Текст книги "Святая Русь. Книга 1"
Автор книги: Дмитрий Балашов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 46 (всего у книги 46 страниц)
Глава 29
Киприан прибыл на Москву седьмого октября. За месяц с небольшим, что протек со дня возвращения Дмитрия, сделано было невероятно много.
Возведены палаты, кельи и храм Богоявленского монастыря, княжеский и митрополичий дворы, перекрыта кровлями и шатрами вся городовая стена. И уже рубились боярские терема и хоромы горожан в Занеглименье и на Подоле, уже дымили кузни, уже толпился народ и шла служба в отмытых от копоти, испакощенных татарами церквах. И все-таки, въезжая в город, Киприан вздрогнул. Растерянно оглядывая из возка то, что осталось от Москвы, он только теперь начинал понимать, что оставленья города Дмитрий ему не простит.
Верная Евдокия воротилась, едва было сотворено какое-то жило, и теперь встречала митрополита вместе с князем. Совместное бегство как-то сознакомило их, и при жене Дмитрий не проявил никоторой грубости на торжественной встрече владыки. Он выстоял благодарственную службу. Трудно склоняя выю, принял благословение и причастие из рук болгарина. Но ночью, когда Евдокия, заметив, что муж не спит, посунулась было к нему с вопрошанием, вдруг страшно, по-звериному, застонал и скрипнул зубами:
– Ты не ведаешь! Не видала! Дети! Женки! И черви под трупами… И книги, иконы, все, что батько Олексей собирал… Мало что и уцелело! Я не чел, а бают знатцы, иного и в Царьграде не было того, что у нас! Все – дымом! Да неуж батька Олексей удрал бы из города?! От Ольгерда отбились!
Помысли!
Он ткнулся лицом во изголовье, дергаясь в глухих задавленных рыданиях, перекатывая голову, скрипя зубами, рычал: «Не прощу! Не прощу!»
И Дуня гладила его по плечам и плакала, не ведая, что сказать.
Странным образом княжеский гнев, не трогая, быть может, главного виновника трагедии – Федора Свибла, и павший сперва на Олега Рязанского, обращался теперь против новонаходника – митрополита. Уже казалось ему, и Митяй погиб не без помощи этого Ольгердова прихвостня, и батьку Олексея уморил едва ли не он… Но паче всего было жаль Москвы!
Сергий не появлялся в столице. Федор Симоновский, оставшийся духовником великого князя, не упрекая прямо Киприана, все же в душе тоже не мог простить болгарину оставленья Москвы, при котором гибель книжных богатств, собранных Алексием, ужаснула его едва ли не больше гибели людей.
Смерть для него, священника и игумена, обязанного соборовать и отпевать десятки и сотни отходящих света сего, не представляла того ужаса, который внушает иным, особенно некрепким в вере. И подвиг, и труд, и глад, и болезни, и гибель в бою, и конечное отшествие в мир иной – все это обычный удел живущих. Но памяти прежних столетий, но книги! То, в чем сохранен опыт угасших поколений, то, в чем удержана память веков, что созидает человека-тварь Человеком, что приобщает его к Господу…
Не было в те века печатного станка, и детективов не было. Сказки сказывали, не записывая, не тратя на них дорогой александрийской бумаги.
Поэтому не станем полагать жестокосердным инока, коего гибель памяти человеческой ужаснула более гибели самих людей! Мы – иные и попросту не ощущаем невосполнимости подобных утрат. (Недаром так легко сгорают наши библиотеки!) До времени! До реальной утраты книжного знания! Ну, а тогда исчезнем и мы сами…
Путь человечества отмечен не только приобретеньями, но и утратами, и порою последние премного превосходят множественностью своею первых.
Князь Дмитрий крепился недолго. Разрыв с Киприаном последовал в том же октябре месяце. И виной тому оказался – как всегда бывает в подобных сварах, когда переполнившая душу ненависть ищет хоть какого выхода – сущий пустяк: обгорелая по углам триодь, извлеченная усердным дьяконом из груды тлеющих книг в церкви Архангела Михаила и положенная ошибкою на престол крохотной домовой церковки новорубленой, абы как, хоромины княжеской. И не потому Киприан строго велел убрать ее с глаз, что грязна и в саже, а затем, что положена на престоле святом, но этого он князю, стоящему близ – по крохотным размерам церковки, куда десяток человек уже влезал с трудом, тут все было – рукой протянуть, – этого он князю уже не успел повестить.
– Грязна?! – страшно и грозно вопросил князь, нарушая чин и течение службы.
И Киприан, протянувший было руку к потиру со святыми дарами, остоялся, полуобернув к Дмитрию встревоженно-недоумевающее лицо.
– Грязна?! – повторил князь, возвышая голос. – А что весь град Московский, люди, женки, дети, тысячи мертвецов… Хоромы, порты и узорочье и книги, что отец мой духовный Олексей, иже ко святым праведникам… Годами, труд прилагая… Дымом и сажею! И ты, пастырь недобрый! На тебя! Верил! Ты! Ты! А ныне гребуешь! Отсиделся тамо! В Евангелии речено, в книге святой! О пастыре, что жизнь свою за овец… за паству свою прилагая.. И всяко… Выучились бегать у себя там, в Византии!
С кесарем своим!
Ближние бояре, дьякон, все с белыми лицами, один по одному, быстро, словно мыши, выпятились вон из храма, оставив их вдвоем, князя и митрополита всея Руси. Одна Евдокия пыталась, уцепивши мужа за рукав, остановить яростный поток его речи. Да княжич Василий, хотя и отступивший за порог, продолжал слушать, склоняя голову и сжав кулаки, высокий, с нежданными провизгами голос отца, изрекавшего неподобные хулы на главу русской церкви.
– Ненавижу! – кричал Дмитрий, отпихивая жену. – Не прощу ему никогда!
Кажный мертвяк на совести еговой!
Киприан покинул церковь с трясущимися губами. Молча миновал князя, в дверях благословил княжича, прильнувшего к руке митрополита, прошел сенями, видя и не видя, как разбегаются от него врозь бояре и слуги…
Самое пакостное заключалось в том, что князь был в чем-то прав.
(Посидевши в лесу с Сергием, Киприан начал лучше понимать русичей.) Но и с тем вместе поделать уже что-либо, ведущее к примирению, стало неможно. Он еще пытался, еще говорил с игуменами, толковал с Федором Симоновским… И как раз Федор и высказал ему, глядя потухшим взором, без уверток, прямо и строго:
– Уезжай, владыко, в Киев! И поскорей! Худа б не стало!
На миг, на один пакостный миг почуял многомудрый Киприан суетность свою, даже мелкость пред этими грубыми и прямыми людьми с их суровой упрямой жизнью, с пожарами городов и смертями, с философскими диспутами в лесу, у костра, и с постоянной готовностью к подвигу… Только на миг! Ибо дольше думать и понимать так было непереносно. Словно клубящаяся облачная пелена, скрывающая вершину горы, вдруг разорвалась, сползла драконьими извивами, обнажив острые грани ледяной могучей вершины, уже и неживой, и надмирной в своей торжественной святой красоте. И тотчас новые клубы облачного дыма торопливо затягивают провал, слишком страшный, слишком невозможный взору, и с ними ползет-наползает вновь мелочь извилистых дел и лукавящих слов: надобность новых ласкательств и дружб с князьями литовскими, надобность новых прехитрых ходов и выходов в секретах патриаршей константинопольской канцелярии, надобность новых переговоров и просьб, большинство из коих будут разбиваться об это упрямое княжеское «не хочу и не буду!». Притом, что без Руси, без престола владимирского – и это уже всеконечно понял Киприан – ему не жить и не стоять православию ни в Литве, ни в греках…
Князь в этот вечер (так и не причастившись святых тайн!) был мрачен и хмур, но в решении своем больше не колебался. Дуня ночью попробовала опрятно вопросить мужа (все же, как ни любила Дмитрия, а видела и она всю неподобь свершившегося). Дмитрий долго молчал. Ответил, наконец, тяжело и спокойно, как об окончательно решенном:
– Пимена возвращу! Рукоположен, дак…
«Убийцу?» – едва не выговорила Евдокия вслух. Вовремя зажала себе рот ладонью. Но князь словно бы услышал ее и, верно, давно уже обдумал и это тоже. Помедлив, с тою же тяжелою обреченностью неотвратимо принятого решения, домолвил:
– Хотя бы свой!
Глава 30
Иван, по возвращении из Твери с поездом митрополита Киприана, едва отмотавшись от первоочередных святительских дел, кинулся в Селецкую волость за женой и матерью. Благо, владыке потребовалось собрать внеочередной хлебный оброк для разоренной Москвы.
Он скакал, разбрызгивая ошметья осенней грязи, попеременно чуя то ознобную грусть, то восторг. Грусть и тоску от предстоящих ему споров и свар с мужиками, от неведенья участи матери с Машей (плохо заставлял себя не думать, боясь беды), а восторг был беспричинен – звонок воздух, грибною прелью тянет из лесных низин, птичьи стада в туманных сиреневых небесах, и так ярок желтый березовый куст при дороге, и так тянет в неведомые дальние дали, туда, за окоемы лет и путей, что даже больно, и так тревожно, и так страшно прислушаться к этому дальнему зову: не выдержишь – и улетишь, ускачешь, туда, за синие леса, за далекие степи, навсегда потеряв дорогу к родимому очагу! (Не так же ли вот, по осени, уходили в сибирские дальние дали, мерзли и мокли, гибли в пути, с последней улыбкою незримого, неведомого счастья на мертвых устах.) Конь со скока переходил на рысь. Несколько раз Иван останавливал, вываживал и кормил Гнедого, боялся от нетерпения запалить жеребца. И все время длилось, не проходило в нем радостное отчаянье и зовы далекого пути тревожили душу.
К деревне он подъезжал в сумерках. Конь тяжело дышал, поводя боками.
Во тьме не узрелось сначала, стоят ли хоромы. Но деревня была цела.
Слышались то мык, то звяк, хрипло забрехал чей-то пес, заливисто пропел вечерний петух, овеяв душу покоем и миром. В неживой деревне петухи не кричат! К терему своему Иван подъезжал уже шагом.
Маша не выбежала на крыльцо, как хотел и желал (и кольнуло обидой!).
Мать, сухая, легкая, упала ему в объятия в сенях. В горнице металось в светце неровное пламя лучины. Маша, с обострившимся, истонченным лицом, глядела с постели. Сполохи огня плясали у нее в глазах, блестящих от слез.
Иван кинулся, тут только, по острой жалости в сердце, понявши, как любит жену (прежде почасту долила напоминаниями мордвинка-холопка), к ней, к постели, обнять, охватить, не видя, не понимая еще ничего, и только дошло, когда выговорила поспешно, протягивая к нему худые истосковавшиеся руки:
– Осторожнее, сын!
Иван опустился на колени, зарылся головой в ее влажные, жалкие ладони, заплакал.
– Едва не умерла! – выговорила мать за спиной. – Микулиха помогла, знахарка! Поправляется ныне, да я уж берегу, не даю вставать…
Слабый писк малыша заставил Ивана поднять голову. Крохотная – прихлопнуть, и нет ее, – копошилась в ветошках новая человеческая жизнь, вертела головкою, искала источника пищи. Маленькая, дрожащая, как свечной огонек вздуваемой береженой свечи, что Наталья поставила на стол ради сына. И пока мать с девкою накрывали, все стоял на коленях у ложа, глядя, с испуганным обожанием, на тихую улыбку юной матери и жадно сосущего голубую грудь малыша, еще не понимая, не чуя еще, что это его сын, его продолжение на земле.
– Иваном назвали, не остудишь? – прошала мать.
Он кивал, мало понимая, что она говорит.
Уже когда сели за стол (Маша поднялась тоже), уписывая пироги и кисель, выговорил:
– Во Твери Федю встретил! Помнишь? Холопа своего! О тебе прошал!
И мать понятливо, с легкой улыбкой, склонила голову.
Отправляя в баню, Наталья наказала ему в сенях:
– Машу не трогай пока! Не все ладно у ей там!
Иван кивнул, залившись жарким румянцем.
Ночью лежали рядом на широкой постели, ребенок посапывал меж ними.
– Угрелся, – говорила Маша шепотом. – Батьку почуял! Вот и спит! А то оногды просто беда, весь извертитце!
Он потянул к себе ее слабую, потную ладонь, положил себе под щеку.
Нежданные слезы опять навернулись на глаза. «Господи! Могла ведь и умереть! Господи!»
Не было еще вестей от сестры, неведомо, что с Лутоней, уцелел ли брат со всем своим многочисленным семейством? Воротятся ли мужики, угнанные из Острового? (Князь Дмитрий распорядился выкупить татарский полон.) Но были живы мать и жена и народившийся в лесе сын. И потому крохотный огонек их семьи не гаснет, но все продолжает мерцать сквозь тьму времен и рвущийся ветер бедствий.
В Москву, когда князь объявил повеление строить хоромы, Иван с матерью наряжали мужиков из Селецкой волости. Поставили сруб и обнесли усадьбу тыном.
Пакостный сосед, уцелевший-таки в нынешней замятне, и тут пытался отхватить у них кусок огорода. Благо, что Наталья заметила вовремя, а мужики из Раменского, переменившие нынче гнев на милость, стали за своего данщика стеной, и соседу пришлось, ворча, уступить и разобрать уже сооруженную на их земле ограду.
Об отъезде Киприана в Киев и о том, что заместо него будет опальный Пимен, Иван узнал одним из первых.
Ужинали. Мужики толковали, как нынче будет с данями да кормами, пойдет ли в зачет рождественского корма вывезенный нынче хлеб.
Сидели все вместе за грубым самодельным столом в только-только поставленной горнице. Пылали дрова в русской печи. Дым тек потолком, над самыми головами, и Ивану, что черпал из общей миски в очередь со всеми, было как-то вовсе наплевать, Киприану или Пимену придет возить хлеб, сыры и говядину из Селецкой волости. Не стало б нового ратного нахождения! Вот что долило порой. Ибо вновь Русь была одна меж враждебных сил Орды и Литвы, и вновь все надежды ее были только на этих вот мужиков из Раменского и иных сел, деревень и починков, что, авось, не выдадут и прокормят, да на воинскую силу, не собранную в августе, но потому и не одоленную в бою.
А так – сестра оказалась жива и с племянником, и брат, Лутоня, о чем он вызнал только вчера. И в Островом, куда он недавно мотался верхом, едва не загнавши коня, начинала брезжить какая ни на есть жизнь…
Был бы хлеб! Была бы у мужика земля! И защитил бы князь наперед от лихого ворога!
Поставить дом. Обеспечить семью теплом и хлебом. Вырастить сына.
Суметь не погибнуть в сечах, дабы не осиротить жену и мать. Да по всяк час помнить Господа, не жалея куска для сирого и увечного, памятуя, что и самому может выпасть та же судьба… Достойно окончить жизнь.
А об ином – кто там кого сверг и кто нынче сидит на владычном престоле – пусть мыслят такие, как преподобный игумен Сергий!
СЛОВАРЬ РЕДКО УПОТРЕБЛЯЕМЫХ СЛОВ
А й в а н – галерея в мусульманской архитектуре с богато украшенным обрамлением арок, айваны обычно выходили на внутренний двор.
А л т о б а с – плотная шелковая персидская парча, алтобасный – сделанный из этой парчи, обтянутый ею и т. п.
А р к – центральная крепость города (арк Бухары находился на очень крутом холме).
Б а л ь и – наместник в колонии (венецианской).
Б а р м ы – оплечное украшение византийских императоров и русских царей.
Г а л е я – морское судно.
Г а т – большое торговое судно.
Г р е б о в а т ь – гнушаться, презирать.
Г у л я м – наемный (служивший за плату) воин из войска Тимура.
Д а с т а р х а н – угощение, праздничный стол.
Д ж е т е – «разбойники», военные отряды кочевников-могол из Семиречья совершавшие набеги на оседлое население Мавераниахра.
Д ж е х а н г и р – повелитель (одновременно и имя, и звание руководителя армии).
И п е р п е р – золотая византийская монета.
К а л а м – палочка, тростниковое перо для письма.
К а л и г и – византийская дорожная обувь.
К а п т о р г а – металлическое украшение, нашиваемое на одежду, на пояса и проч. Обычно из драгоценных металлов, золота и серебра, украшенные камнями, эмалью, чернением и т. п.
К а р а к к а – военное судно (весельно-парусное).
К а с с о н – расписной сундук с плоской крышкой.
К и к а – головной убор замужней женщины (на Руси).
К о л т ы – крупные (часто полые внутри, куда можно было наливать благовония) украшения, которое прикреплялись к женскому головному убору над ушами.
К о м о р н и к – дворовый придворный служитель, представитель личной охраны знатного лица (то же, что младший дружинник на Руси).
К о р о т е л ь – женская верхняя короткая шубейка, иногда без рукавов, на лямках.
К у к о л ь – монашеский головной убор (накидка, колпак, пришитый к вороту).
К у р а й – музыкальный инструмент, род флейты.
К у я к – пластинчатый панцирь из нашитых на сукно чешуек, также род шлема.
М а н а т ь я – мантия, верхняя одежда монашествующих.
М а н г у т ы – название одного из кочевых монгольских племен.
М и т р а – высокий твердый головной убор высших иерархов церкви, начиная с епископа.
М и х р а б – ниша в мечети, указывающая направление к Мекке, куда надлежит обращаться верующим при молитве.
М о н е р и й – большое грузовое судно.
Н е ф – большое торговое судно с высокими надстройками.
Н о м и с м а – греческая мелкая монета.
О г л а н – предводитель определенной части кочевой орды, племени. То же что эмир, но огланы – это потомки ханов-чингизидов.
О р г у з и й – конный наемный стражник в генуэзских колониях.
П а н а г и я – круглое нагрудное украшение (икона) высших иерархов церкви с изображением святых, обычно из драгоценных металлов.
П а р а м а н д (аналав) – плат, носимый монахами на персях, с изображением креста (осьмиконечного, с подножием), орудий страстей Господних, Адамовой головы и пр.
П а ш а л ы к – провинция (административный округ) в турецкой империи.
П е р е м о н а т к а – один из элементов архиерейского облачения, является знаком власти.
П о д е с т а – наместник в колонии (генуэзский).
П о п р и щ е – путь, сфера деятельности и путевая мера (равная, от сравнительно небольшой до дня пешего пути, т. е. около 20 верст).
Р а м е н а – плечи (единственное число – р а м о).
Р ы н д а – телохранитель, оруженосец.
Р и ш т а – род лапши.
С а к к о с – верхняя обрядовая одежда священнослужителей, широкая, с широкими рукавами прямого покроя (обычно из дорогой ткани).
С а х а р – баржа.
С е и с т а н – Восточный Иран.
С и м о н и я – продажа за деньги церковных должностей, что было строго запрещено в церкви и преследовалось.
С к а р л а т – красный бархат.
С т а т и р – древнегреческая серебряная монета.
С т и х а р ь – одежда духовных лиц (служебная) с дьякона начиная.
Род широкой расклешенной рубахи без ворота с широкими рукавами (парчовая, бархатная, шелковая и т. п.) С я б е р (множественное число с я б р ы) – сосед, соседи.
Т о л б а – название неясно. По-видимому, знать каких-то кочевых племен, совмещавшая светскую власть с духовной (зафиксирован выбор ими нового хана).
Т у л а – колчан (тула – по-русски, колчан – татарское).
Т ю ф я к (туфанчи) – пушка с расширяющимся стволом, набивалась порохом вперемешку с кусками свинца, происходило как бы несколько выстрелов друг за другом. Заряд летел очень недалеко, где-то на полтораста метров. Тюфяки скоро были сменены пушками.
Ч е м б у р – повод уздечки, за который водят или привязывают верховую лошадь.
Ф а р с а х – мера длины, колеблющаяся от 6 до 10 километров.
Ф е м а – провинция в Византийской империи (административный округ).
Ф е р я з ь – верхняя длинная одежда, род кафтана.
Х а к а н – хан, предводитель, глава племени.
Х а н а к а – обитель дервишей, молельня суфиев.
Х а р а л у г – булат, закаленная сталь.
Х а у з – городской или усадебный водоем, обычно облицованный камнем в городах Средней Азии.
Х р и с о в р у л – официальное послание, постановление, рескрипт (византийское).
Х у д о б а – скот.
Я м – путевая изба, станция, где есть сменные лошади (монгольск.).
Ямы были заведены монголами и на Руси (отсюда ямская гоньба, ямщик и пр.).
Я с п и с – яшма.