412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Калугин » Лестница Янкеля » Текст книги (страница 2)
Лестница Янкеля
  • Текст добавлен: 18 июля 2025, 00:19

Текст книги "Лестница Янкеля"


Автор книги: Дмитрий Калугин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)

История с Костей Панковым была не единственной, где всплывало, что мы (я, мои браться и сестры, многие из Первого проезда) – евреи. Но в этом, как правило, не было ни злобы, ни зависти, ни скрытой обиды, которая могла бы вдруг прорваться наружу. Или все же прорывалась? Когда надо было выбирать, кому водить, помню, например, такую считалку: “Ты – Абрам, я – Иван, соли я тебе не дам. Дверь закрою, щи сварю, а тебя не позову”. Тот, на кого выпадало “не позову”, выбывал из счета, и так до конца, пока не оставался кто-то один, отворачивавшийся к стене и считавший до двадцати. Мне казалось, что этот последний и был самым главным апикойресом, стыдливо опускавшим голову и закрывавшим глаза. Но ведь им мог стать каждый, кто участвовал в игре.

Нас было много одногодков кто постарше, кто помладше, – живших в Первом или Втором проезде (или дальше), то мирившихся, то ссорившихся, но никогда друг с другом особенно не враждовавших. Если представить весь мой двор или, скорее, всю нашу “улицу”, то картина вышла бы такая. Слева направо, как следуют дома по Первому проезду, мне видятся Костька Панков, по прозвищу Зера (почему – не знаю), Яшка Зарембо, по кличке Черт, чумазый, словно чертик, с черными волосами. Ванька Царев, по кличке Царек: ростом не вышел, Юрка Калиш, по прозвищу Коцни, потому что, когда видел кого-то с едой, всегда подходил и говорил “коцни” (с ударением на и). Рита Папилова, по прозвищу Королева Марго, Дымба – не поймешь кто, ни фамилии, ни имени его я не помню. Гоголь, по кличке Гоголь, Левка Портнов, по прозвищу Парикмахер (их дом был рядом с парикмахерской), Гога Малеханов, по кличке Колесо, Генка Сорокин, по прозвищу Дятел, Роза из колхоза. Еще была Ира Скороходова, дочь знаменитого в Горьком боксера-средневеса, прозванная Знаете, Кто Мой Папа? (Вопрос, который она всегда задавала, если с ней хотел кто-то познакомиться). Еще были Череп – мой брат Левка (уж такой писаный был красавец), Аня, по прозвищу Булочная (работала на хлебозаводе во время войны), и Янкель, из-за своей худобы прозванный Скеля (скелет). Об остальных как-нибудь в другой раз.

Мы часто собирались все вместе и шли гулять. Если погода была хорошая, то брали лодку и плыли к Старой Волге. Сложно объяснить, откуда взялось это название. Видимо, когда-то река текла по другому руслу, а в наши времена это был просто отвернувший в сторону рукав, исчезавший в прибрежных кустах. Место это находилось неподалеку от Стрелки, там, где Ока сливалась с Волгой, – линию раздела их разноцветных вод можно было увидеть с набережной Жданова. С воды была еще хорошо видна спускавшаяся с откоса Чкаловская лестница, названная так из-за памятника Чкалову. Его фигура на пьедестале из черного гранита, украшенном географической картой, где пунктирные линии обозначали знаменитые перелеты, была развернута в сторону Волги, взгляд устремлен вдаль. А над головой медленно плыли облака.

Мы ужасно гордились (почему-то), что были с Волги, и когда встречались с пацанами из другой части города (то есть с Оки), надо было сразу все расставить по местам, выпалив скороговоркой: “Мы с Волги, вы – с Оки!” – так, чтобы при этом слышалось: “Мы с Волги – высоки!” А дальше уж – как пойдет. И, главное, куда! Ведь существовало множество путей, ведущих из Первого проезда, но некоторые были еще наглухо закрыты (возможно, навсегда), другие тщательно кем-то охранялись, а третьи пока не были нам неизвестны. Однако внутри каждого из нас жило сильное желание как-то расширить географию наших путешествий, которая хотя и не дотягивала до чкаловской, но тем не менее постепенно уплотнялась, обрастая новыми подробностями, и на этой воображаемой карте постепенно начинали появляться достаточно отдаленные точки. Кому-то здесь было суждено (пусть и не с первой попытки) уйти слишком далеко, а кто-то вернулся назад, хотя, как оказалось, разница между тем и другим была небольшая. Здесь надо рассказать историю про натрий.

Здесь надо рассказать историю про натрий.

Левка был неисправимым двоечником, так что родителей регулярно вызывали в школу, последние, впрочем, с такой же регулярностью туда не ходили. Маме было стыдно, а у отца был на это свой довод – с пряжкой на конце. Однажды в кабинете химии Левка прикарманил здоровенный кусок натрия, приволок его домой, чтобы показать сестрам настоящее “химическое чудо”. Положил натрий в пепельницу (была у нас такая из темно-синего стекла с танцующей балериной) и торжественно на него плюнул. Неожиданно поднявшийся оттуда огненный столп – а по близорукости брат мой поднес пепельницу к самым глазам – опалил Левке волосы и щеки, от чего тот схватился за голову и, ошалев, заметался по комнате. Очнувшись, он сгреб со стола свою лабораторию вместе со скатертью и выбросил в окно – как раз в то место, где по какому-то странному совпадению лежала промасленная ветошь. Пламя мгновенно занялось и уже стало уходить под крышу, когда сбежавшиеся на Левкины вопли соседи как-то растащили и залили назревавший пожар.

Обитатели дома Ревина и каменного флигеля еще долго вспоминали с ужасом эту историю, Левке же было совсем не смешно, поскольку теперь вся наша компания, только завидев его, начинала покатываться со смеху, особенно пока у него не отросли брови и волосы на голове, которая с того момента навсегда перестала быть Черепом (был Череп, стал Левка-Химик). Однако у этой истории был еще и какой-то другой, скрытый от всех смысл, так что каждый раз, когда Левку начинали подначивать по этому поводу, он серьезно говорил: “Знаете, не все это так просто было… Ой, не просто…” И грозил пальцем кому-то невидимому.

Так Левка поменял свое прозвище с детского на более взрослое, что же до меня – то после Скели меня стали называть Мухрым (от выражения “этот человек тебе не хухры-мухры”). Получил я это прозвище за то, что хорошо играл в бильярд, – его сделал кто-то из взрослых и отдал в наше распоряжение. Ничего особенного в нем не было, но все же, почитай, это был настоящий бильярд – с металлическими шарами, лузами и сеточками. Кии были соответствующие: просто выструганные палки различной степени кривизны с кожаными насадками на конце. Устанавливали бильярд у столба, под самым фонарем, так что играть можно было до глубокой ночи, забывая обо всем на свете. И в этой игре, надо сознаться, мы здорово поднаторели. Особенно шла она у меня, в конце концов Янкель стал одним из первых, а поскольку играли навылет, то заигрывался он до тех пор, пока все шары на столе не сливались в один большой сверкающий шар, от которого слепило глаза. И даже когда все расходились по домам, Янкель продолжал совершенствоваться в “штанах” и “дуплетах”.

Помню, однажды вечером мимо нас шел слегка подвыпивший дядя. Увидев игру, он притормозил и присмотрелся.

– Да, ты, я вижу, мастер, – обратился он мне. – Катнем?

– Можно, – ответил я.

– На что играть будем? – спросил он, снимая пиджак.

– Как на что? – не понял Янкель.

– Ну, чего так вхолостую шары гонять? – пояснил он. – Сыграем на интерес?

Меня это смутило. Денег ни у кого из нас не водилось – все жили бедно. А в нашей семье они вообще были только у отца, который их прятал в особом месте, и нужны были очень веские доводы, чтобы он выдал хотя бы копейку. Однако пацаны завелись: давай, давай! Яшка Зарембо (Черт) сказал: “Сбросимся в случае чего”. Колесо и Панков тоже идею поддержали: “Ты только не подведи, играй спокойно, и все будет хорошо”. Дядя назвал сумму. Она была немаленькой, но остановиться уже было невозможно.

Стали играть. Прохожий, как оказалось, не в первый раз взялся за кий, да и хмель с него слетел очень быстро. Игра шла шар в шар, тишина вокруг стояла мертвая. После очередного удара шар не докатился и встал в лузе. “Дохлый!” – выкрикнул кто-то за моей спиной. Но прохожий его тут же снял: семь-семь! На кону два шара, он сыграл – мимо. Покрутившись по столу, они встали друг подле друга, прямо как в учебнике. Мне бить. В голове все перепуталось (шары, лузы, деньги, Яшка Зарембо-Черт), пальцы сжали кий… Повисла пауза… и р-р-разз! Шары влетели в лузы, каждый в свою, не тихо, словно закатились туда против своей воли, а внеслись на всех парах, как в дом родной.

Народ выдохнул и загалдел. “Да, – сказал Генка Сорокин (Дятел), – это тебе не хухры-мухры”.

Противник мой был заметно обескуражен, молча положил кий на бильярд и полез во внутренний карман. Я попытался его остановить, но дядя был настроен решительно.

– Ты что? – удивился он. – Так нельзя. Выиграл – получите в кассе!

Отсчитал деньги, всунул их мне в руки и, взяв пиджак на плечо, пошел, не оглядываясь, в сторону Киевской.

Я держал в руках деньги и еще не понимал, что произошло и что теперь делать, после того, как это произошло.

– Может, все же вернуть… – сказал кто-то сзади, а Юрка Калиш сказал свое:

– Нет, лучше коцнуть.

Деньги гипнотизировали меня и всех остальных, светились каким-то неземным светом, открывая дорогу желаниям, которых, честно говоря, было очень много. Я побежал догонять прохожего.

Вскоре в темноте мелькнула его плотная спина (шел он не сильно торопясь), но в этот самый момент мои собственные силы, не физические, а какие-то другие, окончательно покинули меня. Я остановился посреди темной улицы и безучастно смотрел, как он уходит от меня все дальше и дальше, а с ним – мой первозданный рай, в котором еще хотелось бы остаться на какое-то время, но возможности такой уже не было.

На обратном пути мне встретился Костька Панков.

– Ну, чего? Догнал? – спросил он.

– Догнал, – ответил я упавшим голосом, убедившим Панкова в том, что денег у меня больше нет. Хотя переживал я как раз по обратному поводу.

Началась новая жизнь (“при деньгах”), которые я спрятал в надежном месте, и очень гордился тем, что найти их было практически невозможно, даже случайно. Я фантазировал целыми днями про себя, как их можно потратить, но с этим возникали большие сложности. Любая купленная вещь сразу бы вызвала расспросы, а поскольку врать я не умел (???!!!), то, вполне возможно, стал бы изгоем и дома, и на улице. Еду покупать себе я не мог – все мы жили впроголодь, и набивать себе живот французскими булками в одиночестве было невозможно. Наконец, мне пришла в голову идея: сходить на Молитовский рынок, где была самая большая в городе барахолка. Здесь тоже были свои тонкости, ведь в Молитовке приторговывали многие из наших, опять бы начались вопросы, но тем не менее я решился…

На рынке было полно народа, торговали всем, чем ни попадя: старинными вещами, украденными или полученными по наследству, одеждой, керосиновыми лампами, диковинками старинного и довоенного быта, едой, инструментами, всякой мелочью. Многое мне нравилось, но потратить свое богатство так просто я не мог.

Время шло, Янкель бесцельно толкался по рынку, шарахаясь от мнимых и настоящих знакомых, пока не увидел одного высокого человека с аккуратной старорежимной бородкой, торговавшего книгами.

Книги были старые, в основном дореволюционные: Пушкин с ерами, павленковские биографии в мягких обложках, подшивки журнала “Нива” за много лет, “Все стихи Некрасова” в одном томе и много чего еще. Отдельно стояла массивная книга с золотым обрезом и красивым тиснением на обложке. Это был “Фауст”.

– Интересуетесь классической литературой, молодой человек? Трофейная, из частной библиотеки, – заговорил продавец, перехватив мой взгляд. – Настоящий раритет!

Книга выглядела почти как новая, несмотря на то, что издана была больше пятидесяти лет назад – видимо, бывшие хозяева заглядывали в нее нечасто. Я раскрыл где-то в середине, чтобы проверить “Фауста” на глаз. Мы все учили немецкий, и мне он неплохо давался, так что читал я вполне свободно тексты и не из школьного учебника. Но тут сразу же запнулся: книга был набрана готическим шрифтом. Возможно, именно поэтому я вдруг почувствовал, что должен непременно купить этот переливающийся золотом фолиант, не понимая или понимая с большим трудом, что там написано. Ведь читал же я до этого Тору по праздникам у Рейтборда, практически не зная ни одного слова? Здесь было похоже, хотя и по-иному: я понимал по-немецки, но незнакомый шрифт закрывал от меня великое произведение – как витраж закрывает красивый вид за окном.

Продавец, видя мою заинтересованность, стал наседать: давай, мол, раритет как-никак. Мы поторговались, но больше для порядка, и, завернув “Фауста” в газету, я поспешил домой, чтобы спрятать свое сокровище.

Время шло, книга вместе с оставшимися деньгами лежала в тайном месте, и я постоянно думал о том, как бы ее “легализовать” (слово совсем из другого времени) или, по-другому, “ввести в дом”. Но как я ни ломал голову, ничего путного мне на ум не приходило, пока все вдруг не решилось само собой.

Однажды меня, идущего куда-то по своим делам, настигла раскрасневшаяся Королева Марго.

– Мухрым, – задыхаясь, проговорила она. – Беги домой скорее…

– А что случилось? – испугался я.

– Пожар у вас! Дом горит. Весь проезд уже там.

Я побежал что есть духу и скоро был на месте. Пожар уже потушили, отец метался по двору в поисках Левки, а все остальные посмеивались в рукав – найдет или нет? Я подошел к дому: задняя стена почернела, доски, сложенные под окном, еще дымились, а небольшой ящик, где раньше хранили инструменты, сгорел вовсе. И вместе с ним в пламени, выпущенном на свободу Левкой из злосчастного натрия, сгорел и мой “Фауст”.

Когда спустя некоторое время я рассказал ему обо всей истории с бильярдом и Молитовкой, он вытаращил сильнее обычного глаза и вдруг с самой настоящей злостью набросился на меня.

– Ты знаешь, что ты наделал? – чуть ли не кричал Левка. – Знаешь?!

– Я наделал? – удивился Янкель.

– Да, ты!

– Что?

– Ты своей дурацкой книгой навлек на нас ГНЕВ БОЖИЙ! Понимаешь, нет?

Я действительно не понимал, чего это мой брат заговорил вдруг как правоверный иудей, чего за ним раньше не замечалось.

– Мы все ведь могли погибнуть! И я в первую очередь! Ты понимаешь? Обыграл какого-то мужика, потратил деньги, обманул всех… Это ведь ГРЕХ, что ты совершил! Страшный грех!!! И вот результат!

Если честно, я слушал все это, онемев от изумления, а Левку несло со страшной силой: наконец-то он нашел единственно правильное объяснение всей этой истории с натрием, с самого начала казавшейся ему какой-то странной. После этого у моего братца возникла привычка (к радости не понимавшей, в чем дело, мамы) говорить на разные религиозные темы, о Всемирном потопе, казнях египетских и всякого рода отщепенцах, под которыми, видимо, подразумевался я. Он стал более разборчив в еде, и я (уже я, а не ты) помню, как, приезжая к нам в Ленинград и усаживаясь за стол, дядя Лева насаживал на вилку кружок колбасы, подносил к самым глазам и неодобрительно качал головой.

– Янкель, что ты делаешь? Ведь это же хазер, – говорил он с тоской в голосе.– Чистая смерть…

Я его так и звал про себя: Дядя Хазер.

Меня (это уже снова твои слова) веселило неожиданное преображение Левки и сближение его с родителями в том, что раньше вызывало лишь почтительное сочувствие. И все же мне кажется, что в обращении моего брата было что-то закономерное, естественное и все, что он ни делал, возвращало его назад, в “Первый проезд”. В этом мы совершенно не были похожи. В то время кругом было уже слишком много интересного, особенно когда радиус нашей жизни постепенно расширился. Я много читал, возводя свою лестницу из подручного материала, и когда раскрывал книгу, все равно какую, у меня каждый раз возникала надежда, что именно сейчас жизнь должна как-то круто развернуться и пойти по-другому. Почему-то мне кажется, что такое отношение к книге – чисто еврейская черта. Возможно, я ошибаюсь.

Вместе с тем возникали и совсем некнижные интересы.

Первое, о чем вспоминается, – танцплощадка в Парке культуры и отдыха имени Свердлова. Туда ходили послушать местную знаменитость – Фроловского. Выглядел он заметно старше остальных музыкантов и держался несколько обособленно. Рассказывали, что он приехал в Горький из Москвы, где играл в большом оркестре, но там что-то случилось, и его отправили (сослали?) к нам. Он выходил последним, садился за рояль, клал пальцы на клавиши, брал несколько аккордов, музыканты подхватывали, и красиво одетые пары (“красиво одетые” – по меркам послевоенного провинциального города) начинали медленно кружиться по эстраде. Именно там и произошел мой “первый бал Наташи Ростовой”, когда после долгих терзаний я наконец-то решился пригласить Иру Скороходову (Вы Знаете, Кто Мой Папа?”) на танец. Она смеялась, чувствуя мои неуклюжие движения.

Постепенно мы взрослели, и у многих за плечами были уже немалые “открытия”, вроде культпохода в Горьковский оперный театр на “шедевр”, по словам нашей школьной учительницы, Ивана Дзержинского “Тихий Дон” или балет Арама Хачатуряна “Гаянэ”. Но все это как-то прошло мимо: опера была скучная, а балет – вообще без слов. Так что даже не зацепишься. Другое дело – кино. О нем разговор особый.

Мне кажется, что по-настоящему сходить в кино можно только в детстве и только в детстве можно с неподдельным восторгом поговорить об увиденном. Для описания своих оценок никто не использовал таких мудреных слов, как, например, “отлично сыграно”, “великолепно снято” и т. д. Говорили: “зыко”, “замри”, “восторг”, и все это умещалось в одно заповедное слово – “киношка”, включавшее целый мир наших переживаний.

Главное чувство, связанное с походом в кино, было нетерпение. Сначала надо было проникнуть вовнутрь (денег на билеты никогда не было), дождаться, пока пойдет журнал “Новости дня”, с ужасом ожидая, когда после его окончания в зале вновь зажжется свет и по проходам будут ходить контролеры, отлавливая безбилетников. Если фильм был новый (и интересный), он смотрелся на одном дыхании, и время как будто останавливалось. Но в основном мы ходили на фильмы, которые уже видели не один десяток раз. И здесь самое главное было досидеть, ерзая на стуле, до появления главного героя, пережить любимую сцену и потом ждать неотвратимого конца. Кино ведь не книга, невозможно пролистать вперед – отмотать назад, пустить время вспять. Чтобы всеми правдами-неправдами пережить все это, надо было снова оказаться в зале.

При всем том “киношка” для тех, кому посчастливилось попасть внутрь, не была просто черным ящиком без окон, без дверей: слова, шутки и целые сцены перекочевывали в Первый или Второй проезд, на Полтавскую и Киевскую, и даже в мрачный дом Рейтборда на улице Фигнер, поскольку его внучка Люба часто ходила с нами в “Художественный” или в “Палас” – рядом со стадионом “Динамо”.

С какого-то момента мы вообще перестали жить своей жизнью и говорить своим языком. Так, например, когда собиралось “толковище” и надо было решить, что делать вечером, Костька Панков (Зера) садился, подпирал щеку рукой и говорил, как в известном, вытверженном всеми наизусть фильме: “Тихо! Чапай думать будет”. И все, как по команде, усаживались рядом на корточки.

Или вот еще: в фильме “Подвиг разведчика”, где главную роль играл переходящий из картины в картину Павел Кадочников, а фашистского недоумка обер-лейтенанта Штюбинга – Сергей Мартинсон, есть такая сцена. Застолье, кругом полно фашистских офицеров, поднимается главный из них с моноклем в глазу (непременный атрибут отрицательного персонажа) и бокалом шампанского в руке, чтобы выпить за скорую победу. Наш Кадочников, разведчик, – разве может пить за такое? А как не выпить? Провалить операцию? Все уже чокаются, обнимаются, орут свои фашистские лозунги. И тут Кадочников выдерживает паузу, поднимает бокал выше всех и так, по-мужски, без затей, провозглашает: “За нашу победу!” И чокается со всеми, а они, натурально, с ним – ничего ведь не понимают, что он сказал. Представляете, какой подтекст! И какой восторг! И вот как только возникало какое-то сложное дело, требующее отваги и решительности, надо было поднять воображаемый бокал и сказать: “За нашу победу!” (сделав ударение на втором слове). И сразу всем становилось понятно, о чем идет речь. А если возникали какие-то обиды друг на друга, надо было сказать из того же фильма: “Не переживайте, Штюбинг, дайте срок, и мы с вами за все сочтемся…”

Часто поминали и Котовского (из фильма с таким же названием), как он попадает в тюрьму и как в самый тяжелый для героя момент, которого вот-вот попишут уголовники, откуда-то из угла вдруг раздается голос самого главного авторитета: “Шура, в камере послышался какой-то шум – или мне показалось?” И вечером (а все мы, мальчики, спали в одной комнате) стоило только кому-нибудь пошевелиться (или заговорить), как сразу же следовало: “Шура…” и т. д. А утром, просыпаясь, сразу же слышишь: “Привет Шишкину! Бегом на зарядку!” из фильма “Первая перчатка”. Идешь делать гимнастику во двор и мурлычешь под нос песенку тренера по боксу Привалова оттуда же: “Во всем нужна сноровка, закалка, тренировка. / Умейте выжидать, умейте нападать. / При каждой неудаче давать умейте сдачи, / Иначе вам удачи не видать!” Без всего этого представить мне свою жизнь просто невозможно.

Нашим любимым кинотеатром был “Художественный”, на Свердловке, где, по преданиям, была синагога. В “Художественном” работала контролером бабка Костьки Панкова (та самая, которая его в детстве тайно крестила), и поэтому была маленькая, но надежда, что как-то удастся пробиться в “киношку”. Внутри было всегда достаточно многолюдно, и мы, просачивавшиеся разными неведомыми тропами, всегда встречались под огромной – во всю стену – картиной “Кузьма Минин собирает ополчение”. У нас это называлось “Записаться в ополчение”.

Картина была дипломной работой молодого горьковского художника (возможно, не одного) и воистину поражала воображение своим размахом. Я больше чем уверен, что во времена Кузьмы Минина в Нижнем не было столько народа, сколько было изображено на картине в фойе. Кроме того, доподлинно было известно, что для картины позировали знакомые, родственники, а то и просто случайные люди, так что в этой многофигурной композиции многие находили лица, себе нечужие. Можно даже сказать (в шутку, разумеется), что это величественное полотно являло собой живую перекличку времен, тогдашнего и нынешнего (не нынешнего нынешнего, а того) времени, когда всё чудесным образом связывается воедино и все узнают себя в других. Правильно сказал один еврейский писатель (не помню точно кто): “Наша жизнь – музей, где все портреты имеют фамильное сходство”. Или, как перефразировал бы его я, “где все портреты – изображение того же самого в разных лицах”.

В фойе, в перерывах между сеансами, выступала студентка Горьковской консерватории певица Изабелла Браво, подхалтуривавшая в свободное время со своим оркестром. Играли в основном попурри из песен советских композиторов. Однако это было не главное. Изабеллу Браво нельзя было назвать красавицей, но, однажды увидев, я уже не мог забыть ее. Почему? Не знаю, если честно… На ней было всегда одно и то же черное платье с блестками и прямоугольным вырезом, который, как я узнал позднее, назывался каре. Сама она была невысокого роста, хорошо сложена, и во время пения в ней пробуждалось что-то ускользающее, неповторимое, чем-то напоминающее американские фильмы, на которые мы будем ходить еще только лет через десять. В каком-то смысле Изабелла Браво была гостьей из будущего, хотя и тревожила воображение совершенно по-настоящему. Так что после Иры Скороходовой это была моя вторая “первая любовь”.

Скажу честно, что, слушая ее выступление перед фильмом, я очень часто опаздывал в зал и, теряя драгоценные минуты, смотрел, как она накидывает себе на плечи шаль, музыканты прячут инструменты в футляры и расходятся по своим делам. Вполне возможно, что она не обращала на меня внимания или не показывала виду. Вряд ли она могла заблуждаться относительно переживаний своего юного поклонника, ведь все самые тайные чувства (тайные во многом даже для меня самого) были написаны на моем лице такими же крупными буквами, как названия фильмов на афише. Единственное, о чем она не подозревала, так это о тех опасностях, которым я подвергался, чтобы лишний раз ее увидеть.

В первые послевоенные годы, о которых идет речь, мирная жизнь еще не вошла в привычку. Война чувствовалась повсюду: было полно калек, просивших милостыню и дравшихся насмерть между собой костылями за лучшее место. Кроме того, в это смутное время город кишмя кишел самым разным “преступным элементом”. Были урки – настоящие уголовники, мелкое приблатненное ворье, щипачи, карманники, срезающие сумки в транспортной толкотне. И просто шпана, ходившая стаями и считавшаяся самой опасной. Действовали они так: кто-нибудь толкал взрослого мужчину, и если тот ввязывался в объяснения (или даже не ввязывался), сразу же набегала откуда ни возьмись целая свора, и тогда прохожего в лучшем случае обирали до нитки. Но запросто могли и “покоцать”.

Когда начинало смеркаться, они выходили на охоту, собираясь рядом с Мытным рынком, Домом колхозника и парком Кулибина, называвшимся в шутку “Парк живых и мертвых” из-за старого кладбища, которое раньше было на этом месте. Было немало шпаны и у “Художественного”, поджидавшей зрителей с последнего сеанса. Но опасность была не только снаружи “киношки”, но и внутри: проникая неизвестным образом в зал, хулиганы ходили по рядам и собирали дань со зрителей. В основном подсаживались к одиноким женщинам, за которых некому было вступиться, и вообще к тем, кто сидел один. В случае чего вызывали из зала “поговорить”, и сразу же, как по команде, к выходу тянулась вся банда.

Такое однажды случилось и с Янкелем, которому страстно захотелось посмотреть (уже в самом конце школы) в очередной раз… какой-то фильм в “Художественном”.

Было еще не поздно, когда он засобирался, придумав себе какое-то дело у “родственницы”, жившей неподалеку. Но к ней Янкель, разумеется, даже не зашел, просто стукнул в окно, проходя мимо, и направился на Свердловку. Постепенно начинало смеркаться, была середина осени, октябрь, ветрено, и на тротуарах уже лежали кучи листвы. Когда Янкель оказался на улице Моисеенко, по которой обычно шли в “Художественный”, сердце его заколотилось от страха и предвкушения. Где-то впереди мелькали подозрительные личности, никак себя, впрочем, пока не проявлявшие. Янкель убыстрял шаг, пятна от фонарей мелькали под его ногами, складываясь в странные фигуры, мгновенно распадавшиеся и остававшиеся где-то за спиной. Он воображал, что под покровом ночи идет в тайное место на священнодействие. Освещенный неверными огнями “Художественный” манил к себе, представляясь одновременно и неприступной крепостью, и землей обетованной. Янкель нервничал: вдруг что-то не получится, сорвется в самый последний момент. Но его уже ждали в условленном месте. В неприступной крепости открылась маленькая лазейка.

– Чего опаздываешь? – услышал я над собой голос недовольной бабки Кости Панкова.

Она взяла меня за руку и, прикрывая своим телом, провела мимо контроля: “Внучика вот привела… опять в кино просится”. – “Так он же пять раз уже смотрел?” – “Да, вот и я говорю! А он все – давай, давай…”

Под “ополчением” никого не было. Изабеллы Браво с ее оркестром – тоже. Я не мог поверить своим глазам и стоял перед пустой эстрадой в том самом месте, где должна была находиться она. Прозвенел звонок, и я поплелся в зал.

Шел фильм “Семеро смелых”, который я видел не меньше (если не больше) раз, чем Костька Панков. Настроение было самое пасмурное, и от арктических пейзажей с экрана тянуло самым настоящим холодом. Где-то в середине фильма в зал стали просачиваться характерные темные фигуры. Две из них, возрастом ненамного постарше моего, сели спереди и, развернувшись вполоборота, стали тяжело смотреть мне в глаза.

– Ну, гражданин хороший, – заговорил один. – Отдыхаем?

Я стиснул зубы и изо всех сил продолжал смотреть на экран.

– Ой, – подхватил второй, – нам не отвечают…

– Гражданин, не спите… – затряс он меня. – Трамвай приехал на последнюю остановку.

– Пройдемте для беседы в более подходящее место, – сказал второй, щегольнув цитатой из фильма “Путевка в жизнь”, которую любила в этих случаях повторять местная шпана.

– Никуда не пойду, – смело сказал я, но в этот момент чья-то тяжелая рука легла мне сзади на плечо:

– Кончай бузить, пошли… – и чуть ли не вместе с креслом подняла меня на ноги.

Меня оттащили под лестницу, ведущую в подсобные помещения (к этим трем, вырастая словно из-под земли, присоединялось еще несколько человек), и вывернули карманы. Денег и ничего такого, что могло бы их заинтересовать, за исключением разве что каких-то мелочей, у меня не было.

– Ай, Абрам, – заговорил тогда немного подвыпивший парень средних лет с затекшим глазом, разглядев меня, – если денег нет, то покажи обрез!

Толпа довольно загалдела. Идея пришлась по душе.

– Не покажу! Пустите меня, – сказал я, отступая к стене и готовясь к чему угодно, даже к смерти.

– Покажи, покажи свой кулацкий обрез, Абрамка! – раздалось со всех сторон.

С каждой минутой страшные рожи, совсем молодые, постарше, с фиксами и без, украшенные разными увечьями (тяжело дается хулиганская жизнь), подступали все ближе и ближе. Все было кончено, наконец-то я встретился с самыми главными стражами, караулившими грешника на его неверных путях, так что теперь мне не помог бы ни Д’Артаньян, ни Зорро. Но здесь неожиданно в центр протиснулся неприметный мужичок в подрезанной шинели.

– Чего у вас тут? – спросил он.

– Да вот просим Абрамку обрубок показать, а он не хочет…

– Карманы проверили?

– Пустой.

– Ну, раз пустой, так чего над человеком глумиться? – заговорил новый дядя больше с интересом, чем со злобой. – Чего так заплутал? Мамка-то знает, куда пошел?

Это был вопрос, но я совершенно не знал, что отвечать и надо ли…

– Домой давай беги! – сказал он, хитро подмигивая. – И поставь свечку своему еврейскому богу, что я сегодня добрый! А остальным – расходиться…

Некоторым такая развязка не очень пришлась по душе, но, видимо, удачно появившийся человек был у них за главаря. И через минуту под лестницей никого не было, кроме меня. А я продолжал стоять спиной к стене и думал, что теперь, наверное, никакая сила на свете не сможет заманить меня обратно в зал. Двери захлопнулись, и я пошел домой. После этого мы ходили смотреть фильмы только большой компанией, но у меня до сих пор пробегает по коже холодок, когда во время сеанса кто-то входит в зал. Так что можно сказать, что в кино я по-прежнему продолжал ходить, а в “киношке” не был больше уже ни разу.

Спустя много лет я рассказал Левке-Химику про всю эту историю. Он опять был мной сильно недоволен.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю