утра до вечера, но все это было по-ипподромному, по-спортивному и потому не в его вкусе. Долго терпел ковбой и больше не мог терпеть. Он вообще был немногословен, но, как это бывает с молчаливыми людьми, взорвавшись, не мог остановиться.

– Поймите меня правильно, – говорил Томас, – вы конники, а я ковбой. И лошадь и езду я понимаю как ковбой. Поймите правильно, я не намерен вас обидеть. Мы, люди Северной Дакоты…

Для Томаса, хотя сам он жил на Среднем Западе в Огайо, не существовало ничего, кроме Северной Дакоты, откуда он был родом.

– Мы, люди Северной Дакоты, умеем уважать. Мы говорим так: у ковбоя грязь может быть на сапогах, только не в душе. Я знаю, у вас своя езда, у меня своя. Что лучше, судить не буду. Вам, быть может, следовало остановиться в другом месте, где есть тренеры и они занимаются той же… той же…

Томас искал слова помягче, но, ясно, он хотел сказать «чепухой».

– Поймите правильно, – воскликнул Томас, – я не хочу вас обидеть!

Америку, по словам Томаса, создали не спортсмены, не те, кто ходит теперь с хлыстиками в руках и с важным видом.

– Вы думаете, – продолжал Томас, – что ковбои – это как в кино – паф-паф? Да, сейчас еще ходят у нас с кольтами у пояса. В Северной Дакоте не ходят, а в Южной ходят. И стреляют. Но никогда не стреляли ковбои так, как это показывается в кино!

Стреляли в воздух, объяснил Томас. Жили ковбои в глухих, отдаленных местах, в город приезжали редко, но уж если отправлялись куда-нибудь развлечься, то, возвещая о себе, палили на всю округу. Кроме того, стреляли ядовитых змей, койотов, рысей. Каждая женщина у ковбоев умела взять в руки кольт, чтобы при случае уберечь ребенка от диких зверей и ядовитых гадов.

Так говорил ковбой, а у него, как в песне, и конь хороший есть, и лассо, и кольт, если нужно, будет.

– Поймите правильно, я не хочу заставить всех на свете ездить по-ковбойски! Мы говорим: ничто так не греет душу ковбоя, как конская шерсть. Пусть мой Добрый Гарри не знает ни попон, ни подстилки, ни крыши над головой и нет у него такой родословной с золотыми буквами, какие есть у ваших рысаков, но когда я привез его с собой сюда из Северной Дакоты и у меня его хотели купить, я ответил «Нет». Никто меня больше ни о чем не спрашивал, потому что я сказал только «Нет!». Я сказал «Нет!» потому, что мой Добрый Гарри для меня… он для меня… – тут в самых настоящих ковбойских глазах блеснули самые настоящие слезы, и разговор дальше нельзя было вести.

Мы с доктором дали клятвенное обещание досконально изучить ковбойский образ жизни и езды. Тем более, сказали мы Томасу, что у нас казачья и кавказская езда многим похожа на ковбойскую. Прибежала жена Томаса: услыхав шум и зная про наш решительный разговор, она решила, что мы подрались. Нет, это доктор с Томасом били друг друга по рукам и по плечам.

На следующий день по распоряжению самого Старика мы вылетали в Техас.

Старик, которому доставили мы тройку, не был миллионером, он был мультимиллионером. Иначе говоря, был так богат, что в газетах писали: «Мистер С. не решается отрицать, что его личный капитал составляет больше ста миллионов долларов».

Да, удивительно у миллионеров отношение к деньгам. Одна монетка или миллион в руках – он распорядится любой суммой с одинаковой почтительностью.

– Мистер С., мы остались должны за сено и овес пару центов.

Думаете, опускается рука в карман, вытаскивает сколько захватила ладонь и… Никогда! Как выбирают гречневую крупу, осторожно отысканы два медяка: «Прошу вас!» Еще нам нужно тысячи полторы на перевозку лошадей. «Пожалуйста». Как появились из кармана центы, точно так же отсчитываются тысячи. И на челе его высоком не отразилось ничего…

– А, – сказал Старик при виде наших лошадей, которые после месячного морского простоя ходить на четырех ногах кажется вовсе разучились, предпочитая плясать на двух задних, – в молодости я сам такой был.

Все засмеялись. На следующий день слова эти вместе со смехом появились в двенадцати газетах.

Наш старик был истинно стар. Ни зрение, ни слух, ни – не знаю, что еще там, – не работало у него без мощнейшей вспомогательной аппаратуры, созданной по последнему слову техники. Весь он опутан был проводами, а когда после публичных выездов нашей тройки, на каждом из которых он присутствовал, устраивалась пресс-конференция, к этим нитям добавлялась паутина из проводов от микрофонов.

И вот представьте себе: сидит похожий со своими трубками и антеннами то ли на гигантского первобытного муравья, то ли на механического робота далекого будущего старичок, и у него, чье каждое слово пресса разнесет в прямой пропорции к его состоянию, спрашивают:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю