Текст книги "Из дневников (Извлечения)"
Автор книги: Дмитрий Фурманов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
Но уж, разумеется, какие-то пределы должны существовать и в этом изучении прошлого. В конце концов о прошлом написаны миллионы книг; прочесть их – надо жизней десяток – не одну нашу 60-летнюю. И я решил: изучить старое лишь настолько, чтобы понятны были лишь основные моменты настоящего. В детали старины не вдаваться – лучше заняться деталями современности. Решил искусство и литературу изучать с древности.
Вот читаю, например, литературу китайскую, японскую, монгольскую...
Ознакомился еще раз с литературой Греции и Рима...
Теперь изучаю историю искусства (по Байе)*. И никак невозможно заняться только этой книгой. Вот Сакулин в лекциях, а товарищи – в беседах называют новые книги: Жирмунского* "Композиция лирических стихотворений" и Шкловского* "Развертывание сюжета".
Как же их не прочесть, как не ознакомиться, хоть слегка, с тем, что занимает сейчас нашу литературную братию... Читаю... Откладываю на время Байе. Вячеслав Павлыч (Полонский) передает мне для отзыва в "Печать и революцию" Васильченко "Две сестры" и 3 номера полтавского сборника "Радуга"...
Приходится, ввиду спешности работы, отложить на время и недочитанного Жирмунского – заняться этою спешной работой – чтением, разбором, составлением рецензий...
Так в Жирмунского и Шкловского вклинивается новая работа – так же, как оба они вклинивались в Байе...
...Закончены рецензии, прочитаны Жирмунский и Шкловский – и я снова возвращаюсь к своим планомерным занятиям по истории искусства.
Это, так сказать, основная, стержневая, постоянная и систематическая работа. Она идет, как широкая река – спокойно, выдержанно, законно. А неспокойно, случайно и как бы беззаконно пристают к этой работе другие неожиданные, откуда-то выскакивающие сами собою, но так же серьезные, нужные, необходимые. И я совсем не считаю методологическим промахом такой порядок вещей. Наоборот – его-то и следует приветствовать: он никогда не позволит сорваться с боевого злободневного поста и покрыться плесенью старины...
Читаю, разумеется, все новые журналы, газеты. Но газеты читаю быстро, выхватывая важнейшее, о многом узнавая лишь по заголовкам. Прочитываю с начала до конца лишь художественные очерки, отдел "Искусство и жизнь", заметки, трибунальные процессы...
КАК Я ПИШУ
Помню, это было, кажется, в Самаре, в 19-м году, я каждый вечер, прежде чем ложиться спать, писал по стихотворению; хорошо ли, плохо ли они выходили (скорее плохо, чем хорошо) – во всяком случае, писал. Так продолжалось несколько недель. Конечно, были дни, когда не писал, но были дни, когда писал сразу по 3 – 4.
Затем остыл. И не писал долго. Не знаю даже, не помню – писал ли вообще.
Тогда, в Самаре, словно угар какой-нибудь охватил, шквал наскочил: все мое существо просило, требовало стиха. А потом нет. Чем объяснить – не знаю. Но такое время было.
Здесь, в Москве, как только приехал – много писал публицистических статей и в московские органы и в Иваново-Вознесенск. Здесь корни дела совершенно очевидны – тут ни секретного, ни непонятного ничего нет: голодал, надо было зарабатывать и отчасти (только отчасти!) подталкивало честолюбивое желание видеть свое имя под статьями.
Шло время. От публицистических статей поотстал (сердце к ним у меня не лежало никогда: на фронте писал по необходимости, здесь по нужде!), внимание свое начал сосредоточивать на художественном творчестве: обработал дважды "Красный десант", написал вчерне (совершенно неудачную) "Веру", набросал и продумал портреты героев "Дымогара"... Как будто работа кипела; она меня захватила; все время только про нее и думал. Шел по улице, и голова все время занята была то вопросами композиционными и техническими, то обдумыванием психологических положений и эволюционных процессов – да мало ли чем занята голова, когда пишешь или собираешься писать художественное произведение.
А как обострилась наблюдательность: свалится с крыши ком снега – и я сейчас же с чем-нибудь ассоциирую это явление; кричат торговки на Арбате и я жадно вслушиваюсь в их крик, ловлю все интересное, запоминаю, а домой приду – записываю; советуюсь с Кузьмой, советуюсь с другими, кто понимает; хожу в "Кузницу"*, посещаю лекции в Политехническом... Словом, живу интенсивнейшей художественной жизнью...
И вдруг... Вот уж целый месяц, как я ничего не пишу, никуда не хожу, никого не слушаю, ни с кем ни о чем не советуюсь, ни о чем не думаю.
Читать – читаю, а творить – нисколечко... Можно даже сказать, что опустился; за чаем просиживаю по 3 – 4 часа; придет кто-нибудь из товарищей – беседую с ним до естественного ухода, не тороплю его, не выгоняю по-дружески, не тороплюсь сам идти работать...
Покуриваю, полеживаю, слегка мечтаю... Болезни нет никакой, а как будто чем-то и нездоров. Сам не знаю, что такое. Апатии, лени тоже нет: зачитываюсь ведь сплошь и рядом до 4 – 5 часов утра. В неделю-две напишу небольшую статейку, заметку какую-нибудь, рецензию... А больше все оставил. Рассказов совершенно не пишу, а материалу много.
И он все копится, не сам, конечно, копится, а коплю: вырезаю из газет, записываю, кое о чем изредка иных выспрашиваю...
Чувствую себя так – как будто чем-то начиняюсь и заряжаюсь, сам того не зная и чуть подозревая... Внутри происходит нечто совершенно неведомое, само по себе, непроизвольно. Совершается работа, которую не в силах не только превозмочь, но даже понять, определить, уловить как следует...
Пишу мало, очень мало, почти ничего. А пишу все ж таки, вот как:
Набрасываю схему, строю скелет, чуть-чуть облекаю его живой плотью... Бреду ощупью, кое на что натыкаюсь, кое-что спаиваю, продумав заранее... Черновая работа. И все готово начерно. А когда черновик готов в деталях начинаю отрабатывать начистую. Но, скажу откровенно, процесса обработки не люблю, проводить его не умею, не выдерживаю всей его утомительности...
Творить легко, а вот писать – трудно.
24 м а р т а
МОЯ ЛИТЕРАТУРНАЯ РАБОТА
Поглощен. Хожу, лежу, сижу, а мысли все одни: о Чапаеве. Крепко думал и долго думал над большой работой из эпохи 905 – 8 годов, где должна фигурировать также Бекетова гора* – словом, все славные места иваново-вознесенского рабочего движения тех далеких времен. Тут уперся я в недостаток фактического материала. Поеду соберу*. Буду готовить исподволь, а когда приготовлю, тогда будет можно начинать. Итак, эта большая работа, поглощающая мое внимание последний месяц-полтора, отходит пока на второе место.
На первое место выступил Чапаев – тут материала много, и в первую очередь материал, хранящийся в моих дневниках. Его очень, даже очень много. Кое-что останется неиспользованным. Кроме того, копаюсь в архиве Красной Армии, некоторые книги принес Кутяков (главным образом, географического и этнографического характера – касательно Уральских степей и Самарской губернии), послал кому надо письма в Самарскую губернию в Заволжский ПУОКР, пороюсь в архиве ПУРа – словом, постараюсь сделать все возможное к тому, чтобы действие разворачивалось на фоне конкретной обстановки, вполне соответствующей действительности. Разумеется, это будет не копировка, однако же Колчака при отступлении я не поведу горами, начиная от Кинеля, и не поведу его через Уфу, Белебей, Бугуруслан – а в противоположном направлении.
Голова и сердце полны этой рождающейся повестью. Материал как будто созрел. Ощупываю себя со всех сторон. Готовлюсь: читаю, думаю, узнаю, припоминаю – делаю все к тому, чтобы приступить, имея в сыром виде едва ли не весь материал, кроме вымысла.
(Н а ч а л о а в г у с т а)
РАБОТА НАД "ЧАПАЕВЫМ"
Ехали из деревни. Дорога лесом. Дай пойду вперед: оставил своих и пошагал. Эк, хорошо как думать!
Думал, думал о разном, и вдруг стала проясняться у меня повесть, о которой думал неоднократно и прежде, – мой "Чапаев".
Намечались глава за главой, сформировывались типы, вырисовывались картины и положения, группировался материал.
Одна глава располагалась за другою легко, с необходимостью.
Я стал думать усиленно и, когда приехал в Москву, кинулся к собранному ранее материалу, в первую очередь к дневникам.
Да, черт возьми! Это же богатейший материал. Только надо суметь его скомпоновать, только...
Это первая большая повесть.
Честолюбивые мысли захватили дух: а что, если она будет прекрасна?
Ее надо сделать прекрасной.
Пусть год, пусть два, но ее надо сделать прекрасной. Материала много, настолько много, что жалко даже вбивать его в одну повесть. Впрочем, она обещает быть довольно объемистой. Теперь сижу и много, жадно работаю. Фигуры выплывают, композиция дается по частям: то картинка выплывает в памяти, то отдельное удачное выражение, то заметку вспомню газетную приобщу и ее; перебираю в памяти друзей и знакомых, облюбовываю и ставлю иных стержнями – типами; основной характер, таким образом, ясен, а действие, работу, выявление я уже ему дам по обстановке и по ходу повести. Думается, что в процессе творчества многие положения родятся сами собою, без моего предварительного хотения и предвидения. Это при писании встречается очень часто. Работаю с увлечением. На отдельных листочках делаю заметки: то героев перечисляю, то положения-картинки, то темы отмечаю, на которые следует там, в повести, дать диалоги...
Увлечен, увлечен, как никогда!
19 а в г у с т а
Хочу собрать решительно весь материал по "Чапаеву" – как он создается, что особенно волнует, что удается, что нет, какие меры и ради чего принимаю. Это интересно и полезно.
Прежде всего – ясна ли мне форма, стиль, примерный объем, характер героев и даже самые герои? Нет.
Имеешь ли имя? Знают ли тебя, ценят ли? Нет.
Приступить по этому всему трудно.
Колыхаюсь, как былинка. Ко всему прислушиваюсь жадно. С первого раза все кажется наилучшим писать образами – вот выход.
Нарисовать яркий быт так, чтобы он сам говорил про свое содержание, вот эврика!
Я мечусь, мечусь, мечусь... Ни одну форму не могу избрать окончательно. Вчера в Третьей студии говорили про Вс(еволода) Иванова, что это не творец, а фотограф... А мне его стиль мил. Я и сам, верно, сойду, приду, подойду к этому – все лучше заумничанья футуристов...
Не выяснил и того, будет ли кто-нибудь, кроме Чапая, называться действительным именем (Фрунзе и др.). Думаю, что живых не стоит упоминать. Местность, селения хотя и буду называть, но не всегда верно – это, по-моему, не требуется, здесь не география, не история, не точная наука вообще...
О, многого еще не знаю, что будет.
Материал единожды прочел весь, буду читать еще и еще, буду группировать. Пойду в редакцию "Известий" читать газеты того периода, чтобы ясно иметь перед собой всю эпоху целиком, для того, чтобы не ошибиться, и для того, чтобы наткнуться еще на что-то, о чем не думаю теперь и не подозреваю.
Вопрос: дать ли Чапая действительно с мелочами, с грехами, со всей человеческой требухой или, как обычно, дать фигуру фантастическую, то есть хотя и яркую, но во многом кастрированную?
Склоняюсь больше к первому.
22 а в г у с т а
КАК БУДУ СТРОИТЬ "ЧАПАЕВА"
1. Если возьму Чапая, личность исторически существовавшую, начдива 25-й, если возьму даты, возьму города, селения, все это по-действительному, в хронологической последовательности имеет ли смысл тогда кого-нибудь скрещивать, к примеру – Фрунзе скрещивать псевдонимом? Кто не узнает? Да и всех других, может быть... Так ли? Но это уже будет не столько художественная вещь, повесть, сколько историческое (может быть, и живое) повествование.
2. Кой-какие даты и примеры взять, но не вязать себя этим в деталях. Даже и Чапая окрестить как-то по-иному, не надо действительно существовавших имен – это развяжет руки, даст возможность разыграться фантазии.
Об этих двух точках зрения беседовал с друзьями. Склоняются ко второй.
Признаться, мне она тоже ближе.
21 с е н т я б р я
Писать все не приступил: объят благоговейным торжественным страхом. Готовлюсь...
Читаю про Чапаева много – материала горы. Происходит борьба с материалом: что использовать, что оставить?
В творчестве четыре момента, говорил кто-то, кажется Дессуар:
1. Восторженный порыв.
2. Момент концепции и прояснения.
3. Черновой набросок.
4. Отделка начисто.
Если это так, я – во втором пункте, так сказать, "завяз в концепции".
Встаю – думаю про Чапаева, ложусь – все о нем же, сижу, хожу, лежу каждую минуту, если не занят срочным, другим, только про него, про него...
Поглощен. Но все еще полон трепета. Наметил главы и к ним подшиваю к каждой соответственный материал, группирую его, припоминаю, собираю заново.
11 о к т я б р я
К КОМПОЗИЦИИ
Когда переговорили с Лепешинским* в Истпарте – он с большим одобрением отнесся к мысли написать о Чапаеве отдельную книжку, но выдержать ее предложил в исторических тонах больше, чем в художественных. Я согласился. Ввиду того, что на эти 6 месяцев, в течение которых думаю работу закончить, я отстраняюсь от всякой иной литературной работы, он написал отношение в Госиздат, чтоб там разрешили всякие авансы, заключили договор, что ли, – ну, как водится. Я ходил, бумажку эту сдал, коллегия будет рассматривать, ответа еще до сих пор не имеем.
И странное дело – лишь почувствовал "обязательство" писать, лишь только связал себя сроком – дело пошло куда быстрее, чем доселе: начал в ту же ночь и за ночь написал около печатного листа. Начать – великое дело, я начать не мог вот уже несколько месяцев. Знаю, что слабо и путано, но это ведь набросок, примерное распределение материала. Обработка и отнесение всего нужного в свое место, перегруппировка, выброска лишнего и добавка, вся эта отшлифовка – впереди. Пишу каждую ночь.
29 о к т я б р я
О НАЗВАНИИ "ЧАПАЕВУ"
1) Повесть...
2) Воспоминания.
3) Историческая хроника...
4) Худож.-историч. хроника...
5) Историческая баллада...
6) Картины.
7) Исторический очерк...
Как назвать? Не знаю.
29 н о я б р я
Иной раз думаешь, думаешь, ходишь взад и вперед по комнате – ничего не выходит: нет в голове мыслей, нет картин, нет связей...
А сел писать, написал первые строки, хотя бы и случайные, – и дело стронулось с мертвой точки.
Написано печатных листов уже десять. А впереди – столько же. Что написано – только набросок. Не обрабатываю, спешу закончить – всю вещь кончить, дабы видеть, как расположится материал в общем и целом.
Потом обрабатывать стилистически, вводить новые картины, переставлять... Например, знаю, что придется добавлять о крестьянах, о красноармейцах, непременно надо, а теперь не хочу отвлекаться от основной линии повествования – очень спешу закончить скорее, чтобы на обработку осталось больше времени. Берет сомнение: хватит ли терпенья – больше терпенья, чем уменья, – хватит ли для детальной, тщательной обработки. Не выпускаю из мыслей факта: "Войну и мир" Лев Толстой переписывал восемь раз... Это бодрит, заставляет самого относиться внимательней и терпеливей.
Совершенно нет никакой возможности удержать себя от торопливости, с которой дорабатываются последние страницы Чапаева. Уже совсем немного осталось, совсем немного – едва ли не только "Лбищенская драма", но и она сплошь пойдет по готовым материалам, она уже описана неоднократно, останется кое-что изменить, дополнить, лица, даты и названия другие, поскольку не все фигурируют под своими именами. Так стал торопиться, что некоторые сцены решил даже пока не включать, например сцены, происходившие между женщинами-красноармейками и уральскими казачками. Выпадет потом место – можно будет включить, а не хватит – пожалуй, что не надо вовсе. Так ставлю вопрос. А все потому, что хочется, невтерпеж, остов построить, а уже потом, по этому стержню, перевивать все, что будет целесообразно и интересно. Впрочем, здесь имеется одно обстоятельство, которое не процесса творчества касается, а самого Чапаева, и потому именно, что неясен вопрос: от себя его писать, в первом лице или в третьем. Дать ли всех с их именами, дать ли точно цифры, даты и факты, или же и этого не потребуется. Не знаю, не знаю... Поэтому тороплюсь, хочу все закончить как-нибудь, вообще, и тогда уже виднее будет – как же лучше, как вернее, художественно законченное. И вот открылась гонка, картина полетела за картиной, часто, может быть, и не к месту, без должной связи – про обработку, хотя бы приблизительную, и говорить не приходится: обработки нет никакой... Удивительно это психологическое состояние пишущего, когда он идет к концу.
1923 ГОД
4 я н в а р я
"ЧАПАЕВ" ЗАКОНЧЕН
Только что закончил я последние строки "Чапаева". Отделывал начисто. И остался я будто без лучшего, любимого друга. Чувствую себя, как сирота. Ночь. Сижу я один за столом у себя – и думать не могу ни о чем, писать ничего не умею, не хочу читать. Сижу и вспоминаю: как я по ночам страница за страницей писал эту первую многомесячную работу. Я много положил на нее труда, много провел за нею бессонных ночей, много, часто, неотрывно думал над нею – на ходу, сидя за столом, даже на работе: не выходил у меня из головы любимый "Чапаев". А теперь мне не о чем, не о ком думать. Я уж по-другому размышляю и о другом: хороша ли будет книжка, пойдет или нет? Будут ли переиздания – выдержит ли она их? Как приноровить обложку, какую? Успеем ли к годовщине Красной Армии?..
Приблизился час моего вступления в литературную жизнь. Прошлое подготовка. Кроме того, изд(ательств)о "Красная новь" выпускает дней через 10 – 15 отдельной книжкой мой "Красный десант": отличное дело, радуюсь, торжествую.
16 ф е в р а л я
"ЧАПАЕВ" ПРИНЯТ!
Недели уже две прошло с тех пор, как был сдан "Чапаев". Не ходил. Не звонил. Не говорил ничего никому. Считал даже и "Чапаева" своего похороненным. Думал, отнеслись к нему как к опыту ученическому, пробежали "из пятого в десятое" (уж конечно не прочитали внимательно: когда им?!).
Пробежали, улыбнулись не раз, пошутили-пошушукались, поглумились маленько и решили, чтобы не разобидеть самовлюбленного автора, не бросать рукопись в корзинку, а возвратить ему, несчастному, "в собственные руки".
Так думал. Все эти две недели так мрачно думал. Потому что: как же иначе? Что же можно предположить другое? Когда сдавал рукопись – обещали "в три дня" определить, годна ли, обещали "как ударную" выпустить к годовщине Красной Армии (23.II). Я окрылился, верил и ждал. Даже поторопился первую половину рукописи сдать тогда, когда вторая была на окончательной отработке. Думал: "Если уж эта часть будет хороша – возьмут и всю. Отправить в печать можно и половину, вторую половину донесем потом".
Гнал экстренно переписчицу-машинистку (остатки заканчивала), сам ночи напролет торопился – работал, проверял, выправлял, отчеканивал. Прихожу в Истпарт к Штейман дней через пяток после сдачи первой части материала, спрашиваю: как?
– Что как? – смотрит совой через пенсне.
– Рукопись-то...
– Какая?
Сердце опустилось. Начали вспоминать, разбираться. Вышло: лежит она себе спокойно в столе, ждет какого-то своего особенного часа: предназначалась Невскому* – того все нет. Лепешинский захворал: так и полеживает себе, несчастная... Вот так ударная!
Скоро увиделся с Лепешинским.
Обида взяла. Заметил я, что относиться стали в Истпарте худо, как к "назойливому". Осердился, плюнул, перестал ходить, звонить, справляться: будь что будет! Повесил голову. Опечалился. Заниматься ничем не мог: гвоздем в сердце вошел "Чапаев" – а ну, как его перерабатывать придется, выправлять? Надо мысли, напряжение свое, энергию для него сохранить. И заново писать не брался: не мог. Подошла кстати нужда библиотеку разобрать – ею и занялся, ухлопав на это целых две недели. А "Чапаев" из головы не выходит. О том, чтобы надеяться на выход его к годовщине, и думать перестал, считал это уж и физически невозможным: вот 15 февраля, через неделю празднество, а типографии наши какие: хотя бы "ВНиР"* свой, он размером такой же, как и книжка, ожидается 13 – 15 листов. Сколько времени "выходил"? Да больше месяца: сдал 2 января, выпустил 12 февраля! Так что думать о выходе к годовщине – считал уже детским, несерьезным мечтанием. 15-го решил сходить в Истпарт: не могу же, в самом деле, я окончательно махнуть рукой, не безразлично же мне это?! Звоню Лепешинскому в Кремль: дома?
– Нет, в Истпарт ушел.
– Выздоровел, значит? Работает?
– Работает. Первый день как вышел.
Звоню к Штейман в Истпарт:
– Могу сегодня с тов(арищем) Леп(ешински)м поговорить?
– Можно, приходите...
Обычно она говорила:
– Справлюсь... Узнаю... А что вам? Он занят...
Поэтому поспешность эта сразу меня приятно озадачила и взволновала, но смутно, без серьезного обнадеживанья. Звонил в 12. Чуть доработал до 3-х, прихожу к той же Штейман, хочу спросить: могу ли с Леп(ешински)м поговорить, а она сразу:
– Карточку надо нам... Чапаева.
Почувствовал доброе в этом предзнаменованье.
Зачем же иначе чапаевская карточка, если рукопись не принята? Но тут же и сомнение молнией: – А если только для выставки истпартовской? Рядом Розен стоит, он, кажется, "выпускающим" тут состоит, в Истпарте.
– К Леп(ешинско)му можно?
– Можно, идите.
И это удивительно: без предварительной справки. Вхожу, вижу знакомую огромную седую голову – склонилась над столом. Тихо ему:
– Здравствуйте, т(оварищ) Лепешинский!
Поднял голову от стола, с добрым взглядом.
– А... а... а... здравствуйте, здравствуйте...
Протянул руку, потом на стул показывает. Сел я. Молчу. Жду, что скажет. А сам чуть сдерживаю радостное волненье, вижу кругом, что исход благоприятный.
– Рукопись ваша отдана в набор...
Я чуть не ахнул от восторга. Но уж порешил быть сдержанным, не объявлять своего дикого мальчишеского восторга. Кусаю губы, подпрыгиваю на стуле, руками шебуршу по портфелю, кажется, полез доставать в нем что-то, а совсем и не надо ничего.
– Рукопись пошла... Набирается... Я там кой-что того – понимаете?
– Да, да... конечно.
Я знал, что он говорит про сокращения, выброски, которые сделал. Но это меня уже мало интересует: что именно выброшено, много ли, почему – да боже мой! Не все ли равно! Только бы книга шла: вся шла бы, а выкидок, ясное дело, меньше того, что осталось! Охваченный удивительным своим состоянием, пронизанный радостью, спрашиваю:
– Что там?
И голосу своему стараюсь придать некоторую небрежность, хочу быть спокойным. Верно, не удается мне это: глаза выдают, полагаю, что горели они тогда, как угли!
– Да вот разговор Андреева с Федором выпустил: длинно, вяло и не нужно совсем. "Револьвер" тоже выпустил. На что он? Это же совсем частный эпизод. Нового – что он дает нового? А к Чапаеву – какое у него отношение к личности Чапаева? Да никакого! Выпустил. Ну еще там из мелочи кой-что... Это немного... Как смотрите?
– Да так-так, – отрубил я, не собравшись с мыслями, совершенно механически. – Так-так, конечно... Я потому и говорил: "carte blanche". Непременно так... Если бы я сам взялся исправлять: да что я выброшу? Самому-то мне все кажется одинаково удачным... Пристрастен...
– Знаете, – перебил он, – тире у вас, тире этих – бездна. Просто неисчислимо!
– Ах, это беда моя... С детства, с ученической скамьи, – подхватил я с каким-то восторгом, будто дело касалось чего-то очень, очень большого и важного. – Я никак избавиться от этого не могу... Беда моя...
– А остальное – грамотно... Очень грамотно... Вот читал я – и в некоторых местах очень, очень растрогался... Особенно сцена эта, последняя, когда погибает Чапаев: она превосходная... Превосходна. Или театр этот... Как там рядами-то сидели... Ваша эта хороша – как ее: Зинаида... Петровна?
– Зоя Павловна, – подсказал я.
– Да, хороша она... Культработница... Да... Вообще – вторая половина – она лучше первой, сильнее, содержательнее, крепче написана. Даже не половина, а две трети... Первая часть слабее. В общем: отлично. Гоним, хотим успеть, чтобы к годовщине Кр(асной) Армии успеть... Отлично... Она, книга эта – большой поимеет интерес. Большое получит распространение. Хорошо будет читаться... Да! Хорошая будет книга... Повторяетесь кое-где, это верно, но я выправил. Очень внимательно выправлял. Неопытность видна. Но хорошо... хорошо...
Можно представить, что было со мной! Говорили о разном больше часа. Между прочим, об обложке. Он тут же набросал эскиз и так, что мне сразу понравилось: просто и стильно. Я согласился. Позвали Розена, заказали ему и обложку сделать и бумагу, цвет выбрали. Потом опять сидели-толковали... Я ему даже коротко про верненский мятеж рассказал... Хорошо побеседовали. Я видел, что книга произвела на него большое впечатление, и отношение его ко мне сразу улучшилось.
Как угорелый примчался я домой, бросил на пол портфель и давай отделывать вприсядку! Ная с минуту недоумевала, не могла понять, что случилось, а потом поймала меня, схватила голову, стала целовать, приговаривать:
– Знаю... знаю... знаю... Приняли? "Чапаева" приняли? Да?
– Да... да... – задыхался я, вырывался снова из ее объятий, снова и снова кидался плясать.
Через минуту достал чапаевскую карточку и помчался – усталый и потный – в Истпарт. Отдал Штейман, она улыбнулась, дескать: "Ишь как прытко забегал..."
Весь вечер, ночью занимаясь – только о "Чапаеве", только о нем и думаю. Сегодня отнесу еще "Посвящение", а потом спросить хочу Лепешинского, не даст ли он свое предисловие? Мнения он о книжке отличного: пусть даст! Кашу маслом не испортишь! А может, и не скажу ему ничего, еще сам того не знаю... Пойду...
20 ф е в р а л я
"ЧАПАЕВ"
Вчера были на авторской корректуре три листа (2, 3, 4-й). Тщательнейше страдал над ними – часа по два над каждым. А то и больше. Так никогда не страдаю, когда "ВМиР"* хотя бы на свет произвожу, а там ведь я – выпускающий. Тут по-иному чувствую себя: свое... родное... "Чапаев" тут...
Своя рубаха к телу ближе. Свое дитя – дороже. Вот они, непроизвольные доказательства наших инстинктов! Многое от старого, так многое, что буквально на каждом шагу!
3 м а р т а
"ЧАПАЕВ" И СЧАСТЬЕ
В течение недель двух, когда уже все определилось, когда книга принята, набирается, печатается, когда уверен, что она пойдет, безусловно пойдет, ничто ее не задержит, оплачена на 80%, – вся нервность пропала, острота переживаний миновала. Иду по бульвару и размышляю:
"Жизнь... Что такое жизнь? Это сумма всяческих моментов, отличных, счастливых и гнусных, отвратительно мрачных. Жизнь – неустанные поиски счастья. Каждый ищет его, каждый ищет по-своему и в разном видит его, узнаёт, чувствует. Но спроси человека: где твое счастье? Он ответа тебе не даст. Когда ты это счастье знал? Конкретно, определенно, назови мне момент и факты, которые считаешь выявлением счастья? На это тебе человек никогда ничего не ответит, ибо он знать своего счастья не умеет (пока что), а только умеет ждать его, искать, надеяться на него... Мало. Но большего не умеет. Так вот, идучи бульваром, думал: где счастье? К примеру, скажем, написал вот книгу, "Чапаева" написал. Всю жизнь мою только и мечтал о том, чтобы стать настоящим писателем, одну за другой выпускать свои книги. Это – мечта всей жизни. Так неужели нельзя счастьем назвать то время, когда выходит первая большая книга? Ведь, кажется, надо бы в бешенство от счастья и удовлетворенья приходить! Надо бы сказать себе определенно: вот оно, счастье! Я его ждал, искал, добивался – и вот оно со мною, у меня, я им обладаю: чего ж еще?" Так размышлял, идучи Пречистенским бульваром. Было время, плыли часы предвечерних сумерек. Тихо, широкими мягкими хлопьями падал, порхая меж дерев, предвесенний прощальный снег... Скоро весна. Скоро тепло, ручьи, птицы, переполненное сердце. Но теперь кругом все еще белые, теплые пуховики оробевшего снега. Он затаился, как заяц от опасности, он знает, что скоро его не будет, и мохнатую рыхлую голову вобрал в оголенные плечи, задышал слабосильными, неядреными ветрами, стал беспомощен и тих, пародией на бураны, только яснее обнаружил, как слаб, беспомощен, обречен на близкую погибель...
И когда думалось про это – блаженство разливалось по увлажненному тихими мыслями организму. Становилось мудро-хорошо и в сознании и в чувствах. Это – счастье. Ощутимое. Теперь же, ни раньше, ни позже.
То, что естественно, дает счастье. А "Чапаев" – он давал настоящее счастье, или теперь, или (знаю это!) тогда, когда – выйдет? Нет и нет! Осталась одна обложка, ее приготовят, через неделю книга будет в руках. С удовлетворением, с надеждами возьму ее, буду верить и ждать, что станут о ней говорить, говорить обо мне; что "Чапаевым" открывается моя литературная карьера; что буду вхож и принят более радушно, чем прежде, на литсобраниях, в газетах, журналах.
Это – неизбежно свершится. Но счастье – как бы опоздало. То есть нет и не будет той всецелой поглощенности мыслей, чувств, всего организма, не будет всецелой поглощенности, длительной, глубокой, самодовлеющей, которая (дала) бы право сказать:
– Это счастье... сейчас... теперь... эти мгновенья...
Как будто – опоздало мое счастье. Думается, если бы "Чапаев" дался мне лет пяток назад – тогда он был бы вовремя, а теперь – теперь уж наполовину пропала, ослабела охота и к славе, к известности, почестям: зачем? Спрашиваю себя "зачем" – и ответа не вижу, не знаю, знаю, что нет его. Поэтому ради славы – не хочу себя растрачивать. Я вышел уж из того периода, когда блестки ее, мишура – влекли неотразимо, поглощали, подбивали на карьерную деятельность (часто фальшиво-ненужную), когда вместо работы была суета, когда единственной целью было самоутверждение. Не скажу, чтобы и теперь чуждо было стремленье дать знать о себе, зарекомендовать, покрасоваться, взять почет, – но это делается как-то по-другому, без фальшивой суетни, сосредоточенной, серьезной, широкой работой. Нет больше погони за грошовым, мимолетным успехом. Он стал мал. Он не удовлетворяет. Он смешон. Его стыжусь. А против большой славы ничего не имею, хочу.
Вот почему, между прочим, не разменивался на статьи, а написал большую книгу. Сразу большую книгу. И в дальнейшем план – создать их целую серию. Но именно больших книг, которые сразу обращали бы внимание, заставляли бы серьезно считаться, жили бы долго, не были бы подобны статьям-однодневкам... Знаю, что в статьях – живая жизнь момента, что по ним, по статьям, живут, ими руководствуются, их качество общественнополезное – несомненно и именно для практической, повседневной жизни. Полезны и книги. Но не так, не злободневно, не такому огромному количеству читателей и не по вопросам злободневной борьбы (это куда как редко!).
Большая книга – выраженная вовне самоудовлетворенность. Поэтому писание только больших книг – признак отрыва от живой жизни. Знаю. И все-таки пишу. Когда напишу 3 – 4, тогда приостановлюсь, лишь тогда, когда себя зарекомендую, когда будет фундамент... На "Чапаева" смотрю как на первый кирпич для фундамента. Из камней он – первый. А песчинки были – это тоже необходимо, утрамбовать надо было ими, чтобы кирпич положить, "Чапаева". Из песчинок – и "Красный десант". Роль этих маленьких, предварительных работ (очерки, заметки, воспоминания) была подготовительная: заявить кому надо, что я умею писать, пусть это знают и пусть не откажутся взять "Чапаева", настоящую работу, когда она будет готова.


