Текст книги "Готическое общество: морфология кошмара"
Автор книги: Дина Хапаева
Жанры:
Литературоведение
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 9 страниц)
Annotation
Был ли Дж. Р. Р. Толкин гуманистом или создателем готической эстетики, из которой нелюди и чудовища вытеснили человека? Повлиял ли готический роман на эстетические и моральные представления наших соотечественников, которые нашли свое выражение в культовых романах "Ночной Дозор" и "Таганский перекресток"? Как расстройство исторической памяти россиян, забвение преступлений советского прошлого сказываются на политических и социальных изменениях, идущих в современной России? И, наконец, связаны ли мрачные черты современного готического общества с тем, что объективное время науки "выходит из моды" и сменяется "темпоральностью кошмара" – представлением об обратимом, прерывном, субъективном времени?
Таковы вопросы, которым посвящена новая книга историка и социолога Дины Хапаевой.
I. Без убежища
II. Готическая эстетика
Рождение готической эстетики
Толкин и дракон
Готический роман
Готическая поэтика
Модные готы
III. О физиках, времени, кротовых норах и черных дырах
Физики не шутят
Из литературной истории современной физической теории
Субъективность собственного времени
Забастовка языка
IV. Концентрационное прошлое готического общества
Общество преступников или «народ-победитель»?
Тупики забвения
Неизбывное прошлое
V. Морфология кошмара
VI. Готическая мораль
Новая русская этика?
Религия в готическом обществе
VII. Готическое общество
Социальная готика
Профессор на отхожем промысле: готический университет
notes
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
23
24
25
26
27
28
29
30
31
32
33
34
35
36
37
38
39
40
41
42
43
44
45
46
47
48
49
50
51
52
53
54
55
56
57
58
59
60
61
62
63
64
65
66
67
68
69
70
71
72
73
74
75
76
77
78
79
80
81
82
83
84
85
86
87
88
89
90
91
92
93
94
95
96
97
98
99
100
101
102
103
104
105
106
107
108
109
110
111
112
113
114
115
116
117
118
119
120
121
122
123
124
125
126
127
128
129
130
131
132
133
134
135
136
137
138
139
140
141
142
143
144
145
146
147
148
149
150
151
152
153
154
155
156
157
158
159
160
161
162
163
164
165
166
167
168
169
170
171
172
173
174
175
176
177
178
179
180
181
182
183
184
185
186
187
188
В чистых линиях готических соборов, пронизанных лучезарным светом неугасимых витражей и мудрыми звуками органа, мысль сама собой устремляется ввысь, завороженная величественной стройностью европейской культуры. Как будто ты стоишь в сердцевине прекрасного бутона, в котором уже заложены все грядущие линии и краски его расцвета: Гуманизм, Ренессанс, Просвещение... Отсюда так ясно виден великий путь, отсекающий все лишнее, случайное: постоянное стремление к свету разума, к совершенству и гармонии. Взгляд бережно и покорно следует за возвышающими линиями нервюр и тянется выше, все выше вверх.
Опасность настигает внезапно. Они притаились в изъеденном солнцем и ветрам песчанике. Уродливо искривив пространство, они неестественно растопырили ребра-контрфорсы и обглодали их до конца, оставив только остов. Без них не обходится ни один водосток, ни одна капитель, ни один элемент выглядящей математически выверенной, исполненной рациональности готики. Чудовища населяют готические храмы. Гнусные, глумливые, непристойные твари – они здесь не чужие. Они – плоть от плоти готики, порождения европейского духа. Никто не знает, откуда они взялись и что они здесь делают. Возможно, они просто ждут. Ждут своего часа. Ждут уже много веков, чтобы, наконец, безраздельно завладеть пространством европейской культуры и заклеймить ее своим уродливым, беспощадным и бессмысленным естеством. Они не упустят своего шанса, а такого шанса, как сегодня, кажется, у них еще не было.
I. Без убежища
Не правда ли, трудно определить грань, за которой вдруг исчезает привычный мир? Не важно, был ли он плох или хорош, важно, что он надежно защищал нас от хаоса грядущего. Соскальзывание в кошмар необъяснимого слагается из знаков, каждый из которых обладает лишь крупицей неожиданной новизны.
Бот они лежат передо мной на столе. Возьмите, например, рисунок кротовой норы или фотографию черной дыры. Любой пользователь Интернета прекрасно знает, чем сегодня заняты и физики, и математики: они конструируют машину времени, строят математические модели, в которых время прерывно и обратимо. Оказывается, не только время больше не является таким, каким оно нам казалось: объективным, линейным, мирно текущим из прошлого в будущее. Мироздание в целом, про которое мы привыкли доподлинно знать все, до последней, мельчайшей, невидимой частицы, как выясняется, на 95% состоит из «темной материи», темной потому, что о ее составе и свойствах современной науке ничего не известно.
Вот статья, в которой рассказывается о том, как бывший генеральный канцлер Германии Шредер вскоре после провала на выборах принял предложение российских властей возглавить одну из дочерних компаний российского Газпрома. Случай – беспрецедентный не только в истории Германии, но и в истории западной демократии.
О чем говорит этот потрясающий факт? О вовлечении в российскую коррупцию наших западных соседей, как комментировали его многие обозреватели? Отнюдь не только об этом. Казус Шредера показывает, как изменяются правила международной политики, как устанавливается новый курс на утверждение субъективности как ее принципа, когда интересы отдельных людей начинают значить и весить гораздо больше, чем политические интересы представляемых ими держав. Кого интересовало, симпатичен ли Брежнев Рейгану? Или вопрос о том, как относится Гельмут Коль к Маргарет Тетчер? Сегодня большая политика – это рассказ о том, нравятся ли друг другу Путин и Буш, Ширак и Блейер, и если нет, то почему. Показательно, что в ответ на это замечание политологи, хитро прищурившись, возражают: «Но ведь так было всегда, и в XIX веке правители были связаны личными узами!» С той только разницей, что большинство правителей в XIX веке были монархами.
Разве не ново то, что во главе крупнейших государств, называющих себя демократическими, стоят лидеры, в политическом поведении которых преобладает ситуативный, личный, индивидуальный выбор, которому больше не способны эффективно сопротивляться институты демократического общества – многопартийная система, деятельность оппозиции, борьба правых и левых, политический кодекс чести и т.д.? Ибо, как давно замечено, власть больше не ходит этими тропами, делая ненужными и безжизненными сами понятия. Политика, которую проводят и предлагают обществу Буш в США, Ширак во Франции, Путин в России, – это не правая политика уже хотя бы потому, что она не противостоит организованной и мощной левой политике.
Новизна современной ситуации особенно заметна оттого, что главы государств все меньше ощущают себя связанными с определенной политической платформой. В самом деле, можно ли ответить на вопрос: какой политической программы придерживается Президент Российской Федерации В. В. Путин? К какой партии он принадлежит? Казалось бы, в случае с Президентом Соединенных Штатов Дж. Бушем дело обстоит куда проще – ведь за него голосуют республиканцы. Но, оставляя в стороне вопрос о растущем сходстве политических программ республиканцев и демократов, в более общем смысле – о трудности оценивать современную политику с точки зрения различия правых и левых, следует напомнить, что Буш обычно апеллирует к своему собственному видению будущего Америки, а не к программе своей партии.
Важно подчеркнуть, что политические решения по обе стороны Атлантики больше не исходят из партийной идеологии, которая перестала быть как сдерживающим, так и вдохновляющим источником политики. Говоря об упадке идеологии, я имею в виду не только и не столько упадок роли программных представлений об общественном благе, которым руководствовались – или должны были говорить, что руководствуются, – политические лидеры при принятии своих решений. Речь идет об отсутствии потребности у избирателей верить в необходимость ясной политической программы и разделять с политическим классом видение того, каким должно быть общество. То, что раньше преподносилось в качестве коллективной воли, теперь все больше приобретает статус сугубо индивидуального, субъективного видения будущего общества. Раскроем роман «Платформа» Мишеля Уэльбека: «В это время совсем рядом, у торгового центра в Эври, учинили побоище две бандитские группировки, в ход шли ножи, бейсбольные биты, баллончики с серной кислотой; к вечеру стало известно, что в драке погибли семь человек, из них – двое случайных прохожих и один жандарм»[1].
Преступностью в России никого не удивишь. Но давно ли стало привычным такое описание европейского города?
Или возьмите социологический опрос, посвященный так называемой «молодежной культуре». В нем говорится о повсеместном росте в современном обществе слоя населения, нормы поведения которого постоянно вступают в прямой конфликт с декларируемым консенсусом о порядке, законности, морали демократического общества. Тем не менее блюстителям закона не удастся ничего поделать с этой средой – даже представить «ненормальность» ее «асоциального» поведения как достойную осуждения в глазах общественного мнения.
И еще: можно не боясь, что вас поднимут на смех, взахлеб читать книжки про великих магов и вампиров, заколдованные мечи и волшебные кольца, гномов и драконов, а также всерьез обсуждать оккультные практики, синергетику и мистические учения. Вас не удивит, когда при вашем появлении в чайном магазине продавщица отложит томик «Призраки в замке: Английские готические рассказы», а в книжном, куда вы поспешите, чтобы купить такую нужную книжку окажется, что все, что связано с ведьмами, призраками, также как и сама эта книжица, только что вышедшая массовым тиражом, уже продано.
Из таких разрозненных мозаичных фрагментов складывается картина прорывов готического общества сквозь тонкую ткань привычной действительности. В нашу с вами обжитую повседневность. Мы больше не верим в способность старых учений – будь то марксизм, психоанализ, структурализм или христианство – объяснять социальный, политический и моральный опыт, но наш язык, как по волшебству, не находит слов, чтобы назвать – а значит, и понять – суть происходящих перемен. Немота, парализовавшая интеллектуалов, оборачивается неспособностью предложить новые объяснения и новые проекты, которые вызвали бы доверие общества.
Отсутствие новых слов и идей заставляет использовать старые понятия – феодализм, корпоратизм – для объяснения сегодняшнего дня. Но эти попытки обречены: вместо того чтобы помочь понять новую действительность, они подгоняют ее под себя, вкладывают в нее отжившие, чуждые ей смыслы.
Возьмем понятия «феодализм» или «неофеодализм». Действительно, некоторые современные экономические и социальные практики – например, приватизация функций государственной власти[2], упадок публичного пространства, личные отношения как основа общественной жизни – обладают определенным сходством со Средневековьем. Тем не менее понятие «феодализм», имеющее долгую традицию употребления для описания средневековья, отсылает к социально-политическому устройству общества, важнейшие черты которого не имеют ничего общего с современностью: например, связь между титулом и землей; особые формы зависимости крестьян от сеньоров, связанные, в первую очередь, с сельскохозяйственным трудом и натуральной формой хозяйства; доминирующая в культурной и общественной жизни роль религии, служившей основой морали, по сути, подменявшей собой мораль и т.д. Понятие «феодализм» неизбежно вызывает в нашем сознании – и не только у историков Средних веков – представление о традиционном аграрном обществе, обладающем жесткой социальной иерархией, основанной на древности рода, передаваемых по наследству привилегиях и земельной собственности. Оно заставляет вспомнить – и не только благодаря учебникам истории, но и живописи, средневековой литературе, современным историческим романам, наконец, историческим фильмам – о турнирах, королях, рыцарях, замках, монашеских орденах и об уровне технической неразвитости общества, которую трудно вообразить современному человеку. Старое понятие способно лишь заставить читателя иронически отнестись к тем тревожным тенденциям современности, к которым хочет привлечь внимание автор. Ибо всем понятно, что сейчас никакое не Средневековье.
Термин, таким образом, компрометирует серьезность диагноза. Такие понятия, сколь бы они ни рождали иллюзии сходства, идут вразрез со здравым смыслом, а значит, не до конца принимаются всерьез. Главное сходство между зловещими чертами нашей действительности и некоторыми средневековыми практиками – не в социальной или экономической организации общества, которую обозначает феодализм, а в эстетических и моральных категориях, которые питаются готическими аллюзиями. Всякому, даже вовсе далекому от истории человеку, понятно, что идеи гражданского общества, профессионализма, правового государства не могли существовать в эпоху феодализма. Для того чтобы показать, что они исчезают из практик современного общества, которое мы по привычке продолжаем называть демократическим, нужны новые понятия.
Ярким примером того, как старое слово «корпоратизм» не дает увидеть черты нового в российской современности, является анализ, предложенный Андреем Илларионовым[3]. Причина не в том, что у автора не хватает смелости или честности взглянуть этому новому в глаза, – напротив. Но Илларионову приходится активно редуцировать новое и подгонять действительность под понятие корпоратизм, которое накладывает на его размышления значительные ограничения. Прежде всего оно заставляет автора замыкать свои рассуждения не только в чисто экономической сфере, но и в рамках модели «догоняющей модернизации». Такой подход не позволяет Илларионову уделить достаточного внимания тем новым чертам, возникающим в социальной сфере, в сфере политики и морали, которые, к сожалению, скорее роднят настоящее России и стран Западной Европы и Америки, чем противопоставляют их. Новые практики, вызывающие справедливый протест автора, рассматриваются им как отличительная черта «стран третьего мира» (какой оптимистический сценарий!), тогда как западная демократия по-прежнему выступает в качестве главного политического ориентира и средства спасения, как если бы она сама не переживала глубокого кризиса. Выбор старого слова мешает автору задуматься над вопросом о том, что породило уродство современности: ибо если речь идет о корпоратизме, истоки которого понятны, то зачем задаваться ненужными вопросами? Это тем более досадно, что многие интуиции Илларионова исключительно точны:
«Главное правило корпорации – отсутствие единых правил. Ведущий принцип корпоратизма – избирательность, неравенство, дискриминация. Ключевой фактор, определяющий статут члена корпорации, – не опыт, не профессионализм, не заслуги перед отечеством или государством, а лояльность к корпорации. Главное поощрение члена корпорации – его десантирование в государственную компанию, размер финансовых потоков которой – наиболее точная оценка его мет в корпоративной иерархии»[4].
«Избирательность, неравенство, дискриминация» действительно являются важнейшими качествами современного российского общества и принципами отбора кадров, но вовсе не обязательно типичны для корпорации и только для нее, а главное – они вписываются в совершенно другую, не корпоративную систему социальных и моральных отношений. Принцип субъективности, о котором говорит Илларионов, является неотъемлемой чертой готического общества, но его природа значительно превосходит локальный российский масштаб. «Лояльность», противопоставленная профессионализму, вовсе не обязательно является отличительным качеством, присущим только корпоративизму: в корпорации ценится и профессионализм, и опыт. «Лояльность» – исключительно важная категория для понимания организации социальной ткани российского общества, но его структурообразующим принципом является не корпорация, а зона. Все самое интересное и узнаваемое в тексте Илларионова касается морали и политики, но понятие «корпоративизм» мешает новым отношениям, возникающим в российском – но не только российском – обществе, наши их место в складывающейся системе[5].
Чтобы быть понятой и оцененной в своих различных способах осуществления, новая эпоха нуждается в новых словах для своего выражения. Слово, которое я предлагаю, – готическое общество.
«Почему готическое? Что за неудачно выбранное название? – часто возражают мне историки искусства и любители средневековых древностей. – Что может быть общего у готики с уродливыми чертами современности? Почитатели европейского Средневековья забывают о том, что слово «готический» нагружено многообразными смыслами. Правильно, оно отсылает к началам европейской культуры, но в нем уже скрываются готы – разрушители античной цивилизации. Готическому стилю и той мизерной роли, которую он отводил человеку у подножия громад своих храмов, противопоставил свою эстетику Ренессанс. Готика была прочтена как альтернатива Просвещению в эпоху предромантизма, поскольку просветители считали ее синонимом варварства, невежества и мракобесия. Именно готика, продолжая все ту же полемическую тему в европейской культуре, была избрана символам немецкого фашизма. Родоначальник готической эстетики Дж. P. P. Толкин вывел свою эстетическую систему из средневекового эпоса в противовес эстетике Нового времени, пронизанной идеалами Просвещения. Сегодня готическая эстетика, в которую на разных этапах влились разные течения, наводняет нашу жизнь. Она порождает новую – готическую мораль и начинает ткать социальную основу готического общества. Двойственность, заложенная в понятии, есть главный – и пот что единственный – повод для оптимизма: может быть, помимо зловещих, в готических практиках современности удастся отыскать и некоторые благородные черты, которые просто ускользнули от моего внимания так же, как ускользнули от внимания поклонников готики ее мрачные стороны?
Не стремясь нарисовать портрет общества, которого еще нет, в этой книге я пытаюсь указать на те тенденции, которые проступают наиболее отчетливо в российской действительности, но значение которых не ограничивается пределами России. Готическое общество возникает на скрещении двух линий развития европейской культуры. Одна из них – критика эстетической системы Нового времени, проникнутой духом рационализма и основанной на поклонении человеку. Эта критика берет свое начало в творчестве пред романтиков. Распад эстетики Нового времени приводит к торжеству готической эстетики, из которой изгнаны и рациональность, и человек. Другая линия – кризис научной рациональности, научной картины мира, важнейшим проявлением которого становится кризис восприятия времени, – отчетливо прослеживается с конца XIX века. Сегодня этот кризис заявляет о себе отказом современной культуры от представления об абстрактном, объективном времени мира и обращением к субъективному собственному времени. Он влечет за собой кризис исторических понятий, сформировавшихся в эпоху Великой французской революции, и кризис того видения общества, который они выражали, кризис демократии как социального и политического проекта. Вполне возможно, что соединение этих линий развития могло бы привести к иным последствиям, если бы двуединое событие-разрыв, Аушвиц и Гулаг, не наложило на них свой неизгладимый отпечаток, вызвав к жизни готическое общество.
В основе социальных и политических изменений лежит глубокий интеллектуальный кризис, который проявляется в кризисе картины мироздания и в изменении представлений о времени, в трудностях осмысления происходящего. Становление повой эстетической системы и новых моральных норм относится к числу самых серьезных последствий этого кризиса.
Мы покидаем мир, в котором привычными понятиями были равенство перед законом, социальная справедливость, свобода слова, публичная политика, в котором существовало понятие убежища – политического, морального, идеального. Со скоростью, опережающей осознание перемен, мы падаем, в неизвестность, приобретающую странные готические очертания. Возможно, пройдет год или два, и нам станет трудно поверить в то, что принципы государственной политики, общественной жизни, взаимоотношений между людьми, которые еще отчасти сохраняются сегодня, действительно имели место, а не приснились нам и не являются выдумкой историков и политологов. Также трудно, как трудно было еще несколько лет назад предвидеть масштаб и серьезность перемен, которые мы наблюдаем сегодня.
Эта книга адресована врагам готического общества. Всем тем, у кого вызывают протест готические практики, вторгающееся в нашу современность. Тем, кто стремится сохранить, хотя бы в качестве места памяти, наследие европейского гуманизма.
II. Готическая эстетика
Рождение готической эстетики
Огромный красно-золотой дракон крепко спал, порыкивая во сне и выпускал из ноздрей струи дыма. Крылья его были сложены, и это придавало ему сходство с чудовищной летучей мышью.
Он возлежал на груде сокровищ, обхватив ее лапами и придавив длинным, свернувшимся в кольцо хвостом. Дж. Р. Р. Толкин
Профессор древнеанглийской и средневековой литературы Джон Рональд Руэл Толкин должен появиться первым на этих страницах. Но вовсе не потому, что он был родоначальником жанра фэнтези. Профессор Толкин не просто изобрел новый жанр: он создал новую эстетическую систему, которая сработала с точностью часового механизма, нанеся последний сокрушительный удар эстетике Нового времени.
Заглянем в его творческую лабораторию (напомним, что на дворе – мрачные межвоенные годы). Мы не станем рыться в черновиках писателя Толкина, чтобы узнать, чем хоббит в первых набросках отличался от «настоящего» хоббита. Особую ценность представляют для нас статьи и выступления Толкина, ученого, литературоведа, в которых он начинает формулировать принципы готической эстетики, чтобы потом «воплотить их в жизнь».
Всякому кто возьмет в руки его научные работы, бросится в глаза, что главным объектом его полемики, критики и сарказма являются ученые и литературоведы. У непредвзятого читателя обязательно создастся впечатление, что профессор Толкин не терпит всякой учености вообще и находится не в ладах с филологической наукой в частности. Редкая отсылка к текстам коллег-филологов обходится без таких ремарок, как: «Методология сослужила недобрую службу» или «Значение мифа нелегко пришпилить аналитическими рассуждениями»[6]. В глазах профессора Толкина наука чревата только неприятностями: например, именно «латинская ученость» кладет конец эпосу, которым Толкин нескрываемо восхищается[7]. Если удается установить какой-то очевидный факт или сделать несложное умозаключение, то это всегда происходит «вопреки мнению литературоведов», скудоумие которых профессор Толкин никогда не упустит случая изобличить[8]. Добавим к этому, что Толкин крайне неохотно публиковал свои научные труды (может быть, ему не нравился жанр?), хотя, как известно, переквалифицировавшись в писателя, он сделался исключительно плодовит.
Главное, что вызывает раздражение Толкина в адрес литературоведов, – это их несерьезное отношение к дракону. Если бы не это, он мог бы им многое простить. Но из-за их возмутительного пренебрежения драконом собратья-литературоведы не заслуживают снисхождения: их неспособность проникнуть в художественный замысел эпического поэта, по мнению Толкина, сравнима только с тупостью зоолога: Юн (эпический поэт, автор «Беовульфа» – Д. Х.) ценил драконов потому, что они встречались редко, а также потому, что они были ужасными, – совсем как некоторые в наше время. Еще они нравились ему как поэту, а вовсе не как трезвому зоологу, и на то у него была здравая причина»[9].
Только не надо думать, что сказанное здесь о драконе является «метафорой», эксцентрической выходкой странного профессора и т.д. Серьезное и вдумчивое отношение к реальному дракону для Толкина является делом принципа, ради которого он готов сражаться – и не только с коллегами. Тело и дело дракона ложится в основу создаваемой им новой эстетической системы.
Конечно, в своем отношении к литературоведам Толкин был совершенно прав. И то же самое он справедливо мог бы сказать об искусствоведах. Даже великий Эрвин Панофский в своей знаменитой работе «Готическая архитектура и схоластика»[10], восславив связь готического искусства с философией того времени, умудрился не заметить ни одной химеры, как если бы их вовсе не существовало, как если бы перед ним был не готический собор, а бетонное детище Ле Корбюзье.
Постоянные выпады против научного анализа в защиту эпоса на страницах работ Толкина-ученого[11] подсказывают предположение, что он в конце концов решил делом доказать величие дракона, сконструировав эпос, который попирал бы все враждебные дракону каноны научности и литературоведения. А может быть, коллеги-литературоведы являлись не просто оппонентами в научной полемике и даже не только представителями научной идеологии? Возможно, в глазах Толкина они воплощали собой не столько научную рациональность, сколько противную Толкину рационалистическую эстетику Нового времени с ее антропоцентричностью?
Толкин и дракон
Дракон вытянул шею, приблизил свою чудовищную морду к узкому отверстию в стене пещеры и выдохнул струю пламени.
Бильбо еще повезло – он успел убежать далеко, поэтому обжегся не сильно, но все же чувствительно.
Да, не стоило насмехаться над драконом; ошибка чуть не стоила ему жизни.
– Бильбо, ты балбес! – сказал себе хоббит.
– Никогда не смейся над живым драконом! – Впоследствии эта фраза стала его любимой присказкой и даже превратилась в поговорку. Дж. Р. Р. Толкин
Итак, перейдем к самому существенному – к дракону. Почему он так важен? На этот вопрос Толкин отвечает весьма подробно: он необходим для придания вселенской, нечеловеческой значимости происходящему[12]. Более того, мы узнаем, что «всего лишь потому, что враждебные силы в «Беовульфе» имеют нечеловеческую природу, эта история масштабнее и привлекательнее, чем нарисованная нашим воображением поэма о падении короля Освальда. Она отражает космичность и развивается параллельно с размышлениями о судьбах человечества... выходит за рамки дат и исторических границ»[13]. Что это? Похоже, что наш автор выступает здесь против антропоцентризма? Выходит, не герои и не деяния человеческие, не история рода человеческого, а чудовища придают повествованию космический характер? Такое отношение к дракону, конечно, значит многое и достойно различных интерпретаций, но одна из них несомненна: в средневековых мотивах Толкин первым начинает узнавать рождающуюся в европейской культуре потребность в чудовищах, во внечеловеческом как объекте литературы наряду и наравне с человеком. Он прямо говорит, что появление дракона выражает важную потребность современного человека в эстетике чудовищ. Дракон необходим для того, чтобы получить удовольствие от чтения[14], поясняет Толкин. Действительно, читатель, принадлежавший культуре Нового времени, был начисто лишен удовольствия от встречи с драконами на страницах художественной прозы, где их появление строго маркировало жанр[15]. Место дракону отводилось только в сказках для детей – дальше на его пути неколебимой стеной вставала рационалистическая эстетика Просвещения и последующих эпох.
«Настоящие драконы необходимы для поэмы»[16] – эта максима Толкина выразила усталость от рациональности предшествующих столетий, от выхолащивания из литературы образов, противоречащих прагматической ментальности и эстетике модернизма, ибо готический роман с его демонами и вампирами, о котором речь пойдет ниже, был гораздо менее радикальной, чем Толкин, попыткой разрыва с эстетикой Нового времени, агония которой будет длиться и в живописи, и в литературе с конца XIX по конец XX века.
Суть готической эстетики, которую открывает Толкин, но принципы которой будут полностью реализованы значительно позднее, в современной культуре, состоит в разочаровании в человеке и в человеческих возможностях. Ее главная максима возвестила о смене эстетического канона: утрата интереса к человеку как к главному явлению, как к мерилу всех вещей. От нее родятся хоббиты, а спустя еще полвека она выносит и произведет на свет ведьм, оборотней, вампиров, нелюдей и нечисть разного вида, обитателей и полновластных хозяев литературы и зрелищных искусств наших дней.
Элементы такого отношения к человеку Толкин вычитывает в средневековом эпосе. В центре драматургии «Беовульфа», как показывает Толкин, находится полное поражение королей, героев и вообще людей. Поэтика поражения вводит одну из важнейших идей готической эстетики.[17]
«Юн человек, и для него это само по себе трагедия»[18]. Этим чувством, как мы уводим ниже, пронизаны тексты современной культуры. Не правда ли, по сравнению с антропоцентризмом культуры Нового времени, которая придала истинный размах теме восхищения человеком, начатой в эпоху Возрождения, стремление отказаться от человеческой природы, понимаемой как трагедия, звучит неожиданно и ново? Прекрасный человек составлял смысловой центр этики и эстетики Нового времени; восхищение человеком задавало неотъемлемый эстетический канон эпохи. Придумать в нечеловеческое, такое, которое отодвинуло бы человека на задний план, – вот цена, которую Толкин готов заплатить за спасение своего дракона.
Пессимизм «Беовульфа» радикально противостоит оптимизму Нового времени: «человек, в одиночку воюющий против враждебного мира, и его неизбежное поражение в пространстве Времени», бессилие человека перед судьбой, неизбежность поражения всех его начинаний – вот что обнаруживает Толкин в «Беовульфе», и эта идея, как мы увидим ниже, станет центральной темой готической поэтики, отраженной в современном фэнтези: «Человек – пришелец во враждебном мире, он вступает в схватку, в которой не сможет одержать верх до тех пор, пока мир существует...»[19]. Чудовищам, «которым она (судьба. – Д. Х.) дарует победу, но не почет», человек в состоянии противопоставить только «беззащитную волю и мужество», тогда как, мрачно резюмирует Толкин, «награда за героизм – смерть»[20] Можно ли не заметить, что по сравнению с максимой: «Человек – это звучит гордо», по сравнению с образом человека, побеждающего и подчиняющего себе обстоятельства либо возвышающегося над ними силой своего духа, покоряющего «пространство и простор», хозяина своей судьбы, совершающего подвиги и одерживающего победу по канонам эстетики Нового времени, – мы попадаем в иной мир?
Еще один секрет готической эстетики, который открывает Толкину дракон: нечеловеческая природа делает затруднительным суждение о драконе в соответствии с обычными человеческими критериями. Размывая эстетические и моральные нормы Нового времени и подрывая пропедевтическую эстетику Просвещения, дракон дает в руки своего господина важное оружие. Будучи воплощением зла, дракон субъективен, конкретен и материален[21]. Зло, которое несет в мир человеков дракон, не может быть выражено аллегорически (хотя дракон, конечно, может быть представлен в виде аллегории), поскольку источник зла, воплощенного в драконе, глубоко не ясен. Так же как не до конца ясен, даже в «Беовульфе», в силу его неокончательной, не полной приверженности христианскому духу, вопрос о том, каковы критерии, позволяющие оценивать нечто как зло. Таким зло останется и в современной готической эстетике: материальным и конкретным, а главное – «субъективным».








