355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Фурманов » Чапаев » Текст книги (страница 6)
Чапаев
  • Текст добавлен: 9 сентября 2016, 20:07

Текст книги "Чапаев"


Автор книги: Дмитрий Фурманов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)

На пути встретился Попов – этот ехал на правый фланг. Зачем? Да, может быть, за тем же, за чем и Федор скакал на левый? Впрочем, кто его знает, в бою никак не разберешь – за делом ли вывернулся человек али страх отшиб ему разум; и вот он тычется без толку, обалделый, в поисках спасенья. Столкнулись, приостановились, сдерживая коней, заторопились вопросами:

– Есть ли патроны? Хватит ли снарядов? Где Чапаев, как его найти?

Вопросы были для увода глаз.

Пока они кружились на месте, из станицы заметили и решили, что два эти всадника никак не рядовые, а кто-нибудь из верховного начальства. Тогда наладили скорострелку и обложили всадников вокруг снарядами – все ближе, ближе, ближе…

Один упал в саженях, может, в двадцати пяти, другой – в пятнадцати, третий – и того ближе. Ясно было: станица берет на прицел! Снаряды ложились кольцом. Кольцо сжималось, смыкалось в огненных звеньях.

– Надо скакать! – шепнул торопливо и слышно Попов.

Лопнул близко новый снаряд.

Федор ничего Попову не ответил, дал вдруг шпоры коню и помчался в тыл, прочь от цепей…

Попов за ним, но обернулся, отстал, пропал в сторону правого фланга. Федор доскакал до бугра, за бугром лежало с десяток возчиков. Лег он с ними сам и следил, как рвутся снаряды в том самом месте, где за две минуты толокся с Поповым. Коня привязал к ближней повозке. Лежал и вслушивался в звенящий, в гудущий вой несшихся снарядов, и, лишь только вой этот близился, – Федор пластом вмиг прилипал к обмерзшему снежному скату и так ничком лежал недвижный. Потом медленно, опасливо подымал голову и, страдая, следил, не гудит ли где мимо и близко новый. Долго ли пролежал он здесь – кто же знает? Да, именно здесь он, верно, и был бы убит шальным снарядом, изувечившим троих крестьян, что теперь с ним лежали на снегу. Но еще прежде того Федор поднялся, вскочил снова в седло и задумался на миг: куда же теперь? Словно на выручку с левого фланга подскакал ретиво молодой красноармеец и задохшимся шепотом пробормотал торепливо, не обращаясь ни к кому:

– Где пулеметы? Где тут пулеметы?

– Какие пулеметы?

– Нам пулеметы надо – с левого фланга казаки лавой идут…

Федор сразу решил, что этот вояка такой же, как он, но взглянул в ту сторону, куда указывал кавалерист, и увидел, вдруг и с холодом в груди, несущуюся невдалеке черную массу… Волосы шевельнулись на голове.

– Сейчас из обоза пришлю! – крикнул он, хлестнув коня, и помчался в обоз.

Прискакал туда и не знал, что сказать. Обозники посматривали хитро и косо, пересмеивались, – чуяли, видно, зачем приехал молодец. А может, и показалось это Федору, и не до него, может, было мужичкам, – смеялись и шутили они, чтобы прошли, ушли скорее эти долгие и страшные часы, когда стой вот тут и жди неведомо как долго. Стой и жди, с места не трогай до приказу, а кругом сверкают и воют, ищут снаряды жертв. Шальные снаряды летают далеко, они угодят и в самый обоз.

Это только в смех говорят, будто в обозы трусов сплавляют служить. А ты сам послужи – тогда узнаешь, какое это трусиное гнездо – обоз! Хорошо солдату в цепи, – там у каждого винтовка, там грудью идут сотни и сотни разом, там у сотен этих свои впереди пулеметы, там пулеметчикам орудья брешут в подмогу. В цепи что?! Там есть о кого толкнуться, к кому пришиться, кругом – подмога в цепи. А ты оглянься на обоз: двести возов, двести мужиков, а на двести на всех… одиннадцать винтовок! Винтовок одиннадцать, а патронов и вовсе мало. Пулемет в запасе стоит, да и тот чинить требует. К тому же на двести – полторы сотни стрелять толком не умеют. А те, кто умеет, – калеки да слабомощные; другому и винтовку в плечо не взять, только и дела может делать, что вожжами на кобылке перебирать. Вот тебе и обоз! А казак обозы любит; чего ж его не взять пустыми руками! И как налетела сотня – кто ж оборонит, на кого припереться, откуда подмога? Скачут казаки меж возами, сквозь прорубают головы обозникам. Одиннадцать винтовок, и те молчат – вышибли разом казаки с рук. Вот тебе и обоз, вот тебе и трусиное гнездо: обозники под таким страхом стоят, что страху этого и в цепи не бывает!

Так что зря и обидно говорят, будто в обозах трусы, а трусам везде страшно: обозный страх куда будет пострашнее того, что треплет бойца в цепи!

Горела на воре шапка, закатала-замучила Клычкова стыдобушка, не мог он с мужичками в смех, в разговор вступить, а уехать тоже – куда теперь? Так и болтался неприкаянным средь обозов часа полтора: спрашивал прикуривать, справлялся про фураж, про колесную мазь, про хлеб, про консервы, про деревню – дальние, мол, али ближние? И все это не удавалось, не получалось. Слова были пустые и глупые, никому не нужные. Казалось, что обозники гнушались разговором клычковским, уходили прочь от него небрежно и оскорбительно. Как ядовитые черви, медленно и копотливо проползали минуты: они истерзали, изъязвили, изрешетили Федору сердце, – будто мстили за трусость, за позор.

Орудия ревом крыли окрестность. Шарахался по полю гул, будто метался в стороны и смертно ревел гигантский зверь, загнанный в круг. В стоне, в свисте и в реве шли веселее цепи, ободренные огнем.

В черной шапке с красным околышем, в черной бурке, будто демоновы крылья, летевшей по ветру, – из конца в конец носился Чапаев. И все видели, как здесь и там появлялась вдруг и быстро исчезала его худенькая фигурка, впаянная в казацкое седло. Он на лету отдавал приказанья, сообщал необходимое, задавал вопросы. И командиры, так хорошо знавшие своего Чапая, кратко, быстро сообщали нужные сведения – ни слова лишнего, ни мгновенья задержки.

– Все пулеметы целы? – бросал на скаку Чапаев.

– Целы! – кричал ему кто-то из цепей.

– Сколько повозок снарядных?

– Шесть…

– Где командир?

– На левом…

Он мчал на левый фланг.

Цепи кидались стремительным бегом. В тот же миг срывались с цепей казачьи пулеметы. Цепи падали ниц, впивались в снежную коросту – лежали замертво, ждали новую команду.

Позади цепей носился Чапаев, кратко, быстро и властно отдавал приказанья, ловил ответы.

Вот он круто свернул коня, мчит к командиру батареи:

– Бить по мельницам!

– Все пулеметы с мельниц скосить!

– Станицу не трогать, пока не скажу!

И, быстро повернув, ускакал обратно к цепям. Чаще, крепче и злей заговорили орудия. Станица нервно торопилась остановить бегущие перебежками цепи. Мельницы взвыли и вдруг разорвались, как лаем, сухим колючим треском: были спущены все пулеметы враз. Обе стороны крепили огонь. Но с каждой минутой ближе и ближе красноармейцы, все точней падают-рвутся снаряды, дух мрет от мысли, что смерть так близка, что близок враг, что надо смять его, у него на плечах ворваться в станицу…

Возбужденный, с горящими глазами мечется Чапаев из конца в конец. Шлет гонцов то к пулеметам, то к снарядам, то к командиру полка, то снова скачет сам, и видят бойцы, как мелькает повсюду его худенькая фигурка. Вот подлетел кавалерист, что-то быстро-быстро ему сказал.

– Где? На левом фланге? – вскинулся Чапаев.

– На левом…

– Много?

– Так точно…

– Пулеметы на месте?

– Все в порядке… Послали за подмогой…

И он скачет туда, на левый фланг, где грозно сдвинулась опасность. Казаки несутся лавой… Уж близко видно скачущих коней… Подлетел Чапай к командиру батальона:

– Ни с места! Всем в цепи… Залпом огонь!

– Так точно…

И он пронесся по рядам припавших к земле бойцов.

– Не робей, не робей, ребята! Не вставать… подпустить – и огонь по команде… Всем на месте… Огонь по команде!!!

Крепкое слово так нужно бойцам в эти последние, роковые мгновенья! Они спокойны… Они слышат, они видят, что Чапаев с ними. И верят, что не будет беды…

Как только лава домчалась на выстрел – ударил залп, за ним другой… кинулась нервная пулеметная дрожь…

Тра-та-та… Тра-та-та… Тра-та-та… – играли бессменно пулеметы.

Ах…ххх! Ах…ххх! Ах…ххх! – вторили четкие, резкие, дружные залпы…

Лава сбилась, перепуталась, замерла на мгновение.

Ахх!.. Ахх!.. – срывались сухие залпы… Еще миг – и лава не движется… Еще миг – и кони мордами повернули вспять. Казаки мчатся обратно, а им вдогонку:

Тра-та-та… Аххх!.. Аххх! Тра-та-та… Ахх! Аххх!

Сбита атака. Уж бойцы от земли подымают белые головы. У иных на лицах, неостывших и тревожных, чуть играет пуганая улыбка… Цепи идут под самой станицей… Чаще, чаще, чаще перебежки… Пулеметный казацкий огонь визгом шархает по цепи. И лишь она вскочит, цепь, – бьют казацкие залпы, их покрывает мелкая волнующая рябь пулеметной суеты… Уж бойцы забежали за первые мельницы, кучками спрятались, где за буграми, где у забора – все глубже, глубже, глубже – в станицу…

И вдруг взорвалось нежданное:

– Товарищи! Ура… ура… ура!!!

Цепь передернулась, вздрогнула, винтовки схвачены наперевес, – это порывистой легкой скачью неслись в последнюю атаку…

Больше не слышно казацких пулеметов: изрублены на месте пулеметчики… По станице – шумные волны красноармейцев… Где-то далеко-далеко мелькают последние всадники…

Красная Армия вступала в станицу Сломихинскую…

Жалкий и смущенный выезжал Федор Клычков из своего позорного приюта. Ехал опять к цепям. Не знал, что там делается, но слышно ему было, как пальба все тише, тише, а теперь и вовсе встала.

«Верно, наши вошли в станицу, – подумал он. – А впрочем, может быть и иное: наши были окружены, побились-побились и сдались. Может быть, сейчас уж казаки справляют кровавое похмелье. А через десять минут прискачут сюда, за обозами. И вместе с обозом возьмут его, комиссара». О позор! Позорище-позор! Как ему стыдно было сознать, что в первом бою не хватило духу, что так вот по-кошачьи перетрусил, не оправдал перед собою своих же собственных надежд и ожиданий! А где же мужество, смелость, героизм, о которых так много думал, пока был далеко от цепей, от боя, от снарядов и пуль?

Совершенно уничтоженный сознаньем своего преступленья, он чуть рысил в направлении к тому месту, откуда так позорно бежал два часа назад. Проехал и бугорок, на котором лежал с возницами, – там совсем близко увидел огромную яму от снаряда и кровь на снегу. Что за кровь? Чья она? Тогда еще не знал, как ударил сюда снаряд и загубил троих его недавних собеседников.

За бугорком ровная долина – здесь и шла наша цепь. Но где же она теперь? В станице? А может быть, на том берегу Узеня? Может быть, туда загнали ее казаки? Через станицу ли сквозь прогнали?

Он терялся в догадках, в предположениях.

В это время рысью подъехал всадник. Этот, видимо, тоже «искал пулеметы». Он молол что-то вздорное и бессвязное. Федор посмотрел ему в лицо и понял, что оба они больны одною болезнью.

– Наши-то где? – спросил небрежно тот, подъезжая вплотную.

– А вот сам ищу, – брезгливо ответил Федор и застыдился. Они друг друга поняли до самого позорного днища.

– Может, в станице уж они? – деланно зевая и с притворной безмятежностью спросил незнакомец.

– Может быть, – согласился Федор.

– Ну, так што же, едем, што ли?

– Куда?

– В станицу-то.

– А как там казаки?

– Едва ли… Верно, вошли… А впрочем…

– То и дело-то: попадешь в лапы – не помилуют!

В этом роде предлагали друг другу несколько раз, столько же раз один другого отговаривали, предостерегали, указывали на необходимость как-нибудь исподволь узнать, осторожно: кто занимает теперь станицу.

За разговором все плыли и плыли вперед, не заметили, что были всего в полуверсте, что с мельниц их давно и отлично видать, что деться все равно никуда нельзя и даже в случае преследования едва ли имеется смысл удирать: пулеметы с мельниц достанут вослед!

Так ехали и дрожали от неизвестности, дрожали и ехали дальше.

Совсем неподалеку от крайних халуп увидели мальчугана годов десяти.

– Малец, эй, малец, вошла тут Красная Армия али нет?

– Вошла, – прозвенел мальчишка весело. – А вы откуда приехали?

– Беги, беги, мальчуган, гуляй! Про военные дела рассказывать нельзя, – урезонил отечески Федор его баловливое и неуместное любопытство.

Спутник, лишь только услышал, что опасности нет, – куда-то нечаянно и вмиг пропал. Клычков, спокойный, но все такой же приниженный и смущенный, въезжал теперь в станицу, занятую красными полками. Он все успокаивал себя мыслью, что со всеми новичками, верно, то же бывает в первом бою, что он себя оправдает п о т о м , что во втором, в третьем бою он будет уж не тот…

И не ошибся Федор: через год за одну из славнейших операций он награжден был орденом Красного Знамени. Первый бой для него был суровым, значительным уроком. Того, что случилось под Сломихинской, никогда больше не случалось с ним за годы гражданской войны. А бывали ведь положенья во много раз посложнее и потруднее сломихинского боя… Он выработал в себе то, что хотел: смелость, внешнее спокойствие, самообладание, способность схватывать обстановку и быстро разбираться в ней. Но это пришло не сразу, – надо было сначала пройти, видимо, для всех неизбежный путь: от очевидной растерянности и трусости до того состояния, которое отмечают как достойное.

Расспрашивая встречных, где остановился штаб, Клычков отметил, что все отвечали как-то наспех, словно нехотя, куда-то торопясь, – вся станица была в движении, до чрезвычайности была оживлена и возбуждена. Казаков выбили, угнали, и теперь еще продолжали их где-то гнать те части, которым поручено было преследование. Значит, причины возбужденья не в этом – не в военной опасности, не в боевых приготовлениях. Но в чем же?

Он подъехал незаметно к штабу – к огромному дому купца Карпова. Здесь в сборе были все: Чапаев, его ребята, Ежиков. Особенно запомнился Федору Ежиков. Он, видимо, понял, в чем дело, и встретил гуляку чуть сдержанной улыбкой:

– Тылы подтягивали… товарищ… Клычков? – А глаза золотистые и смеются-смеются у дьявола – насмехаются.

– Да… Подзадержался там… – неловко пробурчал Федор и обратился к Чапаеву: – Армию известили?

– Сейчас вот собираемся… Из Уральска вести добрые – там двинули вперед, дорогу ко Лбищенску чистят…

– То-то бы дело… А нам тут как, относительно Сахарной-то?

Спросил и смутился: слова показались излишней болтовней, как и сам себе казался он здесь почти что лишним…

«Они все тут шли, сражались, жизнью рисковали, а я, извольте-ка – через два часа пожаловал!»

Угрызения совести шерстили сердце, полымянной мукой кидались в лицо.

Одна за другой подходили к дому женщины-крестьянки. Настойчиво жестикулируя, они доказывали что-то вестовым и караульным, тщетно пытаясь проникнуть в штаб. В окно было видно, что их не пустят, – невозмутимый, усмешливый вид красноармейцев был тому порукой. Федор вышел на волю, расспросил, в чем дело, узнал, что они жаловались на новых своих гостей – красноармейцев, которые-де растаскивают имущество. Федор немедленно отправился с ними на место, расспросил, осмотрел, записал, обещал разыскать и воротить пропавшее.

Грабежи были – этого никак нельзя отрицать. Грабежи во время вступления войск в населенные пункты, видимо, явление неизбежное, и это Федор многократно впоследствии имел возможность наблюдать как на своих, на красноармейских, частях, так и на войсках врага. Это – нечто стихийное, с чем трудно бороться, что в корне уничтожить немыслимо, пока существует война. Это свойственно бойцу наших дней по природе всей его взвинченной, специфически военной, разрушительной психологии. Военные грабежи пропадут только с войной. Это так. Однако же это вовсе не значит, будто с ними нельзя бороться уже теперь и бороться даже очень, очень успешно!

Федор наткнулся на целый ряд грабежей, вовсе бессмысленных, не имевших в себе нисколько корыстного начала. Идет, к примеру, красноармеец, тащит огромный узел со всяким барахлом.

– Что у тебя? Покажи.

Он совершенно спокойно раскладывается с узлом на снегу, развязывает, вытаскивает оттуда детские рубашечки, пеленки, игрушки, разные тряпки, платьица…

– На что это тебе, дружина?

Молчит. Сам видит, что ни к чему.

– Зачем брал-то, спрашиваю?

– А мы все кому што: взял и понес.

– Зачем же все-таки?

– Почем я знаю…

– А у меня женщина была, плакала, искала. Надо быть, это самое бельишко и есть…

– Может, оно… Пущай берет, – согласился парень без жалости.

– Не «берет», а отнести надо, – внушительно, дружески, беззлобно сказал ему Клычков.

– И отнести можно, – согласился тот. – Конешно, отнести, – чего ей, бабе, барахтаться? Ты укажи, я сам снесу.

Федор узнал, где тот хватил узел, и направился вместе с ним. Красноармеец принес, молча положил его на железную ощипанную кровать, помялся неловко на месте, взялся за скобу и вышел молча.

Федор встретил другого. Этот голову всунул в плетеную детскую колясочку – может, в печку тащил, а может, и просто позабавиться. Бывало и это, по-разному забавлялись.

Сгребут, бывало, здоровеннейшие лапищи какого-нибудь вихрастого Михрютку, у которого сапожищи потяжеле да грязи на них в аршин, у которого в ляжках три пуда да полпуда в льняных кудрях, – сгребут и волокут его к такой вот что ни на есть ангельской колясочке. Визжит-брыкается Михрютка, страстным воем пугает мимо идущую публику. В станице ли, в деревне али в городе – игра везде одинаковая. Как ни визжи, а забава состоится: в подмогу со всех сторон сбегаются ребята, помогут они вязать, держать, скрутить парня начисто в детскую колясочку. Свяжут его, прикрутят честь честью и руки веревкой заплетут, а потом выбирают, где горка покруче да с горки его… на колесиках… кувырком!

Ха-ха-ха! То-то забава молодецкая!

И тут результат был один: колясочку парень Клычкову возвратил без малейшего сожаления, она ему была совершенно не нужна и соблазнила только своим разукрашенным видом.

Многое разыскали, многое возвратили, станица поутихла, перестала жаловаться. Чапаев приказал немедленно созвать командиров, а когда собрались, – жестким тоном распорядился он произвести массовые обыски и арестовать всех, у кого хоть что найдется из украденного. Что будет отобрано – все сносить в определенные места, назначить особую раздаточную комиссию, пригласить пострадавших и удовлетворить, но… только бедноту: ни одному «буржую» чтобы не было отдано ломаного гроша. Это имущество пойдет в полковые кассы, которые создать надо теперь же, немедленно! Тех, что сами снесут вещи, – не трогать, не арестовывать… Кроме этого всего, собрать через два часа на площади всех бойцов, сообщить, что будет говорить «сам Чапаев» – так и наказал передать: «Сам Чапаев говорить, мол, будет!»

Два часа спустя Петька Исаев докладывал Чапаеву, что собрались на площади и ждут его красноармейцы. Тут же пришел командир одного из полков, – вместе направились к площади. Командир дорогой пояснял Чапаю настроенье бойцов.

Чапаева Федор слушал впервые. От таких ораторов-демагогов он давно уж отвык. В рабочей аудитории Чапаев был бы вовсе негоден и слаб, над его приемами там, пожалуй, немало бы посмеялись. Но здесь – здесь иное. Даже наоборот: речь его имела здесь огромный успех! Начал он без всяких вступлений и объяснений с того вопроса, ради которого созвал бойцов, – с вопроса о грабежах. Но дальше он зацепил попутно и огромную массу ненужнейших мелочей, все зацепил, что случайно пришло на память, что можно было хоть каким-нибудь концом «пришить к делу». В речи у Чапая не было даже и признаков стройности, единства, проникновения какой-либо одной общей мыслью: он говорил что придется. И все же, при всех бесконечных слабостях и недостатках – от речи его впечатление было огромное. Да не только впечатление, не только что-то легкое и мимолетное – нет: налицо была острая, бесспорная, глубоко проникшая сила действия. Его речь густо насыщена была искренностью, энергией, чистотой и какой-то наивной, почти детской правдивостью. Вы слушали и чувствовали, что эта бессвязная и случайная в деталях своих речь – не пустая болтовня, не позирование. Это – страстная, откровенная исповедь благородного человека, это – клич бойца, оскорбленного и протестующего, это – яркий и убеждающий призыв, а если хотите, и приказание: во имя правды он мог и умел не только звать, но и приказывать!

«Я, – говорит, – приказываю вам больше никогда не грабить. Грабят только подлецы. Поняли?!»

И на это приказание отозвались оглушительные и приветственные, и благодарственные, от глубин сердца радостные крики многотысячной толпы. Был неописуемый восторг. Красноармейцы клялись, веруя в слова, честно клялись своему вождю, что никогда не допустят грабежей, а виновных будут сами расстреливать на месте.

Увы, они не знали, что это н е в о з м о ж н о сделать, что с к о р н е м вырвать это на в о й н е нельзя, но клялись они убежденно, и нет сомненья, что с о к р а т и л и грабежи до последней фронтовой возможности.

Помнятся обрывки чапаевской речи.

– Товарищи! – крыл он площадь металлическим звоном. – Я не потерплю того, што происходит! Я буду расстреливать каждого, кто наперед будет замечен в грабеже. Сам же первый э т о й вот расстреляю подлеца, – и он энергически в воздухе потряс правой рукой. – А я попадусь – стреляй в меня, не жалей Чапаева. Я вам командир, но командир я только в строю. На воле я вам товарищ. Приходи ко мне в полночь и за полночь. Надо – так разбуди. Я навсегда с тобой, я поговорю, скажу, што надо… Обедаю – садись со мной обедать, чай пью – и чай пить садись. Вот какой я командир!

Федору стало неловко от беззастенчивого ребячьего бахвальства, а Чапаев, минутку подождав, крыл невозмутимо:

– Я к этой жизни привык, товарищи. «Академиев» я не проходил, я их не закончил, а все-таки вот сформировал четырнадцать полков и во всех них был командиром. И там везде у меня был порядок, там грабежу не было, да не было и того, чтобы из церкви вытаскивали рясу поповскую… Што ты – поп? Оденешь, што ли, сукин сын? На што украл?

Чапаев грозно обернулся в одну, в другую сторону, даже перегнулся назад, глянул пронзающе и быстро, словно хотел узнать среди многотысячной серой массы того злодея, о котором теперь говорил.

– Поп, известное дело, врет, – отвесил Чапаев крепкую мысль. – Он и живет обманом, а то какой же поп, коль обману нет? Не трожь, говорит, скоромного, а сам будет гуся в масле жрать, только кости потрескивают. Чужого, говорит, не тронь, а сам ворует, – этим попы и опостылели нам… Это верно, а все-таки веру чужую не трожь, она не мешает тебе. Верно ли говорю, товарищи?

Место было выигрышное. Чапаев это знал и потому именно в э т о м месте поставил свой хитрый вопрос. Красноармейцы-крестьяне, раскаленные чапаевской речью, словно давая исход задушившему долгому молчанию, прорвались буйными криками. Только этого и ждал Чапаев. Симпатии слушателей были теперь всецело на его стороне: дальше речь как ни построй – успех обеспечен.

– Ты вот тащишь из чужого дома, а оно и без того все твое… Раз окончится война – куда же оно все пойдет, как не тебе? Все тебе. Отняли у буржуя сто коров – сотне крестьян отдадим по корове. Отняли одежу – и одежу разделим поровну… Верно ли говорю?!

– Верно… верно… верно… – рокотом катилось в ответ.

Вспыхивают кругом оживленные лица, рыщут пламенеющие восторгом глаза… Красноармейцы летучими обрывками слов, кивками, смешками, веселым глазом выражают друг другу острое сочувствие, согласие, довольство… Чапаев держал в руках коллективную душу огромной массы и заставлял ее мыслить и чувствовать так, как мыслил и чувствовал сам.

– Не тащи!.. – выкрикнул он, резко поддав левой рукой. На минутку встал, не находил нужного слова. – Не тащи, говорю, а собери в кучу и отдай своему командиру, все отдай, што у буржуя взял… Командир продаст, а деньги положит в полковую кассу… Ранят тебя – вот получи из этой кассы сотню рублей… Убили тебя – раз тебе на всю семью по сотне! Што, каково? Верно говорю али нет?

Тут уж случилось нечто непредставимое – восторг перешел в бешенство, крики перешли в исступленный, восторженный вой…

– Все штобы было отдано, – заканчивал Чапаев, когда волненье улеглось, – до последней нитки отдать, што взято. Там разберем, кому отдать, у кого што оставить, вам же на помощь. Поняли? Чапаев шутить не любит: пока будут слушать – и я товарищ, а нет дисциплины – на меня не обижайся!

Он закончил речь свою под отчаянные рукоплескания, под долго несмолкавшее «ура».

На ящик, с которого только сошел Чапаев, влетел красноармеец, мигом распахнул шинель, задрал гимнастерку и быстрым движеньем расстегнул стягивавший штаны массивный серебряный казацкий пояс.

– Вот он, товарищи, – кричал парень, потрясая поясом над головой, – семь месяцев ношу… в бою достался… сам убил, сам с убитого снял… А отдаю. Не надо… на што он мне? Пущай на помощь идет на общую. Да здравствует наш геройский командир товарищ Чапаев!

Толпа задрожала в приветственных восторгах.

Федор видел, какое глубокое впечатление произвела чапаевская речь, он радовался этому эффекту, но только все тревожился вот относительно «сотни коров» да одежи, которую будут делить «пополам»; потом и с комиссиями этими полковыми тоже не все было ладно.

– Товарищ Чапаев, – обратился он, – мне охота теперь же ознакомиться с красноармейцами, да и рассказать бы я им хотел вкратце насчет нашей общей обстановки в стране, только скажите-ка им сами, что будет, мол, говорить комиссар, товарищ Клычков…

Чапаев – тут же на ящик, предупредил, и Федор стал рассказывать про борьбу на других фронтах – с Колчаком, Деникиным, со всеми вожаками белых армий. Коснулся коротко международной обстановки, остановился в двух словах на экономической жизни государства. В разных местах, как бы попутно и в виде иллюстраций, он привел чапаевские примеры, остановился на них и, не отвергая прямо, дал такие к ним «объяснения», что от предложений остался только легкий душок…

Федор подходил к разрушению чапаевских положений крайне осторожно и все время подпускал выражения вроде того, что «хорошую и верную мысль товарища Чапаева о нашем о б щ е м имуществе враги наши истолковали бы, конечно, так, будто мы берем, тащим и делим кому и что и как вздумается… Но не так думаем мы с товарищем Чапаевым, да и вы, конечно, думаете не так», – и Федор подкапывал и сваливал с ног ту «дележку», которую, пожалуй, и предлагал Чапаев. Во всяком случае, так можно было развить и понять его знаменитый пример: «…сотню отобранных коров мы разделим сотне крестьян – каждому по корове…» Без разъяснений таких положений оставить было невозможно.

Пребывание, правда, очень краткое, в группе анархистов, крестьянское прошлое Чапаева и удалая его натура, невыдержанная, беспланная, недисциплинированная, – все это настраивало его на анархический лад, толкало к партизанским делам.

Да, великое дело – слово: ни грабежей, ни бесчинств, ни насилий в станице больше не было.

Как только окончился митинг, Федор разыскал Ежикова и хотел с ним посоветоваться – сегодня ли создать ревком в станице, или отложить до утра. Но Ежиков промычал нечто непонятное и от прямого ответа уклонился. Федор решил действовать один: оповестил жителей, чтобы собрались теперь же к помещению станичного управления, пригласил с собой троих политических работников, наметил вопросы, решился сам попытать счастья в новом деле, – ревкомов в полосе военных действий ему создавать еще не приходилось. Станичников собралось немало – помещение не смогло вместить пришедших. Когда Ежиков узнал, что ревком все-таки будет и без него создан, он явился сам. Федор этого маневра сразу не понял, догадался он только потом: Ежикову очень, очень хотелось собрать побольше материала о бездеятельности Федора, о его непригодности, слабости и т. д., чтобы того отозвали, а его, Ежикова, оставили комиссаром группы. Он и ревком хотел создать самостоятельно, а Федора поставить перед совершившимся фактом. Да не успел.

Собравшиеся держались неуверенно, как вообще это бывает в подобных случаях. И чему тут удивляться? Вчера были казаки, вчера собирали их здесь же и выбирали свою власть… Сегодня красные пришли, ревком назначают, а завтра, может быть, опять вернутся казаки, – что тогда? Не будут ли сняты головы у станичников, посаженных править станицей?

В ревком работать никто не шел – робели. Те, что не робели и понимали события во всей их сложной и серьезной совокупности, давно уж покинули станицу, ушли по городам, включились в Красную Армию.

Назначили в ревком своих политработников. Стали говорить о работе – что делать в первую очередь, что – во вторую, с чем можно обождать… Решили на первоначальные расходы собрать с присутствующих кто что может, а потом с шапкой пройтись и по всей станице. Затем связаться с Уральском, получить оттуда указанья-распоряженья, а может быть, и материальную подмогу.

Федор им усердно разъяснял задачи ревкомов, попутно разъяснял и задачи Советской власти. Слушали сельчане, соглашались, одобряли… В станице утверждена была Советская власть. Над крылечком казачьей управы утвержден был красный небольшой флажок.

К вечеру пустая воротилась разведка. Она тыкалась в разные стороны, вынюхивала, выщупывала, высматривала, но чижинские разливы не позволяли и думать о проезде на санях до большого Уральского тракта. Это верно, что по утрам примораживало крепко. Это верно, что степь была в рыхлом, в липком снегу. Но уж дороги приметно окисли и распустились, а теплые мартовские дни и вовсе их оплешивили. Надо было приостановить дальнейшее наступление, ждать новых распоряжений. В большом доме у Карпова – купца – собрался весь командный состав: Чапаев приказывал расставлять охрану, подтягивать обозы, наводить порядок в советской станице… Тут же приводили пленных. Долго и безрезультатно допрашивали киргиза, захваченного в степи. Стало известным, что у Шильной Балки – селения в нескольких десятках верст – пошаливают казаки и чуть ли не заняли самый поселок; туда надо было перебросить немедленно часть имеющихся сил – и это обсуждали. Да мало ли разных дел, где про все передать.

Свисли черными туманами сумерки. Истомленные походом и тревогами отгремевшего дня – спали командиры. Заснул и Федор. Чапаев скоро разбудил его – подписать приказ. Проснулся, подписал, опять уснул. И опять разбудил его Чапаев. Всю ночь, до утра, без сна просидел этот удивительный человек. Проснется Федор и видит, как сидит Чапаев один, только светит скупая лиловая лампешка. Сидит он, склонившись грузно над картой, и тот же любимый циркуль с ним, что был в Александровом-Гаю: померит-померит – запишет, опять смерит и снова запишет. Всю ночь, до петушиного рассвета, мерил он карту и слушал молодецкий храп командиров. У дверей, сжав винтовку в обе руки, дремал часовой и серым лбом долбил по черному ребру штыка.

В Сломихинской пробыли четыре дня. Фрунзе по прямому проводу сообщил, что бригаду бросает на Оренбургский фронт. Обстановка скоро заставила изменить и это решение, – перебросили бригаду не к Оренбургу, а в Бузулукский район. Для детальных переговоров Чапаева и Клычкова Фрунзе вызвал в Самару – к себе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю