355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Быков » Палоло, или Как я путешествовал » Текст книги (страница 2)
Палоло, или Как я путешествовал
  • Текст добавлен: 17 апреля 2020, 15:00

Текст книги "Палоло, или Как я путешествовал"


Автор книги: Дмитрий Быков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)

Несколько способов отъёма денег

Нищий – это чеховский человек с молоточком (ненавижу эту цитату!), который стоит рядом со счастливцем и тюк-тюк ему по башке: не всё, мол, хорошо! Не садись на пенёк, не ешь пирожок, вот страдающий брат твой!

Но в России нищим подают, откупаясь таким образом от судьбы. Дают ей задабривающую взятку. А вот в чёрной или жёлтой стране богатый белый человек не допускает мысли о том, что со временем может занять место рядом вот с этим беззубым, босоногим старцем, едва прикрывающим костлявые чресла свои. Кроме того, когда нищих очень много (а в Индии, на Цейлоне и кое-где в Африке их очень много), их сперва перестают замечать, а после начинают ненавидеть. Попрошайкам приходится постоянно заявлять о себе и требовать внимания.

Российский нищий тих. Нищета развивающихся стран агрессивна и напориста, что в сочетании с подобострастием создаёт комплекс, достойный пера Достоевского. С проблемой местного попрошайничества любой русский, приезжающий на экзотику, сталкивается в первую голову.

В день прибытия на Цейлон мы с X., моим соседом по комнате, отправились прогуляться по Коломбо. Мы были наивны. Отель стоял на берегу океана – грязного, но бурного; купаться не рекомендовалось, но постоять и повдыхать вольный горько-солёный ветер было весьма в кайф. Хотелось приветствовать улыбками местное население – и это стремление в конечном итоге горько нас подвело.

К нам подошли двое дружелюбных уроженцев Шри-Ланки, и один из них на приличном английском принялся расписывать свою любовь к России. Он даже бывал однажды в Москве – почему-то больше всего его воображение поразила станция метро «Сокол». Впрочем, возможно, он имел в виду «Песню о соколе»? Второй коломбиец тоже любил Россию и русских. Туземцы пояснили, что преподают в школе и что это очень трудно. После чего второй тамилец попросил у нас автографы. Мы умилились настолько, что без тени сомнения поставили свои закорючки в длиннейшем списке – и тут наши новые друзья нам пояснили, что мы расписались в списке добровольных жертвователей на их школу. Только здесь наблюдательный X. заметил, что против каждой росписи указана сумма никак не меньше пятидесяти долларов (остальные благотворители были кто из США, кто из Германии). Денег у нас с собой было не ахти сколько, заказов от семей и друзей – выше головы, и жертвовать в первый же день пятьдесят долларов абсолютно не улыбалось. Поскольку в начале разговора мы успели признаться, что отправляемся на ближайший базар в рассуждении купить кокосов-ананасов, сослаться на оставленные в номере деньги было уже нельзя. Мы соврали, что зайдём в ближайший отель поменять доллары (купюры крупные, всё такое), там нас, по счастью, обломили, ибо без паспорта на Шри-Ланке денег не меняют, а паспорта мы оставили в номере, – и туземцы нехотя отвяли, пройдя за нами, однако, ещё метров двести.

По мере приближения к туземному базару всякий белый человек, имей он даже недвусмысленный семитский нос вроде моего, обрастает толпой провожатых. Провожатые надеются, что за своё добровольное гидство получат от белого человека на цейлонский чай. Откупившись от торговцев и прорвавшись через толпу нищих, мы устремились было назад к океану, но стряхнуть гидов было уже невозможно.

– Сэр, вы русский, – уверенно обратился к X. один из них. – Вы русский, и вы хотите фотографироваться.

– О но! – воскликнул X., толком знающий только немецкий. – Переведи ему, что у нас денег нет.

– Вы хотите фотографии с женщинами? – вкрадчиво спросил другой, забегая вперёд.

Мы энергично пояснили, что терпеть не можем женщин, да ещё и сфотографированных.

– Вы хотите женщин, – твёрдо решил третий и схватил X. за руку. Ещё человек пять шли сзади – судя по всему, с более рискованными предложениями. X. вырвал руку и со страдальческим выражением лица – в нём взыграл комплекс вины белого человека – устремился вон с базара к местному вокзалу. Неожиданно от кучки сопровождающих отделился один, наиболее храбрый, и заговорщически произнёс:

– Бамбина.

– О, но бамбина! – понял X. Я по мере сил перевёл, что мы по горло сыты впечатлениями и вообще ноу мани.

– Ноу мани – ноу фанни, – весело сказал туземец. – Бамбина. Нот фото. Риал бамбина, гёрл. Смолл.

– Скажи ему, что мы гомосексуалисты! – провыл X.

– Тогда они предложат мальчика.

У меня было основание так думать, ибо очередной гид с совсем уже интригующим видом выдвигался в нашу сторону.

– Господи, ну соври что-нибудь! Скажи, что мы импотенты!

– Типун тебе на язык.

– Что у нас СПИД!

– Второй типун.

– Ну скажи, чтобы они привели в отель, что мы сейчас заняты!

Примерно это я и объяснил, но владелец бамбины не отставал:

– Рашен бамбина, – выкинул он последний козырь.

Этого демарша мы не ожидали. Русская девочка, похищенная туземцами, избиваемая, понуждаемая к соитиям! Мы должны, должны были её спасти, вырвать из лап сутенёров!

– Шоу ас рашен бамбина, – решительно сказал я. Туземец нырнул в толпу и под одобрительный гогот собравшихся выволок оттуда девушку лет шестнадцати, абсолютно местного розлива. Она была вопиюще нехороша собою, кокетливо хихикнула и сказала:

– Драстуте. Пасиба.

По всей видимости, после этого заклинания мы считались её собственниками, так что туземец потянулся к нам за деньгами, а бамбина всем видом изъявила готовность идти с нами. X. трусцой дёрнул в сторону побережья, я ринулся за ним, а бамбина скакала следом, как горная коза. За ней прыжками мчался туземец, на бегу сбивая цену. Когда мы таким порядком дотрусили до берега, он, кажется, нам уже приплачивал. Мы перешли на галоп и под негодующие крики местного населения оторвались.

– Чтоб я ещё раз! пошёл! в этот город! – задыхался X. Я кивал, не в силах выговорить ни слова: жара под тридцать, такие нагрузки не по моей комплекции. Переводя дыхание, мы стояли у океана, обдуваемые ветром. К нам возвращались покой и вера в человечество. В эту секунду нашего слуха достиг жизнерадостный крик:

– О, Москва! Хатло! Ю чейндж ер мани?

Это были наши преподаватели, сборщики пожертвований. Они нас караулили. Они знали, что мы вернёмся с базара и там уж точно разменяем часть своих денег. И теперь с нас причиталось по пятьдесят долларов.

– Отель далеко? – быстро спросил X.

– Минуты три.

– Рысью!!!

«Транзит», как называют это психологи, то есть сбор не на себя, а на того страдающего парня, очень распространён среди нищих всех времён и народов. «Не корысти ради, а токмо волею пославших мя учащихся». Интересно, однако, что в России «транзит» имеет по преимуществу личный или религиозный характер: просят на родственника, в крайнем случае на храм. В чёрно-жёлтых государствах распространён «транзит» социальный: на больницу, на школу, на постройку нового кинотеатра в посёлке… Со своей стороны, я настоятельно советую таким нищим не подавать. Гораздо милее выглядят люди, отирающиеся у отелей по вечерам в поисках выпивки или сигарет. Всегда как-то приятнее поощрить искренний порок, чем лицемерную добродетель.

Уже упомянутое добровольное гидство – очень распространённый вид попрошайничества. Когда мы всё с тем же X. взбирались на довольно высокую мемориальную гору в Сингарии, где местный князь-параноик семьсот лет назад отстроил себе дворец, рядом с нами семенило по темнокожему провожатому. Провожатые улыбались одобрительно и ободрительно: они понимали, каково людям нашего сложения при тридцатиградусной жаре шпарить по узкой лестнице. У меня, слава богу, не было никакого груза, X. тащил портативную видеокамеру, и услужливый тамил почувствовал, что он скоро спечётся. Он подхватил вещи с такой нежностью, что X. не смог ему отказать. Он тут же стал прикидывать, во сколько ему это обойдётся. Все расчёты, однако, опрокинулись – тамил не ограничился ношением камеры и ближе к вершине стал дружески подпихивать X. под зад, облегчая тем самым подъём. Лестница к тому моменту сузилась окончательно, кругом висели мохнатые рои диких пчёл, на любой громкий звук кидающихся в атаку, так что ни послать, ни отстранить помощника X. не мог. Так, подпихиваемый, он и взобрался на скалу. За эту трогательную помощь с него содрали стоимость одного сандалового слона (на Шри-Ланке мы всё измеряли в слонах).

Но самый настырный гид попался нам в одной из бывших столиц (на Шри-Ланке, кажется, столицей побывал каждый город, чтобы никому не было обидно): прогуливаясь вдоль вечернего озера в компании своих прелестных подруг из группы, мы наткнулись на двух местных жителей, сидевших на лавочке и мечтательно глядящих вдаль. Ребята были совсем молодые и на вид хорошие.

– Медитируют, – решил X.

– Мечтают получить образование, – предположил я.

– Думают о любви, – сказали наши девушки.

Все мы ошибались. Эти двое мечтали о пиве. У них была вечерняя охота.

Увидев нас, они прилипли намертво и не успокоились, пока не показали нам весь центр города. «Бесплатно, бесплатно, – лопотали они. – Мы знаем, вы из России, мы просто так покажем». Они постоянно затаскивали нас в какие-то лавчонки, с владельцами которых, видимо, договаривались заранее на вполне конкретных условиях, потому что лавчонки были уж очень гадкие, а владельцы уж очень неряшливые. Сбежать от туземцев можно было единственным путём, и моего X. осенило. Он увидел рикшу. Рикшами мы называли местных таксистов, разъезжающих на крытых мотороллерах. Это трёхколёсная машина, на которой сверху громоздится небольшая квадратная кабинка, держащаяся на соплях. Любая колдобина заставляет всю конструкцию скрипеть и содрогаться. Машина едет быстро и тарахтит страшно.

– Хватайте рикшу, девочки. Говорите, что мы едем в горы.

Горы были действительно близко, и ночью там красиво высвечивалась статуя Будды. Мы еле впихнулись на заднее сиденье, взяли девушек на колени и крикнули было «Гони!», но гиды заступили нам дорогу:

– На пиво, сэр, – требовательно сказал один из них.

Рикша обернулся к нам и закивал:

– Они заработали пиво, сэр.

X. вынул примерно полслона и сунул гиду. Тот презрительно осмотрел сумму и заметил:

– Мало, сэр.

Рикша (который был явно в сговоре) повторил эхом:

– Не хватит, сэр.

Я достал ещё полслона, но, судя по мимике туземца, его это не удовлетворяло. Не иначе как они собрались упиться в этот вечер за всю свою за горькую за жизнь.

Рикша не трогался с места. Нас спасло то, что на Шри-Ланке ещё плохо знают русских. Я извлёк десять тысяч рублей и гордо помахал перед гидами:[1]1
  Примерно 2$ по курсу 1996 года. – Примеч. ред.


[Закрыть]

– Рашен каренси. Беттер зен долларз.

Они взяли и убежали, видимо, опасаясь, что я передумаю. Рикша резво тронулся с места. Должно быть, в этом городе теперь не любят русских.

Последняя наша встреча с местным попрошайничеством состоялась буквально накануне отъезда – мы возвращались с севера Шри-Ланки в Коломбо и по дороге проезжали посёлок, в котором торговали ананасами (примерно как у нас вдоль подмосковных дорог – картошкой). Мы вылезли закупиться ананасцем, и тут ко мне бросилась прелестная туземка лет пятнадцати – единственная прелестная туземка из всех мною виденных. Я ещё не знал, что столкнулся с третьим типом местного нищенства – принудительной торговлей. Я был о себе хорошего мнения. Я решил, что понравился ей, тем более что она, ласково скалясь, потянула меня в кусты.

– Ребята! – крикнул я, не в силах сопротивляться. – Скажи, чтоб ждали! – и скрылся с нею в чаще.

Я всю жизнь переоцениваю себя. В кустах у неё был рояль в виде самодельного лотка, заваленного орехами в целлофановых пакетиках. Она прыгала вокруг меня, визжала, показывала орехи (но ничего кроме) – а за кустом таился её брат или отец, а может, и муж, чёрт их разберёт, и приветливо склабился.

– Пошли вы оба, – мрачно сказал я по-русски. Видимо, я был тут не первым русским, потому что она вытащила один орех и нежно, но властно сунула мне в рот. Орех был как орех, но движение… и эти не слишком чистые, но почти детские пальцы… короче, я заплатил им четверть слона и был отпущен с мешочком орехов.

– Прикупил? – спросил меня кто-то из наших. – Дурак, они же их зубами чистят!

– Как – зубами?

– Обыкновенно. Лущат и выплёвывают.

Вывернуть меня не вывернуло, но аппетит отбило надолго. Я утешаюсь тем, что в Москве подарил этот мешочек своему начальнику – очень противному белому человеку с массой необоснованных претензий.

25. vi.1996
iностранец
Как я пел «Марсельезу», или Швейцарская конина

Перелом в отношении Европы к России происходил на моих глазах. Это заслуживает разговора.

То есть, конечно, свидетелем самого перелома я не был. Я только застал его первые проявления, позволявшие говорить о тенденции. В конце 1991 года, аккурат между путчами, меня отправили во Фрибур – швейцарский город, который некоторые неправильно называют Фрайбургом, но расположен он во французской части страны, так что произносить следует «Фрибу-у-ур», с глотанием «г». Там происходил студенческий конгресс на тему «Единство Европы».

Группы тогда формировались по забавному принципу: студенческий совет, существовавший при Комитете молодёжных организаций, остро страдал от недостатка денег. В результате на всякого рода конгрессы, посвящённые будущему Европы или защите амазонских племён, посылался докладчик (он ехал бесплатно), куратор-переводчик (он выполнял организаторские и надзорные функции) плюс пять-шесть новых русских, которые за такие поездки платили меньше, чем за обычный тур, да туров толком ещё и не было. Так что в Швейцарию поехал я, известный студсовету своей способностью долго и бессодержательно говорить на общечеловеческие темы, два студсоветовских активиста и пара новых русских, с которыми у КМО было что-то вроде бартера: бизнесмен из Львова и жена какого-то партайгеноссе, ныне торговавшего автомобилями.

Денег мне с собой никаких не дали, а долларов у меня не было. В видах торговли сувенирами, которые ещё могли иметь некоторый успех, я взял с собой штук десять юбилейных рублей, несколько футболок с советской символикой, закупленных на Арбате, и мешочек чёрных сухарей для угощения любопытных. Вообще деньги были только у новых русских, остальным не поменяли ни франка и пообещали, что там будут хорошо кормить. Привередничать не приходилось – шутка ли, Швейцария! Мать заказала зонтик – взамен того, который я посеял незадолго до поездки. Я обещал, что буду крутиться.

Представления о единой Европе у меня были самые туманные, ограничивавшиеся в основном ленинской статьёй 1915-го, кажется, года «О Соединённых Штатах Европы» и набором либеральных клише. Остальные, по-моему, не читали и ленинской статьи. Бизнесмен из Львова, тяжеловесный мужик лет сорока, после ста граммов начинавший говорить о бабах, собирался завязать контакты с какой-нибудь швейцарской фирмой. Все мы были здорово разбалованы отношением к нам иностранцев, прибывавших в Россию на волне интереса к перестройке. Нам представлялось, что все объятия будут распростёрты и все флаги, в гости к которым были мы, начнут в нашу честь приветственно трепетать ещё в аэропорту. В аэропорту нас никто не встретил, и около часа мы проторчали в зале ожидания, напевая известную песню из кинофильма «Бродяга»: «Нигде никто не ждёт меня-а, бродяга я-а…»

Швейцарцы на нас косились, хотелось есть и пить, новые русские берегли свои деньги. Неожиданно переводчика, студента иняза, осенила блестящая мысль: он заметил, что швейцарский пятифранковик по размерам и весу идентичен металлическому русскому рублю. Он произвёл эксперимент (тоже привёз рубли, собака) и посредством разменного автомата немедленно конвертировал российский рубль один к двадцати. Ему выбросило пять монеток по одному франку. Думаю, столь удачного опыта конвертации в российской истории не было. Мы стремительно поменяли по два рубля и получили сумму, вполне достаточную для утоления жажды. Группа срочно обшарила свои карманы и обнаружила в общей сложности двадцать пять рублей, которые были объявлены неприкосновенным запасом.

После долгих звонков в посольство мы наконец достучались до отдела культуры или как там называется это подразделение, так что к вечеру нам подали «рафик» с недоумевающим шофёром и повезли во Фрибур по плавной холмистой дороге вдоль женевского озера. Швейцарский пейзаж радовал абсолютной мирностью и подчёркнутым нейтралитетом. Мне вспомнился Штирлиц, отправляющий Кэт на родину и после трудов праведных зашедший поесть сметанки в вокзальный буфет. Сметана была только взбитая. «А наши там голодают», – подумал Штирлиц, уже не делая различия между своими в России и ихними в Германии. «Если бы не Сталинград, – подумал Штирлиц, – то тю-тю бы ваш нейтралитет вместе со взбитой сметаной». Эту его реплику я помнил наизусть.

Фрибур – очень маленький университетский город, университет которого известен замечательной библиотекой по истории католичества. Никаких других приоритетов там нет – только католичество, почему общежитие, где нас по первости поселили, было оформлено в традициях католического монастыря. Это и был монастырь в прежние времена. Теперь тут в одном крыле жили очкастые серьёзные студенты, а в другом – красивые серьёзные студентки, заигрывать с которыми было в принципе бесполезно. По-французски я знал единственную фразу: «Ву ле ву куше авек муа» (и, конечно, «Же не манж па…» – но в этом признаваться уже стыдно). Если кто не знает, «Ву ле ву куше авек муа» означает «Не хотите ли вы спать со мной?» – и с таким багажом привлечь доброжелательное внимание европейской католички, сами понимаете, очень трудно. Селить в монастырское общежитие нас не хотели. Меня как самого убедительного отправили на поиски организаторов конгресса. Времени было уже около восьми вечера, и застать кого-то на рабочем месте не представлялось исполнимым – тем не менее нюх сразу привёл меня в кабинет ректора. Он что-то писал, отпустив секретаршу. Дубовый кабинет был увешан гобеленами с изображениями средневековой охоты.

Не думая, что попаду на самого ректора, я довольно решительно вдвинулся в помещение и по-английски сообщил, что мы русские, приехали на конгресс и хотим где-то переночевать, не говоря уже об поужинать. Лицо ректора выразило в первый момент ту же гамму чувств, какая, должно быть, была на лице Форрестола перед известным прыжком из окна с криком «Русские идут!!!». Оторвавшись от теологических трудов, он робко улыбнулся и принялся куда-то названивать; я пока рассматривал гобелены. Дозвонившись, видимо, до общежития, он что-то залопотал по-французски, после чего ободряюще кивнул мне и сказал, что сейчас всё будет.

Я вернулся к своим, уже успевшим проклясть всю объединённую Европу, и мы пошли в монастырскую общагу, где нас накормили остывшими и довольно-таки осклизлыми макаронами. Чувствовалось, что во фрибурском университете заботятся главным образом о душе. Спать нас развели по персональным кельям. В каждой висело распятие.

Наутро, непосредственно в день начала конгресса, нам было сообщено, что всех участников перевозят в одно место – некий загородный пансион, расположенный в пяти километрах от города. Туда уже съезжались гости – главным образом из Восточной Европы, ибо западноевропейские труппы могли себе позволить размещение в гостиницах. Запахло дискриминацией, но я никогда не питал особенных иллюзий насчёт интеграции русских в Европу. Впрочем, того, что нас ожидало, не мог предполагать и я.

– Мы ведь в отель едем? – спрашивала жена нового русского, старательно охорашиваясь всё время, пока нас везли.

Ответом ей была огромная скульптура у входа в то место, куда нас доставили. Скульптура состояла из довольно высокого и толстого каменного столба, по бокам которого лежали два шара, тоже изрядных в диаметре.

– Вот тебе, а не отель, – сказал я сквозь зубы.

Нас поселили в бомбоубежище, которое предусмотрительные швейцарцы, несмотря на весь нейтралитет, отрыли в начале шестидесятых. Всё было очень современно – сохраняемые в чистоте и боеготовности душевые кабинки, кафельные полы и, главное, нары с солдатскими одеялами. Нары делились на секции, в которых мы размещались по трое. Мальчиков положили отдельно. Заползти на спальное место можно было, только извиваясь червём. Потолок невыносимо давил. Всё вместе оставляло впечатление истинно европейского комфорта. Ко всему прочему вода в душе была чуть тёплая, о ванне речи вообще не заходило (какая ванна после ядерного апокалипсиса! там на земле радиоактивные руины, а вы тут будете в ванне расслабляться?!). Когда нового русского, новую русскую и активистов студсовета привели в спальное помещение, расположенное, кстати, на безопасной глубине метров в пятнадцать, они временно лишились дара речи.

– Я позвоню в консульство! – нашлась наконец новая русская. – Я буду требовать! настаивать! пусть меня немедленно вернут в Россию!

Ещё немного, и она потребовала бы, чтобы Россия объявила Швейцарии войну, и тогда уж точно тю-тю нейтралитет вместе со взбитой сметаной, но её подошла успокаивать прилично говорящая по-русски полька:

– Мы же Восточная Европа, – говорила она, соблюдая ударение на предпоследнем слоге. – Они нас как свиней видят. Мы ездили в Голландию на такой же конгресс, и там всех поляков и восточных немцев поселили в конюшне!

Так я впервые начал замечать, что интересовать Европу русские ещё могут, но уже исключительно как экспонаты. Если доперестроечный советский человек внушал уважение и страх как непредсказуемый, буйный питекантроп, если в конце восьмидесятых он внушал просто уважение как питекантроп с шансом превратиться в человека, то в начале девяностых он уже начинал восприниматься как питекантроп, окончательно превратившийся в свинью или даже в морскую свинку с рудиментарными когтями. Приглашать его на конгрессы ещё было можно, чтобы при нём и с его участием обсудить, можно ли его интегрировать в Европу или следует изолировать в клетке; но рассматривать как партнёра, гостя или персону грата было при всём желании невозможно.

Кормление нам организовали в студенческой столовой, куда водили после заседаний. Кормили по низшему разряду, как беднейшее студенчество. На обеды выдавалось три вида талончиков: Восточная Европа получала, как сейчас помню, красненькие. По этим талончикам выдавался обед из трёх блюд, без сладкого (на сладкое, подсказывает мне измученная память, был ванильный пудинг, но его давали на синенький талончик). Три блюда были: суп-пюре из овощей а-ля профсоюзный пансионат «Горняк», конина и бутылочка невыносимо терпкого красного вина неизвестной мне марки.

Я неприхотлив относительно ночлега и в силу профессии ночевал много где, вплоть до разрушенного пионерского лагеря в Нагорном Карабахе; и часто менял постели в силу темперамента; и оттого меня не удручало бомбоубежище, которое мы с первого взгляда переименовали в бомжеубежище и с тех пор иначе не называли (правда, новый русский постоянно срывался на бомбо-уёбище). Зато в смысле еды я прихотлив чрезвычайно и кониной никогда до тех пор не осквернялся. Чувствуя себя как минимум татаро-монгольским оккупантом, я стал брезгливо ковырять коричневый длинный кусок волокнистого мяса, обложенного картофельным пюре, которое я с детства люблю ещё меньше манной каши. Конина оказалась действительно какой-то раскосой на вкус: кислая, жилистая, жёсткая, как иго, и съедобная ровно настолько, чтобы казаться деликатесом после ядерного апокалипсиса. Остальные могли ещё доплатить и взять вместо гнусного вина бутылочку лимонада, но лимонад стоил франк, а рубли я берег.

В первый же свой день мы принялись конвертировать рубли, потому что сидеть на заседаниях конгресса было решительно невозможно. Выходили студенты и говорили о проблемах, которые ни под каким соусом не могли быть интересны русскому человеку в начале девяностых. Речь шла о защите животных, о преодолении расовых и религиозных различий в условиях объединённой Германии, о плате за обучение для студентов из восточноевропейских стран – всё это излагалось монотонно, в огромном, высоком и строгом зале, к тому же холодном настолько, что на улице казалось теплей. Новый русский с первого дня стал носиться по Фрибуру в поисках хоть одной фирмы, с которой можно было бы завязать контакт, но напоролся в итоге только на благотворительную организацию, оказывавшую помощь старикам и инвалидам. Они надарили ему кучу наклеек, и он уж было решил, что перед ним очень богатая организация (шутка ли – двадцать наклеек подарили за здорово живёшь), но фонд оказался крайне скудный. Он потащил меня и переводчика устраивать ему переговоры, быстро понял свою ошибку и поспешил смыться, даром что нас ещё обещали сводить в дом престарелых и там бы, может, накормили. Впрочем, не думаю, что престарелых кормили лучше, чем студентов третьего разряда.

Через некоторое время я здорово озаботился проблемой денег. Есть хотелось почти всё время, параллельно мучила изжога, да я же пообещал матери зонтик. Досуг свой, сбегая с заседаний, я проводил в бесцельных шляниях по осеннему Фрибуру. Забредал несколько раз высоко в горы, где всё было похоже на ожившую картинку к андерсеновской «Ледяной деве»; ходил мимо маленьких, крытых черепицей домиков с трогательными фонариками у входа… Я пребывал в умилении. Мне всё казалось, что сейчас из домика выйдет гномик, протянет ручку, поведёт смотреть розы (мне отчего-то казалось, что внутри там непременно должны быть розы)… Вместо гномика из домика один раз вышел здоровый мужик в подтяжках и поинтересовался, какого чёрта я здесь делаю. Я понял не столько его лексику, сколько мимику (говорил он на швейцарском французском, как все в этой части страны, – его и наш француз-переводчик не всегда понимал). Так что идиллические прогулки в горах среди домиков, роз и маленьких озёр пришлось свернуть довольно скоро.

Единственным местом, откуда меня не гнали, был музыкальный магазин, в котором можно было надеть наушники и сколько влезет слушать столь мною любимый французский шансон. Шансон имелся в изобилии, поскольку Францию из Швейцарии в хорошую погоду видно невооружённым глазом. Первым делом я набирал кассет – главным образом Брассанса или Бреля, – потом шёл в кабинку и начинал слушать всё подряд. Брель был моей первой любовью в смысле французской песни, и когда он начинал – уже на последнем альбоме, уже с одним лёгким – умолять «Ne me quitte pas» – ну, тут у меня всё плыло перед глазами, и я вспоминал все романтические обстоятельства, в которых когда-то слушал эту песню. Нынешние мои обстоятельства были ещё более романтичны: в самом буквальном смысле без гроша в кармане, в абсолютно чужой стране, странный тип, ночующий в бомбоубежище и нафиг тут никому не нужный. Во мне зрел социальный протест. Когда он дозревал до нужного градуса, Брель как раз начинал «Вальс на три счёта», а когда это стремительное произведение доводило меня до подлинного катарсиса, начинал низвергаться знаменитый «Амстердамский порт». Песня эта не поддаётся адекватному стихотворному переводу в силу краткости французских слов и многосложности русских; короче, там про то, как переводил мне франкоязычный приятель, как в амстердамском порту плачут матросы, потом пьют, потом блюют, потом опять плачут и опять-таки блюют, после чего снова пьют и блюют же. Эта нехитрая, в сущности, фабула излагалась у Бреля с таким напрягом и отчаянием, с такой мерой, сказал бы я, безнадёжного и трагического космополитизма – вот сидит чужой всем и вся человек в портовом кабаке, среди таких же, как он, скитальцев, пьёт, плачет, блюёт, курит марихуану, мир вокруг него заволакивается не пойми чем, он всех ненавидит, потому что все ему чужие, и одновременно всех любит, потому что все вокруг такие же бродяги без роду-племени и подонки общества… короче, ву ме компрене.

Через час или два подобных медитаций, весь в слезах, я выходил в серый ноябрьский швейцарский день и брёл куда глаза глядят по ажурным мостам (в городке было несколько знаменитых пропастей), по горбатым улицам, но брусчатке, мимо деревянных и каменных распятий, мимо костёла и мимо цветочных магазинов, которых почему-то попадалось мне бесчисленное множество. Тогда я впервые понял, до какой степени нечего делать человеку, у которого нет денег. Потом везде начинали зажигаться огоньки, матовое небо провисало, и всё становилось совсем уж грустно. В семь вечера сходились на обед, и автобус увозил нас в бомбоубежище, откуда часть поляков умудрилась-таки перебраться в студенческое общежитие, а мы так и махнули на всё рукой.

На четвёртый день я не выдержал и поменял в разменных автоматах половину своей рублёвой наличности. Долго проколебавшись между зонтиком и избранным Брелем, я всё-таки купил самый дешёвый зонтик и с бесконечной тоской побрёл на пленарное заседание, на котором восточные европейцы должны были вырабатывать своё отношение к объединению Европы. Европейцев собралось негусто, мы до заседания быстро сформулировали своё отношение к крушению тоталитаризма («было лучше, но хуже»), выпили русской водки, которую я привёз, и отправились на общее заседание докладывать свою позицию. Докладчиком выставили меня как наиболее толерантного к русской водке. Я влез на трибуну, поблагодарил собравшихся за приглашение и сообщил, что все мы европейцы, все под Богом ходим, а потому не надо нас рассматривать отдельно и так далее, ещё раз благодарю за внимание. Больше всего это напоминало поведение купчика Верещагина перед растерзанием его толпой в «Войне и мире»: «Граф! Граф, один Бог над нами!» При словах «Тоже и мы европейцы», сказанных мною на заплетающемся английском, зал захлопал, остальное же выслушал с недоуменной вежливостью. Мой социальный надрыв был здесь непонятен. Поляки, румыны и восточные немцы составляли мою надёжную клаку, но они по своему состоянию не заметили, когда я кончил говорить.

На следующий день – конгресс уже приближался к финишу – нам решили устроить экскурсию либо на шоколадную фабрику, либо на пивной завод «Кардинал», по выбору. На шоколадную фабрику мы отправили девчонок, а сами, естественно, пошли на пивной завод, преисполняясь самых радужных ожиданий. Тем не менее до дегустации нам показали длинный фильм про швейцарское пивоварение, затем провели по заводу, где пахло страшно аппетитно, и только затем привели в маленький зальчик, где очень добрая и сильно пьющая старушенция наливала всем, сколько душа просила. Сортов пива было пять, и я попробовал все. Немногочисленные французы хлебнули немного светлого и ушли по своим делам, единственный западный немец смотрел на нас в крайнем изумлении, а мы, то есть поляки, чехи и часть восточных немцев, решили отыграться за всё. Трижды меняли на наших столах пластиковые кюветы с солёным печеньицем, не менее десяти раз старуха наполняла наши кружки (не забывая и о своей), и через три часа я вышел с пивного завода «Кардинал» совершенно счастливый. Мы шли в обнимку с поляками, которые предложили спеть «Марсельезу». Почему нам в голову пришла именно эта песня – объяснять, я думаю, не надо, к тому же франкоязычные швейцарцы ничего другого не поняли бы, а предлагать полякам «Интернационал» я остерёгся. Короче, они затянули «Марсельезу», и качество швейцарского пива было таково, что я спел её вместе со всеми от начала до конца, хотя ни до, ни после не знал оттуда ни одной строки, кроме «Аллонз, анфан де ля патри». Кстати, Ленин над этой песней часто издевался и остроумно пел «Аллонз, анфан де ля по четыре». Может быть, сплетня.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю