Текст книги "Чапаев"
Автор книги: Дмитрий Фурманов
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц)
– Я и сам того же мнения, – заключил Фрунзе. – Человек он, бесспорно, незаурядный… Пользу может дать огромную, только вот партизанщиной все еще дышит жарко… Вы постарайтесь… Ничего, что горяч: они, и горячие-то, ручными бывают…
Федор коротко пояснил Фрунзе, что в этом направлении как раз и ведет свою работу, что симпатию и доверие Чапаева уже, безусловно, заслужил и думает, что в дальнейшем сойдется с ним еще ближе.
Вошел Чапаев. После короткой беседы Фрунзе сообщил ему о назначении и сказал, что ехать надо теперь же на Уральск и там ждать распоряжений, так как общий план предстоящей операции все еще довольно неясен. Простились. Ушли. Через два часа уезжали из Самары. Перед отъездом Чапаев попросил разрешения заехать в Вязовку – свое родное село; Фрунзе согласился. Поехали на Вязовку.
– У вас кто в Вязовке-то? – спросил Федор.
– Все в Вязовке… Старики там, отец с матерью – названые… Двое парнишек, девчонка – эти живут со вдовой одной… У той, видите ли, двое своих, вот вместе все и живут…
– Знакомая хорошая?
– Да, хорошая знакомая… Очень знакомая, – Чапаев хитро улыбнулся. – Друг у меня помер, а она осталась, друг-то и завещал, штобы оставалась со мной…
В Вязовке встретили с большим триумфом. Председатель Совета сейчас же созвал заседание в честь приезда дорогого гостя. Там Чапаев говорил свои «речи»… Вечером в народном доме его имени «местными силами» поставили спектакль. Играли безумно скверно, зато усердие было проявлено колоссальное: артистам хотелось заслужить чапаевскую похвалу… Переночевали, а наутро – марш в Уральск!..
Федору показалось, что с ребятишками Чапаев обходится без нежности; он его об этом спросил.
– Верно, – говорит, – с тех пор, как у меня эта щель семейная объявилась, ништо мне не мило, и детей-то своих почти што за чужих стал считать…
– А воспитывать как же станете?
– Да што же воспитывать: мне вот все некогда, а тут – кто их знает как, я даже и не спрашиваю об этом… Посылаю из жалованья, и кончено…
– Да жалованья мало…
– Мало, знаю… притом еще за ноябрь с декабрем у меня не получено… Вон где ноябрь… А теперь март за половину. Не платят…
– Плохо дело…
– Каждый теперь што-нибудь теряет, товарищ Клычков, каждый, – проговорил серьезно Чапаев. – Без этого, знать, и революция быть не может: один имущество свое теряет, другой – семью, иной, глядишь, вот ученье погубит, а мы – мы и жизнь-то, может, вовсе утеряем.
– Да, – задумался Федор, – может, и жизнь… А интересно, в самом деле: конца войне нет… Все новые и новые враги со всех сторон… И кругом в опасности… Мы вот с вами долго ли наездимся вместе? А близки ведь уж и новые походы…
– И думать не думаю про это, – отмахнулся рукой Чапаев. – Кто его знает, конец-то… Иной раз в такую кашу засыпался – и выходу, кажется, нет никуда, ан жив. Лучше не думать наперед. Я единожды к чехам в деревню по ошибке прикатил, в девятьсот восемнадцатом еще году было… Своя, думаю, да своя деревня-то, а шоферу што! – он увезет куда хочешь… Только въехали – батюшки: чехи! Ну, говорю, Бабаев (шоферу-то), закручивай, как знаешь, – а у самого пулемет на руках… Крути, говорю, на улице, а я стрелять стану… Успеешь закрутить – спасемся, а то – поминай как звали… Он крутит, а я палю, он крутит, а я палю… Как завернул, да как даст ходу, а кавалеристов тут человек пятнадцать на нас выехало, вот и началось вдогонку-то… Обернулся я лицом назад – пыль дугой, не видно ничего, только стреляют, слышу, на скаку-то: они на нас, а я все туда да туда… Обе ленты расстрелял… Ну-ка, лопни тут шина, што от меня осталось бы?.. Чех за мою голову и тогда награду обещал: принеси, говорит, голову Чапаева, золота дадим… У меня хлопцы прочитают эти бумажки, смеются над чехом-то, а один раз написали: «Приходите, мол, к Стеньке Разину в полк, мы вам и без золота отдадим…» Написали, запечатали письмо да мальчишке деревенскому дали отнести… У меня много бывало всяких п р о и с ш е с т в и е в .
– И сохранен вот… – сказал Федор. – Чем сохранен – случайностью ли обстоятельств, своею ли находчивостью, кто знает? А поди десятки раз на волоске от смерти был.
– Так вот, – отозвался охотно Чапаев, – именно десятки и есть, и даже многие десятки. Я себе все сам задаю этот вопрос: што это я какой живучий, словно нарошно кто меня оберегает?.. А другому, как только первая пуля полетела, – хлоп, и нет человека.
– Ну, так что же, – спросил Федор, – сами-то вы все-таки как думаете: случайность тут или другое что?
– Да нет, случайность где же – везде голова нужна… ой, как нужна голова! Ведь бывает, што всего одну минуту переждал, и нет тебя, да не одного тебя – сто человек можно загубить… Нас, сонных, чех захватил в деревне… А я на другом конце ночевал, вскочил в одних штанах, да «ура-ура»… А и нет у нас ничего – оружия-то никакого, да обрадовалась ребятня, да как кинулась – разом отняли у кого што. И не токмо пленных своих отняли, а ихних в плен набрали… Н а х о д к а нужна, товарищ Клычков, без находки разом пропадешь на войне.
– А пропадать-то неохота? – пошутил Федор.
– И тут неодинаково, – серьезно ответил Чапаев. – Вы думаете, каждому человеку жизнь свою жаль? Да не только што, а и один не всегда ее любит как следует. Я, к примеру, был рядовым-то, да што мне: убьют аль не убьют, не все мне одно? Кому я, такая вошь, больно нужен оказался? Таких, как я, народят сколько хочешь. И жизнь свою ни в грош я не ставил… Триста шагов окопы, а я выскочу, да и горлопаню, нака, выкуси… А то и плясать начну, на бугре-то. Даже и думушки не было о смерти. Потом, гляжу, отмечать меня стали – на человека похож, выходит… И вот вы заметьте, товарищ Клычков, што, чем я выше подымаюсь, тем жизнь мне дороже… Не буду с вами лукавить, прямо скажу – мнение о себе развивается такое, што вот, дескать, не клоп ты, каналья, а человек настоящий, и хочется жить настоящему-то как следует… Не то што трусливее стал, а разуму больше. Я уже плясать на окопе теперь не буду: шалишь, брат, зря умирать не хочу…
– А в дело? – спросил Федор.
– В дело? Вот вам клянусь, – горячо сказал Чапаев, – клянусь, чем хотите, что в д е л о трусом не буду никогда… Ежели в дело – тут всякие другие мысли пропадают… А вы думали – што?
– Да нет, я ничего не думал, так спросил…
– Так ли? Может, в ш т а б е про меня?
Федор не понимал, о чем он говорит.
– С полковничками? – продолжал Чапаев, и в голосе чувствовалось едва сдерживаемое раздражение. – Там, конешно…
– Да нет, серьезно же говорю вам, – успокоил его Клычков, – ни с какими «полковничками» ничего я не говорил, да и чего мне?
– А то они понаскажут…
– Не любят? – спросил Федор.
– Ненависть имеют ко мне, – медленно и внушительно сказал Чапаев. – Я телеграммы да писульки им такие отсылал, что в трибунал хотели… Только вот война помешала, а то чего доброго, и на суд попадешь. Ему там у стола сидеть – малина: полезай, говорит, на рожон… А я на рожон никогда тебе не полезу, хоть ты кто хочешь будь… На-ка, разыскались командиры… Патронов коли тебе надо – так нет их, а на приказы – ишь гораздые какие… Ну и шил я их почем зря… Хулиган, говорят, партизан, чего с него взять…
– Так, товарищ Чапаев, – изумился Федор, – что же вы думаете – полковниками у нас, что ли, Красная-то Армия управляется?
– А то што?
– Да как что: а реввоенсоветы, комиссары наши, командиры красные…
– «Ревасовет» выходит, што ничего и не понимает в другой раз, а наговорят ему – и верит…
– Нет, это не то, совсем не то, – возражал Федор. – У вас неправильное представление о ревсоветах… Там народ свой сидит, и понимающий народ, вы это напрасно…
– А вот увидите, как в поход пойдем, – тихо ответил Чапаев, но в голосе уж ни уверенности, ни настойчивости не было.
Федор рассказал ему, как организовались реввоенсоветы, какой в них смысл, какие у них функции, какая структура… И видел, что Чапаев ничего этого не знал, все эти сведения были для него настоящим откровением… Слушал он чрезвычайно внимательно, ничего не пропускал, все запоминал – и запоминал почти буквально: память у него была знаменитая… Федор всегда удивлялся чапаевской памяти: он помнил даже самомалейшие мелочи и нет-нет да ввернет их где нибудь к разговору.
Федор любил эти долгие, бесконечные беседы. Говорил и знал, что семя падает на добрую землю. Он замечал в последнее время, что мысли его иногда Чапаев выдавал за свои – так, в разговоре с кем-нибудь посторонним, как бы невзначай… Федор видел, как тот почувствовал в нем «знающего» человека и, видимо, решил, в свою очередь, использовать такое общение. От вопросов об управлении армией, о технике, о науке – они перешли к самому больному для Чапаева вопросу: о его необразованности. И договорились, что Федор будет с ним заниматься, насколько позволят время и обстоятельства… Наивные люди: они хотели заниматься алгеброй в пороховом дыму! Не пришлось заняться, конечно, ни одного дня, а мысль, разговоры об этом много раз приходили и после; бывало, едут на позицию вдвоем, заговорят-заговорят и наткнутся на эту тему:
– А мы заниматься хотели, – скажет Федор.
– Мало ли што мы хотели, да не все наши хотенья выполнять-то можно… – скажет Чапаев с горечью, с сожалением.
Видел Федор, как жадно ухватывался Чапаев за всякое новое слово, – а для него многое-многое было новым! Он целый год состоял в партии, кажется, дело бы ясное по части религии, а тут как-то Клычков вдруг увидел, что Чапаев… крестится.
– Что это ты, Василий Иваныч? – обратился он к Чапаеву. – Коммунист господень, да в уме ли ты?
(Они уже через две недели знакомства перешли на «ты».)
Чапаев смутился, но задорно ответил:
– Я считаю – и коммунисту, как он хочет. Ты не веришь – и не верь, а ежели я верю, так што тут тебе вреда какого?
– Не мне вред, я не про себя, – напирал Федор. – Я тебе-то самому изумляюсь – как ты, коммунист, и в бога верить можешь?
– Да, может, я и не верю.
– А не веришь, что крестишься?
– Да так… хочу вот… и крещусь…
– Ну как же можно… Разве этим шутят? – увещевал его серьезно Клычков.
Тогда Чапаев рассказал ему «историю» из времени далекого детства и уверял, что эта именно история и дала всему начало.
– Я мальчишкой был маленьким, – рассказывал он, – да и украл один раз «семишник» от иконы, – у нас там икона стояла одна чудотворная… Украл и украл… купил арбуза да наелся, а как наелся, тут же и захворал: целых шесть недель оттяпал… Жар пошел, озноб, поносом разнесло, совсем в могилу хотел… А мать-то узнала, што я этот семишник украл, – уж она кидала-кидала туда… одних гривенников, говорила, рубля на три пошло, да все молится-молится за меня, штобы простила, значит, богородица… Вымолила – на седьмой неделе встал… Я с тех пор все и думаю, што имеется, мол, сила какая-то, от которой уберегаться надо… Я и таскать с тех пор перестал – яблока в чужом саду не возьму, все у меня испуг имеется… Под пулями ничего, а тут вот робость одолевает… Не могу…
Федор на этот раз говорил немного, а потом неоднократно подводил разговор к теме о религии, рассказал о ее происхождении, о так называемом боге. Больше Чапаев никогда не крестился… Но не только креститься он перестал, а сознался как-то Федору, что «круглым дураком был до тех пор, пока не понимал, в чем дело, а как понял – шутишь, брат, после сладкого не захочешь горького…»
В результате этих нескольких бесед Чапаев совершенно по-иному стал рассуждать о вере, о боге, о церкви, о попах; впрочем, попов он ненавидел и прежде, только крошечку все-таки и насчет них робел думать: все казалось, что «к богу они поближе нас, хоть и подлецы порядочные».
Чем дальше, тем больше убеждался Федор, что Чапаев, этот кремневый, суровый человек, этот герой-партизан, может быть, как ребенок, прибран к рукам; из него, как из воскового, можно создавать новые и новые формы – только осторожно, умело надо подходить к этому, знать надо, что «примет» он, чего сразу не захочет принять… Основная плоскость, на которой можно было его особенно легко вести за собою, – это плоскость науки: здесь он сам охотно, любовно шел навстречу живым мыслям. Но и только. В другом – неподатлив, крепок, порою упрям. Условия жизни держали его до сих пор «в черном теле», а теперь он увидел, понял, что существуют новые пути, новое всему объяснение, и стал задумываться над этим новым. Медленно, робко и тихо подступал он к заветным, закрытым вратам, и так же медленно отворялись они перед ним, раскрывая путь к новой жизни.
VIII. НА КОЛЧАКА
Ожидая распоряжений, в Уральске пробыли десять дней. Тоска была мертвая, дела никакого. Толкались в штабе Уральской дивизии, стоявшей здесь, поддерживали связь с бригадой своей дивизии, – эта бригада в те дни еще не переброшена была в Бузулукский район. Скучали – мочи нет. Только один раз, и на самое короткое время, увиделся Федор с Андреевым, – тот почти непрерывно разъезжал по фронту и в Уральск заглядывал только налетами. Он осунулся, пожелтел, глубоко ввалились и казались почти черными его чудные синие глаза, – видно, что недосыпал часто, много волновался, а может, и с питанием не все было ладно. Клычков его встретил в коридоре штадива, совершенно одетого, готового к отъезду, несмотря на то, что приехал он сюда всего полчаса назад. Друг на друга посмотрели долгим, испытующим взглядом, как будто спрашивали:
«Ну, что нового дала тебе эта новая жизнь: что приобрел и что потерял?»
И, кажется, оба заметили это н о в о е , что ложится неизгладимой печатью на взгляд, на лицо, на движенья у того, кого уже коснулась боевая жизнь.
Поговорили на ходу всего несколько минут и распрощались до новой встречи…
Чапаев нервничал выше меры – он без дела всегда был таков: как только на день, на два, бывало, придется остановиться и ждать чего-нибудь, – Чапаева не узнать. Он в таком состоянии привязывается ко всем безжалостно, бранится по пустякам, грозит наказаниями…
Внутренняя сила, его богатая энергия постоянно ищет выхода, и когда нет ей применения в делах, она разряжается по-пустому, но разряжается непременно.
Уральская дивизия в это время фронт свой имела где-то около Лбищенска. Операции шли ни хорошо, ни худо: без больших поражений, но и без значительных побед. Вдруг – несчастие: в неудачном бою погибло что-то очень много народу. Фронт за Лбищенском колыхнулся. Новоузенский и Мусульманский полки были растрепаны; им на помощь срочно послали куриловцев. Целая катастрофа. И все так неожиданно. Как гром среди ясного неба. Не ждали, не предполагали, не было никаких признаков. Начальник Уральской дивизии – хладнокровный, испытанный командир – и тот растерялся, не сразу освоился с происшедшим, не знал вначале, что надо предпринять. Советовался с Чапаевым, вместе порешили – как быть.
Но восстановить фронта уже не удалось, – Уральск вскоре был окружен кольцом и в этом кольце продержался целые месяцы…
Как только получена была весть о катастрофе и передана в Центр, Фрунзе приказал немедленно особой комиссии расследовать причины поражения; в комиссию входил и Чапаев, председателем назначили Федора. Чапаеву, видимо, было обидно, что председательство поручено не ему, а комиссару, но это сказалось лишь потом. Чапаев и не предполагал, что тут, кроме обстоятельств чисто военных, может быть, не меньшую, если не большую роль могли играть обстоятельства политические: так, видимо, взглянул на дело Центр, потому и поручено всем делом руководить Клычкову.
Приступили немедленно к собиранию всяких материалов, документов, копий различных приказов и распоряжений, сводок, телеграмм… Чапаев взял у Федора бригадный приказ, который говорил о столь неудачном наступлении на поселок Мергеневский, – в этом приказе была канва для объяснения происшедшего, поэтому значение приказу Клычков придавал исключительное. Чапаев внимательно его рассмотрел, составил «критическое свое мнение», сидит, диктует машинисту. Входит Федор.
– Рассмотрел приказ-то, Василий Иваныч?
– Ну, рассмотрел, так што же?
– Я над ним тоже подумал довольно… обсудим, – предложил Федор.
– Можно прочитать, вот напечатано…
В голосе и в манере Чапаева чувствовались плохо скрываемая небрежность и какое-то недовольство, пока совершенно непонятные Федору.
– Прочитай-ка, – заметил он, – потолкуем, может, изменения какие внесем…
– Да уж без изменений, – отрезал Чапаев. – Ты у себя изменяй, а я как написал, так и отошлю.
– Это почему? – изумился Федор и почувствовал, как его больно кольнул этот недружелюбный ответ.
– Да потому… Раз «председатель», так свое мнение и докладывай… А я «спец»… Я только «спец»…
Он дважды с обидой выговорил это слово.
– Ну, чего ты молотишь? – обиделся Федор. – Чего молотишь зря? Разбиваться-то зачем: обсудим вместе, вместе и отошлем.
– Да нет уж, – упирался Чапаев.
Клычкову не хотелось дальше толочься на этом вопросе.
– Ну, читай, – опустился он на стул.
Чапаев прочитал свою критику на бригадный приказ Уральской дивизии, – разбор был довольно толковый, тщательный, серьезный. От обсуждения Федор уклонился – мнение свое решил послать отдельно.
– Как скажешь? – спросил Чапаев.
– Да хорошо, по-моему, – сквозь зубы процедил Федор.
– А то плохо? – повысил вдруг тон Чапаев. – Плохо-то плохо, да не у меня… да! Мы знаем, што делаем, а вот там финтифлюшки разные… шкура поганая!..
Федор не понял, по чьему адресу отливает Чапаев такие эпитеты.
– Стервецы… – продолжал он со злобой. – Затереть человека хотят… Ходу не дают… Ну, мы управу найдем, мы о себе скажем!..
Это Чапаев измывался по поводу «проклятых штабов», которые считал скопищем дармоедов, трусов, карьеристов и всяких вообще отбросных элементов…
– Постой, Чапаев, чего ты срамишься? – полушутя обратился к нему Федор. – Ни с того ни с сего – какого черта? Белены объелся, что ли?
– Давно объелся, давиться начал, – и в голосе Чапаева послышалась укоризна. – Давиться… Да… А взять-то нечего… И меня, брат, никуда не подкопаешься, Чапаев своему делу хозяин…
– Про что ты?
– Про то, все про то, што в академьях мы не учены… Да мы без академьев… У нас по-мужицки и то выходит… Мы погонов не носили генеральских, да и без них, слава богу, не каждый такой с т р а т е х будет…
– Не хвались, не хвались, Василий Иванович, это тебе не к лицу… Пусть тебя другие… А сам-то…
И Федор приложил палец к губам. Давешнее неприятное чувство так и подмывало его чем-нибудь язвнуть Чапаева, так сказать, отомстить ему. Чем же? А самым уязвимым местом – знал это Федор – является у Чапаева разговор о признании и непризнании его доблестей, способностей, военного таланта, особенно если к этому подпустить что-нибудь о «штабах». Момент был таков, что даже и бередить не приходилось, – Чапаев был уж неспокоен без того.
– Молчи лучше насчет стратегии-то, – выпалил Федор.
– Што же это молчать? Молчи сам, – негодующе передернулся Чапаев.
Переломив себя, стараясь казаться совершенно спокойным, Клычков сказал ему тихо:
– Вот что, Чапай… Ты хороший вояка, смелый боец, партизан отличный, но ведь и только! Будем откровенны. Имей мужество сознаться сам: по части военной-то мудрости слаб… Ну, какой ты стратег? Посуди сам, откуда тебе быть-то им?
Чапаев нервно дергался, и злыми огоньками блестели его волчьи серо-синие глаза.
– Стратег плохой? – почти крикнул он на Федора. – Я плохой стратег? Да пошел ты к черту после этого!
– А ты спокойнее, – злорадствовал Федор, довольный, что хоть немножко пронял его за живое, – чего тут нервничать? Чтобы быть хорошим военным работником, чтобы знать научную основу стратегии, – да пойми ты, что всему этому учиться надо… А тебе некогда было, ну, не ясно ли, что…
– Ничего мне не ясно… Ничего не ясно… – оборвал его Чапаев. – Я армию возьму и с армией справлюсь.
– А с фронтом? – подшутил Федор.
– И с фронтом… а што ты думал?
– Да, может быть, и главкомом бы не прочь?
– А то нет, не справлюсь, думаешь? Осмотрюсь, обвыкну – и справлюсь. Я все сделаю, што захочу, понял?
– Чего тут не понять.
У Федора уже не было того нехорошего чувства, с которым начал он разговор, не было даже и той насмешливости, с которою ставил он вопросы; эта уверенность Чапаева в безграничных своих способностях изумила его совершенно серьезно…
– Что ты веришь в силы свои, это хорошо, – сказал он Чапаеву. – Без веры этой ничего не выйдет. Только не задираешься ли ты, Василий Иваныч? Не пустое ли тут у тебя бахвальство? Меры ведь ты не знаешь словам своим, вот беда!
Еще больше возбудились, заблестели недобрым блеском глаза: Чапаев бурлил негодованием, он ждал, когда Федор кончит.
– Я-то!.. – крикнул он. – Я-то бахвал?! А в степях кто был с казаками, без патронов, с голыми-то руками, кто был? – наступал он на Федора. – Им што? Сволочь… Какой им стратег…
– А я за стратега тоже не признаю. Значит, выходит, что и я сволочь? – изловил его Федор.
Чапаев сразу примолк, растерялся, краска ударила ему в лицо; он сделался вдруг беспомощным, как будто пойман был в смешном и глупом, в ребяческом деле.
Федор умышленно обернул вопрос таким образом исключительно в тех целях, чтобы отучить как-нибудь Чапаева от этой беспардонной, слепой брани в пространство… И не только потому, что это «нехорошо», а все это было для Чапаева крайне опасно: услышат недруги, запомнят, а потом со свидетелями да с документами припрут его к стене – деться будет некуда, сквернейшее создастся положение. А у Чапаева сплошь и рядом можно было слышать, как он костит сплеча и штабы, и реввоенсоветы, и ЧК, и особые отделы, и комиссаров – всех, всех, кто по отношению к нему может проявить хоть малейшую власть. Шумит, бранится, проклинает, грозит, а все впустую: объясни ему – и все поймет, согласится, даже отступится иной раз от своего мнения – хоть медленно, туго и неохотно. Отступать не любил даже в том, что сказал. Говоря к слову, он и приказов своих никогда не менял; в этом заключалась их особенная, убеждающая сила.
Теперь, когда Чапаев был пойман на слове, Федор решил процесс о б у ч е н и я довести до конца, уйти и оставить Чапаева в раздумье: «Пусть помучится сомнениями, зато дольше помнить будет…» И когда Чапаев, оправившись немного от неожиданности, стал уверять, что «не имел в виду… говорил только о них» и так далее, Федор простился и ушел.
Когда в полночь Клычков возвращался, он в комнате у себя застал Чапаева. Тот сидел и смущенно мял в руках какую-то бумажонку:
– Вот, почитайте, – передал он Федору отпечатанную на машинке крошечную писульку. Когда Чапаев был взволнован, обижен или ожидал обиды, он часто переходил на «вы». Федор это заметил теперь в его обращении, то же увидел и в записке.
«Товарищ Клычков, – значилось там, – прошу обратить внимание на мою к вам записку. Я очень огорчен вашим таким уходом, что вы приняли мое обращение на свой счет, о чем ставлю вас в известность, что вы еще не успели мне принести никакого зла, а если я такой откровенный и немного горяч, нисколько не стесняясь вашим присутствием, и говорю все, что на мысли против некоторых личностей, на что вы обиделись. Но чтобы не было между нами личных счетов, я вынужден написать рапорт об устранении меня от должности, чем быть в несогласии с ближайшим своим сотрудником, о чем извещаю вас как друга. Чапаев».
Вот записка. От слова до слова приведена она, без малейших изменений. Последствия она могла иметь самые значительные: рапорт был уже готов, через минуту Чапаев показал и его. Если бы Федор отнесся отрицательно, если бы даже промолчал – дело передалось бы «вверх», и кто знает, какие бы имело последствия? Странно здесь то, что Чапаев совершенно как бы не дорожил дивизией, а в ней ведь значились пугачевцы, разинцы, домашкинцы – все те геройские полки, к которым он был так близок. Здесь сказалась основная черта характера: без оглядки, сплеча, в один миг приносить в жертву даже самое дорогое, даже из-за совершенной мелочи, из-за пустяка.
А подогреть в такой момент – и «делов» еще, пожалуй, наделает несуразных.
Прочитал Федор записку, повернулся к Чапаеву с радостным, сияющим лицом и сказал:
– Полно, дорогой Чапаев. Да я и не обиделся вовсе, а если расстроен был несколько, так совсем-совсем по другой причине.
Федор промолчал и лишь на другой день сказал ему про настоящую причину.
– Вот телеграмма, – показал Чапаев.
– Откуда?
– Из штаба, по приказу выезжать надо завтра же на Бузулук… В Оренбург не едем… Кончить все дела и ехать…
Подумали и порешили до утра не откладывать, а прикончить все теперь же и ночью выехать, – окончательный разбор неудачной операции Уральской дивизии все равно в один день не закончить: надо выезжать на место, достать еще некоторые документы и т. д. Решено. Сейчас же в штадив. Вызвали кого было надо. Переговорили. Через полтора часа уезжали из Уральска в Бузулук.
В те дни на пути к Самаре творилось нечто невообразимое. К Кинелю то и дело мчались и ползли составы от всех сторон: от Уфы и Оренбурга, ближние и дальние, одни с войсками, со снарядами, с провиантом, бронепоезда. Другие – встречные – то пустые поезда, то санитарные, и опять составы с войсками, войсками, войсками… Тянулись обозы с Уральска, и оттуда шли войска.
Совершалась спешная перегруппировка: перебрасывались огромные массы, вводились новые и свежие, отводились в тыл потрепанные, деморализованные, временно непригодные к делу. Колчак уже взял Уфу и приближался к Волге. Обстановка создавалась грозная. Самара была под ударом; вместе с нею под ударом были и другие крупные поволжские центры. Обстановка допускала возможность отхода на Волгу. Это был бы тяжкий удар для России. Красное командование не хотело этого отхода, горячо взялось за оборону, во что бы то ни стало решилось устоять, переломить создавшееся положение, вырвать у врага инициативу и погнать его вспять от центра Советского государства. В Бузулукском районе готовился мощный кулак: отсюда следовало нанести первые удары. 25-й Чапаевской дивизии поручалась большая задача – ударить Колчака в лоб и, в кругу других дивизий, гнать его от Волги, имея ближайшей целью захват Уфы.
Кроме тех частей, что двигались от Сломихинской, кроме действовавшей под Уральском и спешно переброшенной к Бузулуку, в район Сорочинской, бригады Еланя – талантливого молодого командира, – в 25-ю дивизию включалась бригада под командой какого-то офицера, через две недели перебежавшего к белым. В этой бригаде, сгруппированной неподалеку от Самары, в районе Кротовки, находился и Иваново-Вознесенский полк.
Колчак двигался широчайшим фронтом: на Пермь, на Казань, на Самару, – по этим трем направлениям шло до полутораста тысяч белой армии. Силы были почти равные – мы выставили армию, чуть меньшую колчаковской. Через Пермь на Вятку метил Колчак соединиться с англичанами, через Самару – с Деникиным; в этом замкнутом роковом кольце он и торопился похоронить Советскую Россию.
Первые ощутительные удары он получил на путях к Самаре; здесь вырвана была у него инициатива, здесь были частью расколочены его дивизии и корпуса, здесь положено было начало деморализации среди его войск. Ни офицерские батальоны, ни дрессировка солдат, ни техника – ничто после первых полученных ударов не могло приостановить стихийного отката его войск до Уфы, за Уфу, в Сибирь до окончательной гибели. В боях под Белебеем участвовали полки Каппелевского корпуса – цвет и надежда белой армии; они были биты красными войсками, как и другие белые полки. Красная волна катилась неудержимо, встречаемая торжественно измученным и разоренным населением.
Железнодорожные станции и полустанки похожи были на бутылки с муравьями: все ползут, спешат, сталкивают один другого, срываются, подымаются и снова спешат, спешат, спешат… Приходили поезда – с них соскакивали как сумасшедшие целые толпы красноармейцев, мчались в разные стороны, гурьбой сбивались у маленьких кирпичных сараюшек, выстраивали очереди, звенели чайниками, торопились, бранились, негодовали, топтались на месте, ожидая кипятку; другая половина ударялась врассыпную по станции и окрестному поселку, закупала спички, папиросы, воблу – что попадало под руку, выпивала у торговок молоко, закупала хлебища, хлебы, хлебцы и хлебишки… Никогда не убывающей и отчаянно протестующей толпой хороводились у коменданта, проклинали порядки и непорядки на чем свет стоит, костили трижды несчастного коменданта, просили невыполнимого, клялись несуществующим, ожидали несбыточного: то требовали немедленно «бригаду», машиниста ли, паровоз ли новый, теплушки другие или обменять теплушки на классные… Когда в комендантской сообщали, что «нет, нельзя, не будет» – к буре протестов и оскорблений присоединялись угрозы, клялись отомстить самолично или наслать какого-нибудь своего грозу-командира.
Вдруг звонок.
– Который?
– Третий.
И целая ватага протестантов, как оголтелая, срывается от комендантской решетки и мчится куда-то по путям, сбивая встречных, вызывая то изумление, то проклятия и угрозы.
Три звонка… Свисток… Эшелон трогается, – и вот еще долго ему вдогонку мчатся партиями и в одиночку отставшие красноармейцы, повисая на подножках, ухватываясь за лесенки и приступки, взбираясь на крыши… Или, измучившись, махнув рукой, присядут на рельсах, усталые, и будут болтаться до нового попутного состава – может, день, а может быть, и два, кто знает, сколько? – одного состава не заметил, другой не взял, третий ушел перед носом…
В теплушках тьма: ни свечки, ни лампы, ни фонарика. На голых досках, замызганных лаптями, грязными сапогами, сальными котелками, политых щами и чаем, заплеванных, забросанных махорочными цигарками, лежат красноармейцы. Долги ночи – долго лежать во тьме, в холоде, чуть укрывшись дрянной дырявой шинелишкой, ткнув в изголовье брезентовую сумку. На станциях долго таскают взад и вперед, переставляют, передают, с кем-то соединяют, от кого-то отцепляют, немилосердно бьют буферами, до содрогания мозгов… Кричат и бранятся в темноте какие-то люди с крошечными ручными фонариками… Где-нибудь на далеких задних путях поставят «отстояться». А там сгрудились такие же составы, и в них также битком набиты красноармейцы, – выглядывают из верхних крошечных оконцев, соскакивают, выбегают, залезают, карабкаются вверх. Движение около «замороженного» эшелона всегда идет круглые сутки: одни торопятся «по делам», другие просто побегать – согреться, третьи высматривают, где плохо спрятаны шпалы, дрова, ящики – все, чем можно топить, иные «так себе» болтаются совершенно безмятежно целую ночь около станции и ищут, не будет ли каких приключений.
После многих дней пути, после долгих мытарств, изнурительных стоянок, скандалов, может быть, драк и даже перестрелки – приехали! В широко распахнутые двери теплушек живо выбрасываются вещи: накидают их высокую груду, двоих со штыками оставят сторожить, остальные – в подмогу. Там сводят по подмосткам коней, спутывают, увязывают, сгоняют табуном, окружат, сторожат – не разбежались бы. Медленно скатывают орудия, повозки с разным имуществом, автомобили – все, что имеется…