355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Дейч » СКАЗКИ ДЛЯ МАРТЫ » Текст книги (страница 7)
СКАЗКИ ДЛЯ МАРТЫ
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 06:20

Текст книги "СКАЗКИ ДЛЯ МАРТЫ"


Автор книги: Дмитрий Дейч



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)

KV.525

Вена, 4 июля 1787 г.

Mon trиs cher Pиre!

Сегодня с утра я был занят уроками и только к вечеру появилось время для работы. Теперь я закончил, и вот, несмотря на усталость, – сажусь за письмо, чтобы наверстать упущенное. Надеюсь, Вы исправно получили предыдущее об успехе моего концерта, а с тех пор у меня не было и минуты, чтобы написать Вам, и даже – увы – подумать о том, чтобы сесть к столу и заняться чем-нибудь, кроме композиции. Представьте: я в подштанниках, за столом. Почти час ночи. Весь дом уснул, и я один-одинёшенек, как солдат на посту. Зеваю после каждого слова, но не могу прерваться: теперь, когда мы с Вами так близки, эти письма означают для меня последнюю возможность сказать о себе то, что я бы никогда не осмелился сказать раньше.

Вы очень сильно обманывались в сыне, если могли поверить, что я не вспоминаю о Вас по сто раз на день. Вчера говорил с фон Жакеном, и тот заметил, что если бы Вы услышали мой последний квартет, у Вас появилась бы ещё одна причина гордиться мною. Это что! Когда бы вы услышали вещицу, которую я окончил теперь же ночью! Я даже не помышляю о публичном исполнении, хоть и собираюсь записать её в каталог. Возможно, я мог бы выручить за неё какие-то деньги, но чем больше думаю об этом, тем меньше хочется вообще кому-то её показывать. Бу дем считать, что я приберёг её для Вас лично, и дождусь того момента, когда она будет исполнена в Вашем присутствии, пусть придётся ждать хоть до Страшного Суда. Сегодняшнее происшествие побудило меня прервать работу над оперой и заняться этой пьесой, и – будьте покойны – я делал это с таким пылом и удовольствием, что служанка, услышав моё пение, поднялась наверх – а было уже довольно поздно, и она успела уснуть – чтобы спросить не нужно ли мне чего. Оказывается, я пел слишком громко, и разбудил её, хотя комната прислуги расположена довольно далеко от моей.

А всё началось ещё утром, когда м-ль Адамбергер во время урока неожиданно расплакалась. Я сделал строгое лицо (Вы знаете как плохо это у меня получается) и решительным тоном попросил её не реветь (фу, чёрт! как грубо!). Тем не менее она продолжала ронять слёзы на клавиши, и каждая – величиной с кулак. Мне не оставалось ничего иного как попросить её объяснить столь неожиданный припадок скорби. Бедная девочка сообщила, что её кот Кауниц умер вчера вечером, и она всё никак не может забыть об этом.

Тогда я рассказал ей, что у меня самого недавно умер любимый скворец, и даже прочёл стихотворение, которое написал самолично в день его смерти. Я стал перечислять все его шалости и приключения, и на какое-то время удалось отвлечь бедняжку, но затем она разрыдалась пуще прежнего: теперь ей, видите ли, стало жаль не только почившего кота, но и мою птичку. Не зная что предпринять, кляня себя за глупость, я ударил по клавишам и симпровизировал небольшой марш. К моему немалому облегчению это оказалось достойным лекарством: слёзы м-ль Адамбергер немедленно высохли, она прилежно закончила урок, и отправилась домой в карете, которую прислал Его Сиятельство.

У меня оставалось пол часа до прибытия следующего ученика, и я кое-как записал тему, пообещав себе ближе к вечеру взяться за неё всерьёз. В ней было нечто странное, нечто, напомнившее мне гармонические лабиринты Генделя, когда из глубины вдруг выглядывает чьё-то лицо, и как не старайся, невозможно избавиться от ощущения, что ты знаешь подробно чьё это лицо и как оно тут очутилось. Прошу простить меня за путанные слова, я вижу, Вы и так поймёте что я хотел сказать, но мне всё же хочется перенести это на бумагу – возможно, чтобы самому лучше понять в чём тут дело.

Итак, я набросал марш, и забыл о нём – до обеда. После обеда от Его Сиятельства прибыла записка. Там было сказано буквально следующее: «Моцарт, оставьте кота в покое». Вначале я рассмеялся, потом нахмурился, потом вспомнил утренний урок, и подумал о том, что, вероятно, в записке речь идёт о животном, послужившем причиной слёз юной м-ль Адамбергер. Всё это никак не объясняло каким боком я причастен к смерти несчастного создания. Впрочем, у меня было столько дел после обеда, что я немедленно забыл обо всём. Я был в театре, затем встретился с г-ном Де Понте, он предложил небольшие изменения текста, с которыми мне, скрипя сердце, пришлось согласиться (и это после того как опера уже почти готова!). Мы много спорили, и в какой-то момент, чтобы разрядить обстановку, я припомнил утреннее происшествие и даже наиграл марш, который произвёл утром столь благотворное действие. Сказать по чести, я слегка преувеличил свою заслугу, и Де Понте добродушно посмеивался, зная мою (невинную!) склонность к комическим преувеличениям, но как только я окончил играть, был совершенно потрясён. «Чёрт возьми, Моцарт! Что за варварская музыка!»

Вы знаете, для меня нет большего оскорбления чем несправедливые слова о моей музыке, но раньше, чем я успел обидеться, мне пришло в голову, что этот марш и впрямь напоминает восточную музыку, но не так, например, как турецкие мелодии и орнамент, которые я использовал в «Похищении», а, скорее, так, будто это и в самом деле написано каким-нибудь мусульманином или славянином. Теперь уже настал мой черёд удивляться: я решительно не мог понять почему часом раньше та же музыка напомнила мне Генделя. Я немедленно распрощался с Де Понте и отправился домой, к инструменту, чтобы, наконец, разобраться во всём основательно, но – не тут-то было: дома меня уже ждали. И кто бы Вы думали – доктор Мессмер собственной персоной, мой любезный друг и поклонник. При себе у него был небольшой сундук, и в нём (не смейтесь!) – окоченевшее тело Кауница, кота прелестной м-ль Адамбергер.

Оказалось, что кот не умер (это утверждал доктор, хотя, признаюсь честно, от кота попахивало ровно так, как пахло бы от обычного дохлого кота, коих на венских улицах – пруд пруди), но спал особого рода мёртвым сном, который временами прерывался бодрствованием. Первый такой случай произошёл во время нашего с м-л Адамбергер урока (чур меня!) и до смерти напугал прислугу Его Сиятельства, ибо в этот самый момент кота собирались похоронить (воспользовавшись тем, что дочь Его Сиятельства была вне дома, и можно было сделать это, не расстраивая её понапрасну), и уже было завернули его в похоронную тряпицу, как он очнулся и дал дёру, при том расквасив физиономию одному из слуг. Представляю себе эту сцену! Умора! Я бы кричал как резаный!

Кота принялись искать, и нашли четверть часа спустя – на столе у Его Сиятельства, где при жизни кот любил почивать, свернувшись калачиком. В таком виде он и пребывал на столе, среди письменных приборов и документов разного калибра, но – снова мёртвым. Правда, на сей раз он был ещё тёплым. Вызвали Его Сиятельство, тот немедленно послал за Мессмером. К тому времени как прибыл доктор, вернулась м-л Адамбергер и (невинное дитя!) сообщила папеньке, что г-н Моцарт сочинил мелодию, которая оживляет (!) котов. Ни больше, ни меньше!

Откуда она это взяла, позвольте узнать?

И, как бы в доказательство её слов, минуту или две спустя кот снова очнулся у всех на глазах, каковое происшествие так напугало супругу Его Сиятельства, что Мессмеру пришлось приложить все усилия, чтобы привести её в сознание. Кот прыгнул на колени м-л Адамбергер и некоторое время наслаждался лаской хозяйки, после чего снова благополучно испустил дух, что Мессмер и засвидетельствовал, приложив зеркало к пасти.

Тогда-то хозяйка и послала мне дурацкую записку, решив, видимо, что я злонамеренно оживляю кота (Бог знает что она обо мне думала в этот момент! Хорошо, что мой друг был при этом и может засвидетельствовать мою невиновность).

Мессмер пообещал во всём разобраться, невзирая на протесты девочки, велел упаковать тело (Вы не находите, что ситуация всё больше напоминает сюжет одной из моих опер?!) и немедленно направился ко мне. Меня он не застал (я как раз был у Де Понте) и принялся ждать. В это время кот снова очнулся, и доктору пришлось бегать за ним по всей комнате, и, кстати сказать, он разбил ненароком голландскую вазу – ту, что мне подарил Чекарелли. Basta! Этот кот обошёлся мне в круглую сумму!

Но самое неприятное было потом, когда я вернулся, и Мессмер посвятил меня в эту историю. Он признался, что ни минуты не верил в сказку про волшебную мелодию, но на всякий случай (его к этому обязывает долг учёного и исследователя) решил проверить. Тут начинается такое безумие, что я бы ни в коем случае не стал Вам всего этого пересказывать, если бы не был целиком и полностью уверен, что эта история так или иначе станет Вам известна – хочу я того или нет, несмотря на то, что кроме нас двоих (меня и Мессмера) никто об этом пока не знает, и мы единодушно решили не придавать её гласности.

Оказалось, что марш и в самом деле способен пробудить кота. Мессмер тут же признался, что его первоначальное заявление о том, что кот спит не стоит выеденного яйца. Кот не спит. Он мёртв. И – как только звучит этот марш, он встаёт и ходит, и сердце его бьётся, и выглядит он так, будто не умирал совсем. Вы знаете как я отношусь к разного рода магам, волхвователям и прочим прохиндеям рода человеческого. Но (во-первых!) я полностью и целиком доверяю Мессмеру, и уж он-то не стал бы выдавать желаемое за действительное. Тем более (и это – во-вторых!) никто из нас в глубине души не желал этого. Я не хочу писать музыку, оживляющую котов. Совсем нет! Увольте! Я желаю писать музыку для людей (живых!!!), а не… Бог знает что происходит когда звучит этот марш, на Его усмотрение я оставляю все последствия своего деяния. Клянусь, я не ведал что творил!

Когда всё выяснилось (самым жутким образом, поверьте мне!), мы решили, что этой музыке не бывать. Я уничтожил единственный экземпляр, какой у меня был (хоть, разумеется, и запомнил всё наизусть), мы пожали друг другу руки и поклялись никому не говорить о случившемся. Мессмер заявил, что это происшествие переменило полностью его представление о природе жизни и смерти, что было мне чрезвычайно лестно услышать, несмотря на то, что я чувствовал сильный озноб и головокружение.

Как только он ушёл, я поднялся к себе, и не выходил из комнаты, пока не написал всю пьесу целиком. Теперь я знаю, что марш был только первой частью, всего же частей этой пьесы – пять, и написана она для небольшого оркестра. Вот она, передо мной – целиком. И я уже знаю, что её придётся испортить, коль скоро мне захотелось сохранить хоть что-то. Если оставить все пять частей, то – как нам уже известно, при исполнении первой из них из мёртвых восстанет кот Кауниц, и это будет началом непрерывной череды воскрешений, а что будет дальше, я совершенно не могу себе представить. Скажу только, что меня пугает сама мысль о том какие тайны звука внезапно открылись человеку и как можно было бы использовать это знание.

С другой стороны, если изъять только эту, первую часть, представляющую собой ничто иное как ключ ко всем остальным, вся пьеса приобретает совершенно иной смысл. Она превращается в ноктюрн, местами – потешный и немного тяжеловесный, местами – ажурный и лёгкий, и весь целиком будто сотканый из света. При том, смею надеяться, весьма искусно написанный.

Уверен, что Вы поймёте меня, и не станете сетовать на то, что ваш сын отказался от возможности, превышающей все мыслимые силы и потенции музыканта. Я думаю, что этот отказ сам по себе – явление силы, но – силы человека, который хочет прожить свою жизнь и умереть по-человечески, и, если так будет угодно Создателю, однажды воскреснуть. Я уже писал Вам однажды, что образ смерти для меня не только не заключает ничего пугающего, но, напротив, даёт немало успокоения и утешения! И я благодарю Бога за то, что он мне даровал счастье (Вы меня понимаете) понять смерть как источник нашего подлинного блаженства.

1000 раз целую Вам руки и остаюсь Ваш преданный сын

В.А.Моцарт

P.S.: Боюсь, мне придётся сжечь это письмо (как и все предыдущие) – иного способа отправить его Вам я не знаю, да и не стану хранить его у себя. Если Констанца узнает, что я пишу Вам спустя полтора месяца после Вашей кончины, она огорчится. А я не хотел бы её огорчать, Вы же знаете как я люблю мою чудесную жёнушку.


Ночь перед Рождеством

…и каждая нота способствует перемене и возвышению души человеческой, но чтобы так играть, нужно прежде научиться так петь…

Арханджело Корелли, Письмо об одном квинтовом последовании, Рим, 1685

Мальчик прикрывает глаза и внимательно слушает: горожане шумят, голоса их без всякого порядка громоздятся, переплетаются и вьются, запуская медленное эхо в церковные коридоры. Cмех, оттолкнувшись от свода, возвращается клокотанием, мало напоминающим человеческий голос, зато похожим на ритмический ход органа или валторны. Протяжный насмешливый крик наталкивается на колонны и разбивается на множество подголосков, каждый из которых тускло переливается под куполом и тает, опускаясь вниз, на головы ничего не подозревающих прихожан. Гневное восклицание вспыхивает в воздухе подобно клавесинному аккорду, его перебивает хор возрастающих голосов, но кульминацией оказывается негромкий, едва слышный в сутолоке, доносящийся откуда-то из глубины здания прозрачный звук колокольчика.

Кардинал является прихожанам в виде тёмного силуэта в проёме арки. Толпа разом умолкает. Следующий шаг он делает в наступившей тишине, погружаясь в неё как в воду: над колышущимися рядами возникает его лицо.

Римляне падают на колени.

Снаружи доносится вой ветра: видно, ночь будет холодной. Мальчик поворачивает голову, пытаясь определить откуда доносится этот звук: резкий, напоминающий скрежет несмазанных дверных петель. Кардинал произносит короткое вступительное слово, коленопреклоненные отзываются низким рокочущим «аминь». Где-то наверху хлопает окно, по неосторожности оставленное открытым: звон дорогого венецианского стекла, рассыпающегося на осколки. Мириады крошечных разноцветных «аминь».

…и через исполнение Христа получить жизнь вечную и райское блаженство…

Это – вкус лакричной конфеты, подаренной ему утром. Райское блаженство, конечно, ещё слаще. Хотя… представить себе это довольно трудно… Может быть, райское блаженство похоже на грудь Амелии, которая думает, что он ещё мал и потому не стесняется при нём раздеваться? Может быть райское блаженство на вкус как лакричная конфета, а на вид – как грудь Амелии? Тогда на ощупь райское блаженство напоминает, наверное, мягкую шерсть Джакопо, когда тот приходит в детскую, чтобы его приласкали…

А голоса райские, должно быть, похожи на голос кардинала Пьетро Оттобони:

…ибо рождён Иисус Христос в лоне Отца, во чреве Богоматери и в душе человека…

Свиные ножки, колбаски, запечённая рыба и моллюски, кулич с цукатами и изюмом… и – конфеты… Интересно, когда Иисус был маленьким, он любил конфеты? Если да, то какие? – леденцы на палочке или цукаты? или тянучки? Если бы Иисус жил на пьяцца Навона, с кем бы он дружил – с Витторио или с Риккардо? Наверное, с Риккардо… Уж точно не с Витторио! Как же, стал бы Сын Божий дружить с этим толстопузым боровом…

Мальчик смеётся в голос. Головы молящихся поворачиваются в его сторону. Он тут же принимает покаянный вид и опускает голову, избегая строгого отцовского взгляда.

…с рождением иисусовым пред нами отворяется дверь во Спасение…

Наверное, ступеньки перед домом опять засыпало, а ведь в полдень мы расчистили снег и всё убрали… Почему Иисус родился зимой? Может быть, ему нравится снег? Представь себе: огромное заснеженное поле, освещённое луной, и посередине – ветхая избушка. В воздухе – миллионы ангелов, похожих на ёлочные игрушки. Падает снег, и ангелы пляшут среди снежных хлопьев. Иосиф играет на скрипке, и Мария поёт. Тут появляется Ирод, похожий на мясника Бартоломео – огромный, бородатый, с выпученными глазами и кривыми ногами. Ангелы не позволяют ему войти: так и швыряют в лицо пригоршни снега, так и хлещут ветром – справа и слева… Он, конечно, плачет и бежит к мамке – жаловаться. Тут выходит Иисус, в сиянии Славы своей, и восклицает: всё, можно больше не волноваться, я родился! Иисус немного похож на Риккардо – такой же отчаянный. Если бы Бартоломео его поймал, когда нам понадобились свиные рёбрышки для собаки, уж Иисус бы точно не стал выдавать нас этому бородатому Ироду. И Риккардо не стал: как его ни лупцевали, как ни стращали… а потом принялись колоть копьями, проткнули руки и ноги гвоздями… и повесили умирать в одиночестве…

Мальчик тихонько всхлипывает и открывает глаза. Собор св. Иоанна наполнен светом и звуками.

…изъязвлен был за грехи наши и мучим за беззакония наши; наказание мира нашего было на Нем, и ранами Его мы исцелились…

Его отпустили на следующее утро, и только несколько синяков, которые можно было принять за следы бессонной ночи, напоминали о случившемся. А потом на пьяцца привезли кукольный театр, и мы обо всём позабыли… Потому что – ведь как здорово, когда куклы! Пилат – не страшный, а – смешной, похожий на ленивого соседского пса. Иисус – совсем не такой как в евангелии: только и знает, что зуботычины раздавать. И Пилату досталось на орехи, и Ироду. А Иуду головой в нужник окунули, хотя он так никого и не успел предать. Потому что Пётр этого не допустил. Апостолы похожи на бравых вояк: не сомневаются и не трусят. А Мария похожа на маму. Приходят волхвы, приносят подарки, и поют. И Мария поёт. И Иосиф. И ангелы поют. И Господь Бог, и Дух Святый.

И тогда из Ничего появляется Всё, просто потому, что – хорошо поют.

Потому что когда так поют, нельзя не появиться на свет и не воссиять, просто немыслимо.

Невозможно.


K.30

Доменико медленно наклоняется, протягивает руку и касается кошачьего загривка. Кот вздрагивает, но не трогается с места. Доменико повторяет жест, на сей раз не спешит отнять руку: осторожно проводит указательным пальцем по макушке, шее и спине.

– Тварь неразумная, – бормочет Доменико, – ах ты отродье! Отродье…

Кошачий глаз отворяется, по телу прокатывается волна. Высоко запрокинув голову, кот поднимается и бесконечно долгим упругим движением тянется к потолку. Доменико, не мешкая, хватает его в охапку и выбрасывает за порог:

– Поди вон!

Кот удаляется, опасливо пригибая голову, но на полдороге оборачивается и бросает на Доменико ОСОБЫЙ взгляд, означающий вечную кошачью вендетту.


***

На кухне внимательно исследует пустую бочку, пахнущую рыбой.

Рыбы давно уже нет в этой бочке.


***

Во дворе присматривает за воробьём. Не для охоты, а ради чистого удовольствия.


***

В конюшне одним махом взлетает на верхнюю балку, освещённую солнцем, оттуда подаёт голос. Конь ухом не ведёт. Беспримерное отсутствие любопытства.


***

Заглядывает в окно, мягко ступает на подоконник, замирает на мгновение, и, убедившись что человеку до него нет дела, прыгает на крышку клавесина. Неторопливо вылизывает хвост и бока. Окончив, подходит к краю и опускает лапу на клавиатуру – с таким видом, будто собрался удить рыбу в проруби.


***


***

– Верно ли говорят, что наш итальянец что ни день показывает новую сонату, а то и две?

– Вчера самолично в этом убедился, и, смею признаться, каждая вещица хороша – просто на удивление!

– Выпекает он их, что ли?

– Говорят (я, разумеется, не склонен верить всему что прислуга болтает), ему играют бесы, а он за ними записывает. Флорентина божилась, что в отсутствие маэстро слышала из-за двери бесовскую музыку, которая совсем ни на что не похожа, а когда отворила дверь, комната была пуста.

– Вздор!

– И я говорю: вздор. Чего только не придумают…


Музыкант

С о к р а т. До полудня ещё далеко, а вы уже здесь, друзья! Кого вы привели ко мне сегодня, милые фиванцы?

С и м м и й. Надеюсь, ты не прогонишь нас, Сократ! Привратник открыл тюремные ворота раньше времени, и мы рады, что сумеем побыть с тобой дольше обычного. Но если ты занят…

С о к р а т. Я как раз закончил.

К е б е т. Меня уже несколько человек спрашивали о твоих стихах.

С о к р а т. Им придётся потерпеть. Думаю, ждать осталось недолго: со дня на день должен вернуться корабль с Делоса, как только это случится, меня убьют.

С и м м и й. Ты говоришь так, будто это – самое обычное дело.

С о к р а т. Это и есть обычное дело – для философа. Но – не для жены философа. С тех пор как афиняне осудили меня, я прекрасно провожу время – в кандалах, за сочинением эпиграмм, и самым тяжким испытанием стало ежедневное появление Ксантиппы – с её воплями и приступами любви. Прошу вас, друзья, если она явится сегодня, не пускайте её ко мне!

К е б е т. Боюсь, твоя просьба невыполнима, Сократ…

С и м м и й. Это было бы несправедливо – отказать женщине в проявлении законного чувства.

С о к р а т. Предатели! Что сказал бы на это Филолай?

С и м м и й. Сократ, ты вздыхаешь?

К е б е т. Ты жалуешься?

С о к р а т. Глядя на вас, я начинаю сомневаться в практической пользе философии.

С и м м и й. Сократ не в духе. Кажется, нам следует уйти.

С о к р а т. Вы не открыли мне кто этот юноша, который прячется за вашими спинами. Я умру от любопытства, не дождавшись законного наказания, и мои тюремщики будут весьма раздосадованы.

С и м м и й. Это Федонд, наш земляк. Он так же, как и мы, посещает Филолая, но не слишком искушён в философии, зато известен в Фивах как музыкант. Он пришёл с кифарой.

С о к р а т. Федонд, я искренне рад. Не знаю позволят ли нам здесь музицировать, но, в любом случае, благодарю тебе уже за то, что ты решил навестить преступника.

Ф е д о н д. Я не думаю, что Муза нуждается в разрешении тюремщиков, и если тебе будет угодно, охотно поиграю сегодня.

С о к р а т. Мне бы очень этого хотелось. Но прежде чем ты достанешь свою кифару, Федонд, я хотел бы узнать почему твои друзья полагают тебя неискушённым в философии?

Ф е д о н д. Да ведь это – истинная правда, Сократ. Я прихожу к Филолаю слушать. У него хороший голос.

С о к р а т. Выходит, что тебе довольно музыки, и нет нужды пользоваться речью, чтобы излить себя?

Ф е д о н д. Верно. Я не люблю говорить.

С о к р а т. Всё же, я хотел бы, чтобы ты поговорил со мной. Надеюсь, ты не откажешь человеку, который должен вскорости умереть?

Ф е д о н д. О чём ты хочешь говорить?

С о к р а т. Расскажи мне о музыке.

Ф е д о н д. Я лучше поиграю.

С о к р а т. Поверь, милый Федонд, я прошу тебя говорить не для того, чтобы устроить состязание. В течении жизни мне часто являлся один и тот же сон, правда, видел я не всегда одно и то же, но слова слышал одинаковые: «Сократ, твори и трудись на поприще Муз». В прежнее время я считал это призывом и советом делать то, что я и делал, ибо высочайшее из искусств – это философия, а ею-то я и занимался. Но теперь, после суда, когда празднество в честь бога отсрочило мой конец, я решил, что, может быть, сновидение приказывало мне заниматься обычным искусством, и надо не противиться его голосу, но подчиниться. И вот, приступив к поэзии, я понял, что поэт должен творить мифы, а не рассуждения. Но ведь помимо поэзии есть и музыка, и танец, и прочие искусства. Мне жаль, что всё это осталось для меня непознанным. Я бы хотел понять что чувствует музыкант, когда играет, в чём его тайна, но, боюсь, у меня не осталось времени узнать это из собственного опыта, поэтому и спрашиваю тебя.

Ф е д о н д. Я всегда полагал, что говорить о музыке – пустое.

С о к р а т. Выходит, музыка достаточно умна, чтобы говорить самой. Представь, что музыка желает сказать то же, что и всегда, но на этот раз – пользуясь человеческими словами и эпитетами, пользуясь твоим собственным языком. Пусть речь твоя перестанет думать о себе и сравнивать себя с речью философов. Нас не интересует насколько искусно ты говоришь, но лишь то, что ты можешь сказать. Если же ты заблудишься по дороге, обратись мысленно к своей Музе, и она подскажет нужные слова.

Ф е д о н д. Я готов попробовать, Сократ, если это доставит тебе удовольствие.

С о к р а т. Тогда давай начнём с самого главного. Верно ли, что музыка имеет божественную природу и дана нам, смертным, для утешения и очищения?

Ф е д о н д. Я так не думаю.

С о к р а т. Начало многообещающее. Давай попробуем разобраться с чем именно ты не согласен.

Ф е д о н д. Давай. Что такое по-твоему божественное и что – смертное?

С о к р а т. Мне кажется, что божественное создано для власти и руководительства, а смертное – для подчинения и рабства.

Ф е д о н д. Филолай согласился бы с тобой.

С и м м и й. Филолай в Фивах. Говори за себя, Федонд.

Ф е д о н д. Я не уверен, что божественное и смертное разнятся между собой, и этому как раз научила меня музыка.

К е б е т. Зевс свидетель, Федонд, я никогда не слышал от тебя ничего подобного!

С о к р а т. Это потому, что тебе не приходило в голову, что музыкант может говорить членораздельно. Боюсь, я тоже долгое время так думал, но теперь вижу, что заблуждался… И всё же, Федонд, как божественное и смертное могут не разниться между собой? Не хочешь ли ты сказать, что не видишь разницы между людьми и богами?

Ф е д о н д. Разница эта слишком очевидна, слишком зрима, чтобы быть истиной. Тебе кажется, что тело относится к смертной части существа, а душа к божественной, не правда ли, Сократ?

С о к р а т. Верно. Душа подобна бессмертному, умопостигаемому, единообразному, постоянному и неизменному, а тело – смертному, многообразному, тленному, непостоянному и постигаемому не умом.

Ф е д о н д. Давай тогда разберёмся: в каком смысле, каким образом тело постигается «не умом», как ты только что сказал. И для того, чтобы понять это, обратимся к музыке.

С о к р а т. С удовольствием.

Ф е д о н д. Верно ли, что когда музыка привлекает наше внимание, то первым на её звуки реагирует тело? Замечал ли ты, Сократ, что порой думаешь о чём-то своём, но в то же время отбиваешь ритм рукой или притоптываешь ногой в присутствии играющих музыкантов?

С о к р а т. Замечал, и не раз.

Ф е д о н д. Что же заставляет тело совершать все эти странные движения, если душа, которая по твоим словам создана для руководства, занята совсем другим?

С о к р а т. Я думаю, что душа заставляет тело двигаться таким образом, отзываясь на звуки музыки.

Ф е д о н д. Выходит, что душа это делает, сама о том не зная? Где же тогда её божественное начало, способное объять всё сущее?

С о к р а т. Пока человек жив, душа крепко связана в теле и прилеплена к нему, она вынуждена рассматривать и постигать всё сущее не сама по себе, но через тело, словно бы через решётки тюрьмы, и погрязает в глубочайшем невежестве. Поэтому она не способна постичь самое себя, Федонд.

Ф е д о н д. По-твоему тело – тюрьма для души, и лишь смерть отпускает душу на волю?

С о к р а т. В этом моя надежда – надежда философа, и человека, который собирается умереть.

Ф е д о н д. Я бы не хотел лишать тебя надежды, Сократ.

С о к р а т. Ты говоришь так, будто наверное знаешь, что я не прав.

Ф е д о н д. Я знаю лишь то, что говорит мне музыка.

С о к р а т. Продолжай, прошу тебя. Я вижу, что напрасно не познакомился с тобой раньше.

Ф е д о н д. Музыка подсказывает мне, что тело и душа – едины.

С о к р а т. Означает ли это, что душа телесна?

Ф е д о н д. Это означает, что тело – не просто груз или тюрьма души, но необходимая составная её часть: как палец музыканта, который может показаться кому-то отдельным органом, на деле всецело зависит от существования кисти и вряд ли дотянулся бы до струны, не будь у меня локтя или плеча…

С и м м и й…или головы. Всё это тебе сообщила музыка?

Ф е д о н д. Также она сообщила мне, что тот, кто заботится о душе, пренебрегая телом – теряет, а не приобретает. Я слышал от Филолая (думаю, ты с ним согласился бы, Сократ), что истинный философ гонит от себя желания тела, крепится и ни за что не уступает телу, не боясь разорения и бедности, горя и нужды.

С о к р а т. Прекрасно сказано, Федонд.

Ф е д о н д. И ты, конечно, принимаешь тело за обузу, думая что душа должна жить, лелея собственные свои, отдельные от телесных, стремления, а после смерти – отойти к тому, что ей сродни, и навсегда избавиться от человеческих бедствий.

С о к р а т. Верно. Я сам не сказал бы лучше.

Ф е д о н д. Какой же смысл в том, чтобы жить человеческой жизнью, заточая душу в телесные оковы? Если тело причиняет душе такой урон, не проще ли было бы ей вовсе не рождаться в человеческом облике, а обитать там, где ей лучше всего, не посягая на смертное и тленное?

С о к р а т. Хороший вопрос, клянусь Зевсом. Но я не стану отвечать на него, поскольку вижу, что ты сам готов ответить.

Ф е д о н д. Боюсь, Сократ, я разочарую тебя, ибо сейчас поведу себя вовсе не так, как полагается философу. Оправдание мне только одно: я не навязывался к тебе в собеседники, и не моя вина, что я принимаю вещи по-иному, не так, как привычно тебе.

С о к р а т. Говори же, Федонд!

Ф е д о н д. О том, что я сейчас скажу, мне поведала моя музыка, и никакие рассуждения и доказательства, даже если бы они и были у меня, не сумели бы убедить меня лучше. Послушай, Сократ: душа воплощается в теле затем, чтобы одухотворить его. Тело – вовсе не обуза души, но её научение. Нам нужно быть с телом заодно, нужно сделать его верным инструментом души – так, чтобы когда придёт пора расставаться с ним, мы оставляли бы его без сожаления – но не потому, что оно нам противно, а потому, что оно преобразилось, и вместе с тем – окончило свои земные труды. Но вот то, что не подчиняется осмыслению и пониманию, и поэтому, кажется, не может стать предметом рассуждения: я вижу, что тело и душа – едины и единосущны. Выходит, вопреки всякому человеческому разумению: там, где мы видим два, и говорим о двух различных вещах – нужно видеть одно. Более того, то, что нам кажется сделанным из разного вещества – тело и душа, суть – одно. И, умирая, отпуская душу на волю, мы отпускаем вместе с ней наше тело – запечатлённое в душе раз и навсегда, вместе с другими, прежними её телами. Но всего этого я не могу ни объяснить, ни, тем более, доказать.

С о к р а т. Ты поступил очень умно, лишив меня возможности отвечать тебе как философ: ведь по-другому я говорить не умею. Но – ты прав, я сам навязался тебе в собеседники, поэтому готов принять твои слова без всякого разумного обоснования и объяснения – как нечто такое, что пришло тебе на ум сразу, в готовом виде. Ты говоришь, что это сообщила тебе музыка. Я верю, что ты – человек убеждённый, и этого мне довольно. И всё же я задам кое-какие вопросы, чтобы лучше понять тебя, и надеюсь, что ты не откажешь мне в ответе.

Ф е д о н д. Спрашивай.

С о к р а т. Как по-твоему, разделяя представления и вкусы тела, душа ведь неизбежно перенимает его правила и привычки?

Ф е д о н д. Мне кажется, что это всегда происходит поначалу: вспомни как в детстве мы были жестоки и вели себя безрассудно, полностью подчиняясь потребностям тела. Но с течением времени жизнь приводит нас к тому, что душа проникает в тело, пропитывая его своей сущностью – подобно тому как корень дерева проникает в землю, и не душа перенимает повадки тела, а тело – становится духовным и во всём подобным душе. Музыка и танец как раз и относятся к искусствам, способным приблизить нас к этому.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю