Текст книги "Святая Русь. Книга 1"
Автор книги: Дмитрий Балашов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 46 страниц)
Глава 24
Стан у Коломны шумел, как престольная ярмарка. У Ивана и поднесь начинало кружить голову, когда он вспоминал разноцветье расставленных шатров, густой запах паленого рога (в походных кузнях укрепляли сбитые в дороге подковы, заново ковали коней), и купанье в реке, запруженной тысячами голых белых тел, и то, как он, неосмотрительно заплыв на коне к самой стечке рек, возвращался через весь стан нагишом, в чем мать родила, под хохот и озорные выкрики ратных.
Ночью чистили сбрую, утром был смотр – «людно, комонно и оружно» встречали великого князя, только-только прискакавшего от Троицы. Ратники кричали, иные, татарским побытом, кидали в воздух и ловили легкие копья. И было тревожно (и удивило сперва), что то, чему научился доселе, то и пребудет с ним, и уже ничего иного не можно постичь вплоть до того близкого бранного часа, когда вся эта громада ратных столкнется с татарами. С тем чувством рысил и теперь берегом Оки. (Переправлять рать намерили выше по течению, у Лопасни, дабы упредить возможную встречу татар, идущих древним Муравским шляхом, с литовскою ратью. Так, во всяком случае, толковали бывалые кмети.) Внизу, у реки, мужики, яростно работая топорами, готовили настил для моста. Череда заякоренных лодок уже тянулась на долгом ужище к противоположному берегу, и Иван, близко проезжая, узрел раскинутый княжеский шатер, в коем теперь совещались московские воеводы. И вид шатра, и оседланные кони воевод, все было пронзительно своим, близким в этот час предвестия битвы. И воеводы, что выходили на глядень, вдыхая грудью свежий речной дух и устремляя взоры туда, в заокскую сторону, тоже были свои, до боли, до томительного обожания: защитники и хранители, от днешнего совета коих зависела ихняя, каждого воина, грядущая жизнь и судьба!
Понимал ли кто из них ясно, что сотворяется ныне совсем не то, чего ждут воеводы и сам князь, и что важна не победа даже, а новое дружество русичей, и кровь, что прольется вскоре, ляжет в основание великой страны, в основание ее грядущей в веках громозвучной славы? Понимал это ясно, быть может, один преподобный Сергий. Но чуяли необычайность происходящего – все.
Дмитрий вышел из шатра последним.
– К ночи будет готово, – произнес Микула у него над ухом. – С заранья учнем переправлять полки! Повели, княже, – досказал он, строго сводя брови,
– в рязанской земле ратным не пакостить!
Дмитрий глянул на свояка и молча кивнул. «Не пакостить» на Рязанщине, на которой пакостили всегда, невзирая на любые соглашения, было внове. Но Дмитрий уже начинал понимать, что в привычном мире явилось нечто нежданное, о чем, возможно, лучше всего мог бы изъяснить – за смертью Алексия – один Сергий. И ради этого нового московская рать выходит сейчас в степь, а не стоит, как некогда, на обрывах Оки, позволяя татарам зорить рязанскую землю. Выходит в степь, чтобы встретить Мамая с его воинством на рубежах Великой Руси, пусть еще не объединенной, не созданной, но уже почуявшей за спиною растущие крылья грядущего единства своего. Мамаева Орда стояла за рекою Воронежем, и туда, к Дону, двинутся завтра, прикрывая и Рязань, и северские земли от нового татарского разоренья, московские княжеские полки.
Глава 25
К Лопасне подходили тучею. В коломенскую вливалась иная рать, из Москвы, подваливали пешцы. От скрипа телег и конского ржания было порою голоса не слыхать. Там и тут тесноты ради вспыхивали споры, ссоры, короткие сшибки. Кому-то конь отдавил ногу кованым копытом, чья-то телега, неловко заворачивая, подшибла раскинутый шатер. Чадили костры, кипело варево, голодные теснились к чужим котлам. Старшие мотались, ополоумев, разводя по станам вновь и вновь прибывающие ватаги. Ругань, мат. Какой-то могутный мужик с рогатиною на плече, древко которой было вырезано едва ли не из целого дерева, спорил с княжескими комонными, что отпихивали пешцев:
– Ты-то на кони удерешь! – выговаривал с укоризною мужик. – Тебе-то легота, тово! А нам, смердам, стоять до конца! Кажен из нас с собою чистую рубаху несет!
Иван, сметя своих, почел нужным вмешаться, начал утишать тех и других. Велел Гавриле снять с воза чечулю вяленой баранины и допустить пеших ратных мужиков к своему костру. После уже, когда разобрались, Гаврило с проясневшим ликом кинулся к одному из пешцев: «Деинка Захарий!»
Оказалось, мужик с парнем – из соседнего с Островым села, свояк Гаврилиного отца, плотник. Оказалось, и двор ставили Наталье они с сыном.
Тут уж всякая иная молвь была позабыта, пешцев пригласили к котлу всех гуртом, поделились кашей и хлебом. Пошли взаимные вопросы да воспоминания, и из утра, когда прощались, хлопали друг друга по плечам, приговаривая:
«Не подгадь на бою!» «Не подгадим! Вы, комонные, нас, пешцев, токо не выдавай!» – напутствовал великан, трогаясь в путь со своею страшенною рогатиной на плече. И долго махали руками, когда конная змея, с гружеными телегами, начала втягиваться на свежий, только что срубленный и подрагивающий под ногою настил наплавного моста. Думал ли кто из них, что уже не увидятся вновь?
Ниже по течению, в затишке от верхнего, ставили сейчас второй наплавной мост, еще ниже зачинали третий. Иные резвецы с гиканьем ныряли на конях в воду, сами плыли к противоположному берегу. Князь, судя по знамени, был уже там и стоял на бугре, еле видный отселе в окружении свиты и воевод. И лица тех, кто, миновав Оку, начинали подыматься на рязанский берег, строжели. А когда по рядам передали, что велено от князя на рязанской стороне вздеть брони и приготовить оружие ради возможного нежданного татарского напуска, дружно начали натягивать кольчуги и шеломы.
Память позорного разгрома на Пьяне была жива для всех, хоть и не побывавших в том горестном бою. Бесконечная череда ратей разом ощетинилась копьями и остриями высоких русских шеломов, заблистала бронями, расцвела красною кожей узорных щитов, черевчатыми и рудо-желтыми боярскими и княжескими опашнями, накинутыми поверх кольчужной брони, украсилась хоругвями и стягами. Красив строй идущих к бою воинов! Когда нет еще ни крови, ни увечных тел, ни жалко бредущих раненых, ни изуродованных, порванных доспехов и лопоти, когда каждый воин верит в победу и не мыслит о ранах и смерти!
Мужики, перейдя на другой берег Оки, в очередной раз сбрасывали истоптанные лапти-шептуны, подвязывали новые, проверяли насадку рогатин и топоров. Иные уже готовили чистые рубахи. Пешцы ведали, что им при возможном бегстве не уйти, не ускакать, но придет или пасть костью, или угодить в полон и быть угнану в дикую степь. Крестились. Оборачивали морщинистые, прокаленные солнцем лица туда, в татарскую злую сторону. Там, за разливами лесов, за широкими рязанскими полянами, была Орда, и она шла на Русь.
Глава 26
Люди, идущие на смерть, дружатся быстро. Не успел Иван пересердиться (старшой явно придирался: ни у самого Ивана, ни у четверых ратников, приданных ему под начало никаких неисправ в сбруе и оружии не было), не успел пересердиться и, накричав в свой черед на ратных, повалился, не стянув кольчуги, на грубое ложе из лапника, застланное попоной. Грудь ходила тяжелою обидой. Старшой, изматерясь на прощание, ушел в темноту.
Разгоряченную потную голову (в шеломах с подшеломниками, в бронях – упарились все!) теперь ласково овеивало ночною прохладой. Незнакомое, не свое уже, широкое приволье простиралось окрест. Красноствольные сосны стояли крепко, не шевелясь, замершими стражами у края степи, и из-под них задувало, словно из печи, дневным накопившимся жаром…
Особенно обидно было от того еще, что старшой – мужик с резким лицоми крючковатым, словно у генуэзских фрягов, носом, нешуточной силы и ярости великой – Ивану нравился. На миру, быть может, и посторонился бы такого, а тут, в чаянье боя, взглядывая на эти мощные предплечья, на всю сутуловатую злую стать этого явно вовсе бесстрашного и угрюмого мужика, – чуялось, чаялось, словно ты у него за спиною, и в бою бы поближе к такому быть?
(Покойного Семена с его уверенной удалью и о сю пору не хватало Ивану.) И за что?! Добро бы… Подумаешь, Фомка Барсук подпружный ремень не так затянул! Да Барсук, коли хошь, на кони и возрос, и родился! Кого иного за пояс заткнет! У него вся повада своя, Барсучья… Пес! Иван, остывая, повел глазом и тут-то увидел подошедшего к костру кметя с каким-то непривычным, нездешним, словно бы не от мира сего ликом. Кинул глазом, думал отворотить взор, вопросил сам незнамо с чего:
– Жрать не хошь? Тамо, в котли, каша есь?
Тот глянул углубленно, чуть пугливо, потом с легкою доброю улыбкой кивнул:
– От сердца коли, не откажусь?
Кметь, как прояснело, отстал от своих, напрасно проискал полк и потому еще не поужинал.
– Дак… Куды ты теперь? Вались в кошмы-то? На свету и своих вернее обрящешь! – предложил Иван.
Так вот и познакомились, и проговорили потом почитай до утра.
Отставший от своих кметь оказался изографом, живописцем, и в поход пошел, как и многие московиты, своею охотой. А нынче у него расстегнулась плохо затянутая подпруга, съехало седло, и вот… (Иван, слушая изографа, с запоздалым раскаянием оправдал укоры старшого: а ну как на бою такое ся сотворит? И живу не быть!) Про татар поговорили, про полоняников, коих нынче князья выкупают по край Дикого поля, – мало кого угоняют, как прежде в Кафу.
– Брата у меня, двоюродника, литвины угнали, дак его в Кафе грек изограф купил, Феофан…
– Феофан?! – поднял гость вспыхнувший взор.
– Ну! В Нижнем и встретились. Дак вот, отпустил ево изограф тот, а Васька в поход пошел, да на Пьяне… Невесть теперь, убит али полонен…
– Феофан! – повторил изограф и, малость устыдясь, что не о полонянике, вопросил со стеснением:
– Дак… Ты ево зрел, Феофана-то?
– Вот как тебя! Ночь проговорили! Философ!
– И что? О чем говорили-то? – с торопливою жадностью спрашивал гость.
Зарумянясь, объяснил:
– У нас Феофана почитают яко смыслена мужа и изографа нарочитее всех! Кто зрел, кто видал…
– Да-а-а… – протянул Иван. Он еще думал о Ваське, и суетливый восторг изографа воспринимал вполуха. – Как же! И писал при нас.
Московляне многие стояли, дивили: быстро пишет и без того, без разметы, будто видит заранее!
– Говори, говори! – подторапливал его изограф, и Иван сперва нехотя начал в подробностях описывать свою встречу с Феофаном, и ужин, и ночной разговор за столом о молодости и старости народов, о талане живописном, о святых Феофановых, истекающих внутренним огнем, об исихии и об энергии божества, что заставляет творить и идти на подвиг.
И говоря так, приодержался, подумал сперва, потом, смущаясь, высказал все же:
– Как и мы!
– Как мы… – эхом отозвался изограф. – Пото и идем на Орду! – И воздохнул полною грудью:
– Счастливый ты! Такова мастера зрел!
Иван скоса глядел на неровно, сполохами огня освещаемое лицо гостя, совсем не воинственное, мягкое лицо, не воина, а инока.
– Смерти ся не страшишь? – вопросил.
Изограф молча крутил в пальцах сорванную травинку. Наконец покачал головой.
– Нет! Да ведь смерти-то сему бренному телу не избежать все едино – душа бессмертна! А коли на рати, защищая землю свою, который падет, дак и отлетит душа в ряды праведных, к самому престолу Господню! (Он явно представлял рай иконописно, как изображают на праздничных иконах.) Вся жизнь, Иван, ежели ее достойно прожить, вон яко Христос, это причастная жертва должна быть! А горести, радости ли, труд – только пото и имеют смысл, егда служишь Господу! Тогда и о себе думы нет, и смерти нет, есть токмо горняя любовь и радование духовное!
– И ты можешь так? – вопросил Иван.
– Тщусь. Иногда, порывами, находит. Тогда и радуюсь, и творю, и на душе праздник! Я Сергия видал дважды. Вот муж! При жизни – святой! Я ведь не убивать иду, я, ежели… Конечно, на рати… Вот и оружие при мне… А чистую рубаху загодя надел! Я, може, и изограф не такой уж добрый: вон у нас Рублевы – отец и сын – не мне чета! Мальчик растет, а уже многих седатых мастеров пересилил! Я не столь… не могу… Но хочу возвысить себя. Не греховно, нет, в подвиге отречения! Вота как Сергий… Ну, и я, коли, сподоблюсь… – он не договорил, застыдился, верно.
Иван не стал выспрашивать далее, понял – нельзя. Оба замолчали. Небо, в величии кованых голубых звезд, широко распростерлось над головою, обняв притихшую землю. Снизу в безмерный океан вечности светили костры. Века пройдут, и, быть может, угаснет и память о погинувших здесь воинах и самой битве, что им предстоит, и будут новые орды и новые битвы, и новые кмети, укрепив себя знамением креста, пойдут в бой, чтобы отстоять рубежи страны и лечь в эту широкую, все принимающую землю. Неужели это про них говорил греческий изограф Феофан? И было смущение, и робкая гордость, и как-то не верилось все равно… Он вновь воззрился на случайного сотоварища. Тот тоже молчал, сосредоточенно глядя в огонь.
– Люди смертны! – выговорил наконец. – Через сто лет и тех, кто сейчас в колыбели, не останет в живых! Живет народ! И надобно всякому из нас прилагать тщание к подвигу. Иначе не станет жизни у тех, кто грядет нам вослед! – Он замолчал, потом домолвил задумчиво:
– Останусь жив, уйду в монастырь. К игумену Федору в Симоново. А то к самому Сергию попрошусь, ежели примут! Давно хотел уйти от мира, от суеты… Праздник-то какой великий близит! Успенье Богоматери! Самой! Ее еще пишут в славе: «Покров Богородицы». Видал? Как она град Константина, Царьград, спасла от неверных, своим покровом укрыла! И над нами ее покров! И ангельские рати над нами! Знаешь, после битвы сей мы уже все не те станем, не из разных там княжеств и городов, а все заедино, соборно – Святая Русь! Уйду в Симоново и буду писать один и тот же образ: Ее на престоле!
– А доселева не писал разве? – вопросил Иван.
– И доселе писал, да не так… Очиститься надо! Пострадать. Ранят тамо – не беда, руки бы были только!
Изограф замер, неотрывно глядя в огонь, словно видел там свой доселе не написанный образ, и Иван подумал вдруг – не подумал, не помыслил даже, а как-то весь, обострившимся смыслом души постиг, что изограф погинет, обязательно погинет в бою. Даже крикнуть, упредить захотелось. Сдержал себя. Непочто. Не поверит. А поверит – все одно пойдет, и тогда токмо тяжелее будет ему умирать, ведая неизбежность смерти. Оба враз перекрестились под храп усталых ратников и смутную топотню дремлющих лошадей. «А я?» – подумал. Нет, не был он, Иван (с горем подумалось), готов к смерти. Не хотел ее, хотя и видел, что многие идут именно умирать, именно принести себя в жертву, и невольно поднял голову, следя среди звезд призрачные тени ангелов, что должны были сопровождать – не могли не сопровождать – русское воинство. И будет здесь – кровь и пот, и грязь истоптанной, изнасилованной земли, и стонущие полутрупы умирающих под копытами татарской конницы, и скепание сабельное, и треск копейный, и смерть, а там, в небесной вышине розового и холодного осеннего утра, – торжествующие хоры небесного воинства, грядущего на помощь тем, кто не посрамил земли своея. Он не верил, не мог поверить, что. его, малого и грешного, возьмут в рай, но ведал твердо: в нынешней битве с Ордою – не побежит.
Разговор постепенно угас. Изограф – успевший рассказать и о Царьграде, в котором мечтал побывать, и о Владимире, где бывал неоднократно и очень хвалил тамошних живописных мастеров, и об исихии, и о преподобном Сергии, радонежском игумене, и о том, как лучше готовить твореное золото (видно, за недолгие дни похода соскучал по душевной беседе о дорогом для себя, о чем с рядовым кметем и баять бесполезно), – теперь задремывал. Иван тоже почти уже спал. Бледнеющий небосвод медленно кружил у него над головою, и сизый туман затягивал смеркшие звезды. Хрупали овсом, переминались кони.
«Быть может, убьют и меня! Матерь тогда всеконечно уйдет в монастырь.
Дом за Неглинной захватит упрямый сосед. Но все так же будет шуметь жизнь, вестись кулачные бои на Москве-реке, святочная гульба, свадьбы и ярмарки… От Семена вот хотя сын остался, Алешка! Бегает уже! Мать недаром заклинала: «Женись!» Сейчас бы провожала и плакала, тытышкая дите на руках, неведомая молодая жена… И жизнь бы не кончалась, не кончилась никогда! Жизнь ихнего Федоровского рода…»
Туман плыл гуще. Светлое и строгое лицо Сергия, мельком когда-то виденное Иваном, встало перед ним, словно великий старец прошел мимо, незримо упираясь посохом, и легкий ветер от развевающихся монашеских одежд овеял его, погружая в дурманное забытье. Иван уснул.
Изографа утром он уже не увидел, а много после, выспрашивая всех, кого мог, уведал, что тот был убит в первом суступе, в самом начале сражения.
Глава 27
Дон переходили выше устья Непрядвы, кто по наведенным с вечера мостам, кто прямо по отмелям, подымая кружево брызг. Фыркали кони. Ратники зло отплевывались, когда вода доходила до плеч, подымали над головою оружие: не замочить бы колчанов и тул! Вымочишь тетиву, без лука останешь перед татарином точно голый. Запруженная многими телами ратных и коней осенняя еще теплая вода шла мутным, приздынутым в берегах потоком. Татары, хотя и не видимые, были где-то тут, близ. Давеча, когда два дня медлили за Доном – воеводы совещались, все не могли решить, идти ли вперед, – прискакали комонные из сторожи, на аркане приволокли полуживого татарина.
«Языка», влив ему в пересохшую глотку ковш воды, тотчас повели, спотыкающегося, куда-то туда, к воеводским шатрам. Старшой глядел прищурясь, сплюнул, заключил:
– Выпытают, чего скажет, нет, а потом голову с плеч!
– Почто? – оробев несколько, вымолвил Иван.
– Пото! – жестко рек, словно припечатал, старшой. – А уйдет? И все про нас повестит Мамаю…
Так и не сведал Ванята: убили того татарина али за сторожей увели?
Жестокость войны – не в бою! Там каждый жесток! А такое вот, чтобы полонянику рубить голову, – отвращала. Доселева не привык! А и привыкнуть – невелика благостыня…
Близко была Орда! Три недели уже, сказывали слухачи, стоит Мамай на Воронеже и за Красивой Мечей, объедая степь. Ягайлу ждет. А все не виднелось впереди ни разъездов татарских, ни беглецов наших, что бежали бы от Орды. Впрочем, за три-то недели кто мог, все подались за Упу, за болота, за Иван-озеро. И, хотя береглись, доселева – шли в бронях! – не чуялось того, что теперь. Словно бы незримым жаром несло с той, вражеской, стороны, словно терпкий запах тысяч коней вплетался теперь в ночное дыхание степных просторов. И каждый миг – когда переправлялись через Дон, расталкивая воду, когда подымались на обережье десного донского берега – казалось: вот-вот вынырнут из тумана злые татарские кони, раздастся режущий уши свист… Рука то и дело искала рукоять сабли – хоть подороже продать жизнь! Но тих был ночной берег, тихо стояли мрачные, едва различимые во тьме дубравы, растесненные степным раздольем, и только по птичьему пополоху за легким журчанием незримой во тьме Непрядвы чуялось: за рекой – враг!
После мокрой речной купели тело пробирала дрожь. Ванята окликнул своих ратных. Кмети все были здесь, то успокоило. Гаврилу оставил на сей раз в обозе, с телегою и конем, стеречи припас. В этой заверти, среди десятков тысяч разномастного сборного войска, ничего нельзя было бросить без догляду хотя на миг. Унесут, уведут, и концов не найдешь, и не из озорства даже, а так, от многолюдства и бестолочи. Четверо жались к нему, тоже страшились нежданного татарского напуска. Впрочем, Боброк, как видно, обманул Мамая, сумел не дать татарам вести о переправе.
Иван вздрогнул, когда во тьме приблизили всадники на высоких рослых конях и в одном он с замиранием сердца узнал Боброка, а в другом, широком и важном, – самого князя. Воевода что-то втолковывал Дмитрию, наклоняясь с седла. Позавчера, когда в полках читали послание преподобного Сергия, кмети кричали и крестились, снимая шеломы, а Дмитрий, торжественный, в сияющем колонтаре, в алом опашне, проезжал перед полками, и за ним скакали воеводы в дорогом оружии на разукрашенных конях, – позавчера и мыслью не помыслить было бы вот так стоять рядом с князем и почти слышать, что толкует ему Боброк! И паки удивило, что князь уже тут, на правой стороне Дона, а не там, откуда идут и идут потоком по наплавным мостам и бродам бесчисленные ратники. «Когда же переправились, неуж прежде воев?!» – удивил Иван. Боброк меж тем кончил говорить и выпрямился в седле. В пляшущем свете поднесенного факела его чеканное лицо гляделось суровым и хладным, точно все человеческое, мягкое отступило посторонь. Он безразлично скользнул взглядом по Ивану, который судорожно сжал в руке сулицу и сглотнул, потщась как можно стройнее выпрямиться, и все кмети его поспешили содеять то же самое. Среди массы воевод и бояр простые ратники каким-то сложным и не всегда понятным смыслом выделяют одного, главного, от коего зависят их жизнь, судьба и победа. Войско, что бы там ни писал впоследствии княжой летописец, признало Боброка (как много веков спустя, в пору Смутного времени, признало и приняло Пожарского, как еще спустя два столетия приняло Кутузова среди целого собрания блестящих полководцев и командиров эпопеи двенадцатого года, как уже в наши дни среди всех маршалов Великой войны выделило одно-единственное имя – Жуков). И с замиранием сердца следил Иван, как воевода оглядывает шевелящееся во тьме войско. Дернулся было – показалось, что хочет Боброк и его о чем-то спросить, но тот только кивнул высоким граненым шеломом с соколиным пером в навершии и шагом тронул коня вдоль строя полков, кому-то и куда-то указывая воеводским шестопером, и тотчас расположившиеся было на привал в обережье полки начали подыматься и потянулись вверх по Дону, во тьму, к дальней опушке молчаливой дубравы.
– Уходят! – выдохнул кметь у него за спиною.
– Обходят, поди! – возразил второй.
Дружины, ведомые князьями Боброком и Владимиром Андреичем Серпуховским, уходили в засаду, выше полков правой руки, но ни Иван, ни его кмети даже не догадывали об этом.
Назади плескала и плескала вода, чавкали копыта, тихо и тревожно ржали кони, а подале, от наплавных мостов, уже доносило сплошной дробный, точно гнали стадо, топот ног. Это шла, подтапливая мосты, сплошным, непрерывным потоком пешая рать.
Кмети жевали хлеб. Иван глянул и тоже запустил руку в калиту, ловя отрезанную даве горбушку. Надежды, что позволят разжечь костры и станут в виду врага варить кашу, не было. Добро хоть, что с вечера накормили коней, да и двухдневное стоянье за Доном помогло. Коню отдохнуть перед боем еще нужнее, чем всаднику!
В утреннем сгустившемся тумане уже плохо было видать даже тех, кто стоял близ. Молочною пеленою укрыло степь и дальние дали, и дерева вдоль Непрядвы, словно призраки, висели в тумане, и Дон исчез, и только по непрерывному чавканью копыт, всплескам да гулкому топоту ног по настилам мостов доносило, что полки непрерывною чередой переходят Дон, и с каждым мгновением, с каждою лишней минутой, отобранной у татар, войско на этом берегу становило сильней и сильней. Невидимые в тумане массы ратников двигались мимо них, занимая новые рубежи, и Иван, напруженный для нежданного боя, вдруг почуял усталость, дрему и головное кружение: упасть бы хоть на час к ногам жеребца, поспать, не выпуская из рук долгого повода… Он широко, истово зевнул, перекрестивши рот. Влажные вершины тумана, замглившие все, начинали слегка, едва приметно розоветь. Где-то там, невидимое отсюда, всходило солнце.