Текст книги "Русская канарейка. Блудный сын"
Автор книги: Дина Рубина
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
На обратном пути заглянула и в туалет, милую викторианскую комнатку с веночками резеды на обоях. На подиуме урчал допотопный унитаз с высоко подвешенным, словно бы вознесенным на некий умозрительный олимп фаянсовым бачком.
Когда собралась выйти, обнаружила, что заперта, и минут пять ломилась в дверь, пока не сообразила, что это не козни пресловутого привидения, а проделки Леона. Она притихла, и он мгновенно отпер, рванул на себя дверь, выволок Айю в темный коридор и там облапил, дыша коньяком и приговаривая:
– Музыкальный моментик… пьеса Шуберта…
– Ты с ума сошел?! – прошипела она, отбиваясь и смущенно оглядывая коридор поверх его плеча.
– Никого нет! – сообщил он, сверкая в темноте своими ослепительными зубами. – Мы брошены на произвол привидений. Англичане, как известно, эксцентричны: даже из собственного дома уходят, не попрощавшись.
Выяснилось, что «старый осел Энтони» и правда вылетел из дому посреди разговора, внезапно вспомнив о каком-то срочном деле, так что еще минут сорок гости пили чай на хозяйской кухне, угощаясь яблочным пирогом (который сами и принесли), наперебой предлагая версии на тему вечнозеленых кальсон: «У него их две пары, он стирает их по ночам, деля с семейным привидением… Нет! Это мемориальные кальсоны Мендельсона: он оставил их здесь, обделавшись после встречи с…»
Именно яблочный пирог вкупе с распитой на двоих бутылкой дешевого хереса, обнаруженной в одном из хозяйских шкафов, окончательно их помирил.
* * *
…А ведь не разговаривали целое утро – пока на электричке ехали из Кембриджа в Лондон, устраивались в отеле и затем подземкой добирались до дома Энтони Олдриджа.
Вернее, она с ним не разговаривала: нарочно отворачивалась, чтобы не видеть его лица и не отвечать на вопросы, руку отнимала – рыцарь, закованный в латы своей глухоты. Но старый георгианский дом, и трогательные кальсоны над плитой, и туалет с привидением, и бутылочка трофейного хереса, распитая в отсутствие странного английского джентльмена… Словом, Айя не то что перестала сердиться, но смягчилась, повернула к Леону лицо, повела своей роскошной бровью – приняла Леона к сведению.
Дело в том, что на рассвете, еще из студенческой кельи в Кингс-колледже он самовольно послал с ее телефона короткую записку Фридриху. Для начала прощупать почву: «Фридрих, я в Лондоне. Можно связаться с тобой?» Спустя минуту (да что он, не спит в шесть утра?) телефон завибрировал – будто от ужаса или нетерпения. Пришло сообщение: «Дорогая моя девочка непременно появись! Жду-целую! Фридрих».
– Отли-ично… – пропел Леон, озадаченно глядя на краткое, но столько вместившее послание.
Да это же восхитительно, вы только вдумайтесь: «дорогая моя девочка»… его дорогая девочка… и «жду», и «целую»… Что это значит? Расчетливое заманивание? Но даже и тогда текст был бы другим. Значит, все эти «девочки» и «целую» были в обиходе их отношений?..
Ну, проснись только… только проснись! Тебе придется объяснить убедительнее, чем раньше, эту «дорогую девочку»…
И сидел голяком на краю приютской кровати, искоса рассматривая безмятежно спящую «его девочку», пока не задубел, как ледышка, так что холодный душ спартанской гостиницы даже не показался ему чудовищным английским издевательством.
А она, проснувшись, впала в ярость: да как он смел распоряжаться ее личным телефоном, пока она спала?! Да, договаривались, но у него нет никакого права без ее ведома!!!.. Даже в руки брать ее личные!!!..
«Фу-ты ну-ты, Манька-Карамель», как говорила Стеша.
И опять: «Я не-е в тюрьме-е-е, гра-ажданин нача-а-альник!»
Зато он на сей раз был невозмутимо холоден: просто объясни, мне очень важно – какие на самом деле отношения вас связывали. Мне важно, понимаешь? От этого зависит вся моя концепция…
– Па-ашел к черту со своей ка-анцепцией!
Что ж, коротко и ясно. И очень громко для гостиничных покоев Кингс-колледжа. И – хмурое молчание всю дорогу, и вздернутое плечо, и грубо отнятая рука… Мегера, стерва, глухомань!
Мог ли ты когда-нибудь себе представить, чтобы так ныло сердце от одной лишь идиотской мысли, что они, что у них… Когда-то было это – с Габриэлой. Но – дядя, где твои семнадцать лет?!
* * *
В Лондоне Леон предпочитал азиатскую кухню. Так что на Шарлотт-стрит выбрали маленький корейский ресторан. Наугад зашли, перехватить по сэндвичу.
На аперитив тут подавали соджу разных вкусов – дынный, лимонный, арбузный…
Рослый официант с непроницаемым лицом и короткой толстой косичкой на затылке принес большую бутыль темного стекла и принялся за обычный спектакль: скупым вращательным движением крутнул ее, потряхивая, откупорил и, уважительно сжимая в обеих руках, отлил чуток в бокал, после чего наконец разлил настойку в две специальные стопки для соджу.
Чем-то он похож на… Виная, думал Леон, провожая взглядом широкую спину молодого человека. Сочетание хватки и расторопности?.. Нет, не то, другое тут, другое…
Вдруг с удивительной четкостью, зрительной и звуковой, с целым павлиньим хвостом запахов летней левантийской ночи – мирт, жасмин и лаванда, которую старик обожал, – возник тот поздний ужин с Иммануэлем, перевернувший всю жизнь Леона. Желтая струя электрического света в голубом кристалле бассейна, шевеление над головами мощно оперенных опахал двух старых пальм и удивительно живое лицо очень старого человека в инвалидном кресле напротив.
– …Я не говорю об оправдании убийства, я не о том… Слушай, цуцик, в конце концов, это действие имеет только один древний очевидный смысл: отнять у божьего создания жизнь, подаренную отнюдь не тобой. За это человек несет несмываемую каинову печать. Но! Есть ситуация, при которой убийство человека оправданно и даже вменяется в обязанность мужчине: если тебя преследуют.
Леон усмехнулся:
– Ну, кто меня преследует!
– Погоди, жизнь большая… – невозмутимо отозвался Иммануэль. – Я имею в виду преследователя, библейского «родэфа». Это положение юридически разобрано в наших святых книгах тысячи лет назад. Ничего нового ни под луной, ни под солнцем, ни вот под этим фонарем. Там ясно и просто сказано: «Убей родэфа – преследователя, который жаждет твоей крови. Убей его прежде, чем он успеет обагрить руки твоей кровью». Собственно, этим ты и занимался – не в личном смысле, в более высоком. Надеюсь, до личного смысла дело у тебя никогда не дойдет. Надеюсь.
Как долго они ужинали в тот день и о чем только не говорили – если время от времени в памяти по разным поводам всплывают обрывки давнего спора… Будто там, над бассейном в доме Иммануэля, был составлен черновой набросок целой жизни, длинный перечень главных законов, единственный неотступный путь – по рваной кромке боли, – что никогда не давал Леону свернуть в сторону.
Он поймал себя на том, что, не отвечая Айе, разглядывает целый взвод больших бутылей на полках за спиной бармена. На каждой значилась фамилия постоянного клиента; однажды уплатив за целую банку, они держали ее тут же, в ресторане, от раза к разу опустошая.
– Прости. Что ты сказала?
– Ах, ты еще и глухой! – спокойно отозвалась эта язва. И жалостным, детски-канючьим тоном: – Я спрашивала тебя, жмотина: а супец?!
Она обожала супы; обед не считался обедом, если его не предваряла тарелочка с пахучим озерцом, исходящим слезкой пара. Леон вскоре даже перестал ее спрашивать, какой бы суп она хотела, так как отвечала она одно и то же, умоляющим тоном голодного беспризорника: «Погорячее!»
Расторопный официант понатаскал на их стол дюжину мелких плошек со всякой всячиной: корешки, травы, овощи… Разве что камушков, змей и сушеных скорпионов тут не было. В круглое отверстие в столе насыпал углей, поставил в них керамический черный горшок, и минут через пять заказанный супец, придуманный лично Айей, уже весело кипел: она азартно тыкала пальцем в плошки, сочиняя рецепт, дирижируя варевом, ахая и восклицая, в последний миг хватая руку повара с уже занесенной над горшком щепотью.
Молчаливый повар-бармен-официант невозмутимо добавлял в горшок все, что она велела.
– Колдовское зелье, – с восторгом повторяла Айя, – сейчас попробуешь, что за чудо!
– Ну и как? – подозрительно спросил Леон, глядя, как с осторожным предвкушением она отправляет в путь первую ложку.
– Блаженство! – шмыгая носом, отозвалась она. Лоб ее мгновенно покрылся бисеринками пота. – Попробуй!
Леон попробовал и поперхнулся.
– Х-харакири без ножа, – он шумно задышивал огонь во рту. – Разве корейцы практикуют харакири? Надо спросить у повара. Кроме тебя этот дьявольский супец может хлебать только огнедышащий дракон…
Леон не ел слишком острого: он был воспитан, как говаривал сам, на деликатной Стешиной вкусовой сюите, богато оркестрованной мелодическими обертонами сухофруктов, кисло-сладких мелизмов, взбитых сливочных форшлагов и ореховых подголосков.
Между тем вездесущий Фридрих со своим письмецом старого сатира сопровождал их и в дом английских композиторов, и в корейский ресторан, незримо и надоедливо ерзал между ними, пил вместе с ними волшебную дынную настойку, хлебал с Айей невыносимо острый ее супец.
В конце концов Леон не выдержал:
– Ну хорошо, – сказал, сосредоточенно глядя в свою стопку, проклиная себя, что опять заводит эту шарманку, но не в силах заткнуться. – Хорошо, пусть это будет твоей тайной. Я понимаю, твоя личная жизнь… да, я не имею права на…
Она засмеялась, ложкой подхватила последнюю лужицу супа, отправила в рот и сказала:
– Господи, и с этим он с утра таскается, барахольщик! Вот дурак! Ну и последний же ба-ал-ван этот последний по времени Этингер! – Подперла кулаком щеку и смотрела на него в упор своими смеющимися блестящими глазами, не остывшими от горячего цунами корейского супца. Охала и повторяла: – Ну и дура-ак же мне достался…
А ему в грудь разом хлынуло какое-то птичье попискивающее счастье, под столом он накинулся на ее коленки, и она отпихивала его руки, повторяя:
– Ой, отстань, псих, истерик, синяя борода… Ты опрокинешь горшок! Прекрати, сейчас нас выведут!
– Супец! – сказал он. – Отныне кличка твоя будет – «Супец»!
И вновь, как совсем недавно, когда в одинокой беспомощной тоске мысленно обшаривал гигантские пространства в поисках этой глухой бродяжки, Леон чувствовал, что пропал, погиб, нелеп, смешон и связан… И при этом счастлив, как последний дурень.
Когда, расплатившись, они поднимались по ступеням к выходу, Леон вдруг сказал:
– Погоди минутку!
Метнулся вниз, к барной стойке, и по спине его она видела, с каким увлечением он толкует о чем-то с барменом, за что-то платит и толстым красным карандашом выписывает на свеженаклеенной этикетке большой бутыли: Etinger…
– Я купил нам личную именную бутыль дынного соджу, – сообщил ей, когда они пешком возвращались в отель.
– Господи, зачем это?!
– Не знаю, – честно отозвался Леон. – Как-то вдруг захотелось. Будем время от времени приезжать, приходить сюда и выпивать.
Айя пожала плечами и заявила, что он чокнутый, что в Лондоне она намерена появляться не чаще чем раз в столетие, и «тогда этой бутыли нам хватит лет на пятьсот»…
* * *
Вернувшись в отель, они выстроили стратегию предстоящего разговора с Фридрихом: никаких записочек, никаких умолчаний, никаких прошлых обид и заноз; ты сегодня в другом социальном статусе, ты вообще – другой человек. Все сумасбродства – крашеные дреды, кольчуга на лице, рваные джинсы и наркотики – все к черту уплыло, все забыто. Сегодня ты вернулась в Лондон с женихом (именно, с женихом!) и, пользуясь тем, что… короче, там видно будет – вперед!
Сам набрал домашний номер особняка в Ноттинг-Хилле – он шел ва-банк. Из недр артистического реквизита был извлечен самый гибкий, самый доверительный, самый респектабельный голос:
– Господин Бонке?.. Добрый день! Ваш номер мне надиктовала ваша племянница Айя – вот она сидит рядом и передает вам нежный привет.
(Она не сидела, а валялась тут же на кровати: лежала на животе, искоса, из-под локтя наблюдая за Леоном, и по тому, как побелели костяшки ее пальцев, вцепившихся в подушку, было ясно, как она волнуется.)
Голос Фридриха в трубке – неожиданный: довольно высокий, но приятный и совсем не старческий. Да-да, он понимает, что Айя попросила кого-то набрать номер, и благодарен неизвестному посреднику за эту любезность.
– В данном случае не кого-то, – с юморком в голосе (и тепла, тепла побольше, ты разговариваешь с будущим родственником!), – не посредника, а своего жениха.
– О-о! Да что вы! – Шуршание, перекладывание трубки из руки в руку, прикрытая ладонью мембрана и шипение в сторону: «Ты же видишь, что я разговариваю!» – Какая приятная новость, и так удачно, что именно сегодня…
– Дорогой Фридрих… могу ли я вас так называть?
…Это ничего, что мы перебиваем старших, мы же волнуемся, чуток порывистости и нетерпения артисту не повредит: артист еще молод, избалован вниманием публики…
– Дорогой Фридрих, Айя всегда так тепло говорит о вас и очень переживает, что досадные обстоятельства…
…Голос Фридриха что-то пытается, но мы не дадим, наш доброжелательный напор, свойственный эмоциональной натуре, простителен артисту… Именно: ты избалован успехом и глуповат, прости господи. А теперь имя, имя, и дальше уже ходу нет:
– Да, я же забыл представиться, вот невежа: мое имя Леон Этингер, я оперный певец, и если вы любите оперу, возможно, когда-нибудь…
– Боже мой! Лена, Лена! Ты не представляешь, с кем я говорю!.. – И торопливо: – Это я жене, вот кто безумный оперный фанат. Но главное: мы же слышали вас в Венеции! Ведь вы пели в этом соборе, как его?.. Такой огромный, круглый, на стрелке острова… господи, надо же, вылетело из головы – название во всех путеводителях! Меня жена потащила, а я, грешным делом, невольник чести в этом вопросе. Сопротивлялся, конечно, но куда в Венеции вечером пойдешь! И уж на что без слуха, но ваш голос… это, знаете, сильное впечатление! – Он говорил без умолку и, видимо, вправду был озадачен и поражен…
…Чем же? Совпадением? Сочетанием несочетаемого? Странностью нашего союза? И как ни крути, вот уж действительно удача – этот «Блудный сын» в Венеции! Сколько сюрпризов ему уже принесла оратория забытого Маркуса Свена Вебера!
И прав Натан, прав: как драгоценна подлинность факта, как тверда реальная почва, как точна музыкальная тема: ни единой фальшивой ноты. Ах, какая удача – Венеция!
– Вот уж сюрприз! – не успокаивался Фридрих; его странное возбуждение казалось Леону преувеличенным: да, приятное совпадение, достойная партия девушке с проблемной, мягко говоря, юностью и проблемным грузом настоящего… Но не слишком ли радуется этот дядя… впрочем – дедушка, дедушка! – Слушайте, моя жена просто сойдет с ума от счастья! И я так рад, что Айя… кстати, как она, моя дорогая внучатая племянница?
– По-моему, прекра-асно, – Леон раскатал интимный смешок в самом низком своем регистре, – а иначе разве я предложил бы ей руку и сердце!
И оба рассмеялись: дуэт мужского смеха, каждый со своей подспудной партией. И тема Фридриха… Острый, проникновенный слух его собеседника улавливал тончайшие обертоны в волнующей партии этого несколько растерянного солиста.
Сейчас уже у Леона не было никакого сомнения, что угасающий самец на другом конце провода в бешенстве, в ревности и одновременно в ожидании встречи с «дорогой девочкой». В эти минуты он уже не сомневался, что «двоюродный дедушка» (вздор, тот был мужиком в расцвете сил, когда впервые увидел пятнадцатилетнюю Айю, да и сейчас не так еще стар!) все эти годы был безнадежно в племянницу влюблен и попросту разумно держал себя в узде.
Что, что его сдерживало: упрямый и неуправляемый характер девушки? Защитительная целостность глухоты – священная плева этого кокона беспощадной природы? А возможно, именно в своем добровольном отречении от нее Фридрих ощущал себя так называемым порядочным человеком? Ее отец Илья Константинович – вот кто должен был сразу учуять эти нечистые токи и наверняка учуял, недаром даже перед чужим человеком обронил что-то о своем неприязненном отношении к «немецкому родственнику»…
А ты бы?.. – спросил себя Леон. – За свою дочь порвал бы любого в куски! И будем надеяться, оперный ты отелло, что предусмотрительная природа в твоем случае распорядится снисходительно, послав тебе не дочь, а парня, на которого ты и внимания обращать не…
– Но звоним мы, собственно, вот почему. Айя помнит, что сегодня у дяди Фридриха день рождения, и просит пожелать ему…
– Ка-ак! Но разве вы не навестите нас вечером? – Искреннее огорчение в голосе. – Да я и слышать не хочу! У нас сегодня совсем небольшая компания… только свои, домашние… парочка друзей. Я тут недавно перенес операцию – так, ерунда, запчасть сменили к моторчику, на шумные приемы пока не настроен. Но Айя… Айя – она-а… особая тема, и…
Да, по некоторым вибрациям в его голосе, которым Фридрих, между прочим, отлично владел, чувствовалось, что Айя – тема особая. Поддержим, усилим, подкрутим часовой механизм, пусть потикает в твоих висках и ревность, и изумление. (Леон на секунду прикрыл глаза и с внезапным волнением подумал: вот ты, дядя, еще увидишь ее сегодня, увидишь!)
Минуту-другую отвел на традиционные пируэты: нам не хотелось бы врываться в узко-семейный… И слышать не желаю, мы же без пяти минут родственники! Будьте добры, никаких отговорок, не огорчайте мою жену: вечером мы вас ждем, и точка!
Ну, в таком случае, конечно, мы принимаем… и до-ми-соль-до… да-да, часов в семь… да, разумеется, она помнит адрес… и ре-фа-ля-до диез… Ну, так до вечера?
…Еще несколько ровным счетом ничего не значащих легких арпеджио и – мажорный аккорд с утопленной в басах темой рока…
Трубка положена на рычаг.
Айя вскочила с кровати, молча принесла из ванной полотенце, молча вытерла ему лоб, шею, даже грудь в расстегнутой рубашке.
– Пожалуй, я душ приму, – проговорил он. – У меня ведь подписание контракта, причем важнейшего, черт побери!
Ни о каком «важнейшем контракте» ни мозг его, ни чувства в данную минуту знать не желали.
– Но каков его русский!
– Я тебе говорила, – отозвалась она, бледная, притихшая и почему-то худенькая такая в этом махровом гостиничном халате.
– …Каков русский… – задумчиво повторил Леон. И кивнул на клетку, в которой лениво попискивал Желтухин Пятый: – Пусти полетать этот «подарочек». У него сегодня премьера…
6
Улица была типичной для Ноттинг-Хилла: terrace houses, длинные блоки, разделенные на секции сравнительно узких четырех– и пятиэтажных домов: выпяченные, как пивное брюхо, эркеры, ступени к высокому крыльцу парадного входа, полукруглые оконца мансард, губные гармошки коротких дымоходов на крыше; ну и традиционные «коммунальные садики» позади дома.
Но особняк Фридриха и Елены был чуть глубже утоплен в зеленой поросли кустов и стоял наособицу, завершая полукруг улицы. Позже, оказавшись внутри дома, Леон догадался: кто-то из бывших хозяев просто объединил два коттеджа в один, что дало неожиданный внутренний простор помещений, с улицы незаметный.
С улицы, как и говорил Натан, ничего вызывающего: четырехэтажный дом, выкрашенный в приятные цвета, кофе со сливками. На проезжую часть смотрят два просторных эркера со старыми стеклами в желто-лиловых медальонах. Изящный кружевной портик над входной дверью с двумя белыми колоннами, полуподвал, образованный веками поднимавшейся мостовой, и умильный, крошечный, чисто английский палисадник, огороженный низкой кованой решеткой… Хороший вкус, достойные деньги, проросшие в благопристойную жизнь благополучной лондонской прослойки.
Помолвленная пара тоже выглядела благопристойно, даже немного официально; чуть официальней, чем следовало для семейного вечера: «Видишь, ты спрашивала, к чему мне еще серый костюм, пижоном обзывала. А на такой вот случай ничего лучше не придумаешь».
Ее-то он одел в «Хэрродсе» – а где же еще? – попутно выяснив, что она ни разу (!) не бывала внутри культового универмага.
– Как?! Прожив в Лондоне столько лет, не заглянуть в это грандиозное сельпо, где продается все, от самолета до живого крокодила?!.
– И что б я там покупала: какое-нибудь модное дерьмо за пять тыщ фунтов?
Романтический памятник принцессе Диане и Доди аль-Файеду при первом же взгляде окрестила «Рабочим и колхозницей» – Леон чуть не помер от смеха там же, на эскалаторе…
И уж он покуражился – и над Айей, и над продавщицами модного дома «Nina Ricci», медленно перебирая модели на вешалках, щупая материю, заставляя принести то и это, заглядывая в примерочную, где раздетая и босая Айя перетаптывалась на коврике, почему-то не решаясь послать Леона к черту. Передавал ей то черную юбку, то голубую блузу, то какую-нибудь легкомысленную «фигарошку»… И, окидывая «модель» мимолетным и отстраненным взглядом, непререкаемым тоном бросал:
– Снимай. Не годится…
– Ну почему, почему – не годится?! По-моему, нормально…
– Я сказал – снимай. А зеленое платье не уносите, мэм, мы его еще не примеряли… – И, отдернув тяжелый занавес на кольцах, вбрасывал на руки Айе очередную тряпку: – Держи тремпель!
– Что?!
– Тремпель! Вешалка. Харьковское словечко, имя фабриканта. Не веришь – спроси у дяди Коли Каблукова…
Наконец одобрил платье серовато-жемчужного то на с коротким пиджачком: никаких вольностей, подол чуть выше колен, на ногах – классические лодочки. Выволок Айю из примерочной, одернул сзади пиджачок, сдул пылинку с воротника, огладил плечи, слишком подробно принялся расправлять складки на груди, попутно получив по рукам.
– Я как… референт президента фирмы по изготовлению пластмассовых контейнеров, – заметила она, втайне с удовольствием оглядывая себя в зеркале, уходящем к лепным гирляндам потолка и чуть удлиняющем фигуру; костюм уже не хотелось снимать никогда. – Слишком чопорно, нет?
– Точно, – отозвался он, окидывая ее оценивающим, каким-то отстраненным взглядом-махом. – Это нам и нужно. И чтобы это впечатление разбить, мы украсим тебя изумрудными сережками.
– Это еще зачем?! – возмутилась она. – Только деньги на ветер, с ума сошел!
– Цыц, – задумчиво обронил Леон. – Именно: изумрудные сережки, небольшие, но недешевые. Подарок жениха… Ее надо убить.
– Кого?! – испугалась Айя.
– Твою врагиню, – ответил он ласково, но с такой улыбочкой, что ей стало зябко. – Эту гадину Елену.
– Леон, послушай…
– Молчать!
И сережки были куплены в ювелирном магазине на Портобелло-роуд, и что поразило Айю – именно такие, какие Леон ей расписывал по пути: трогательные изумрудные слезки в окружении мелких, но чистых бриллиантов. (Более всего ее изумляла стрелковая точность и скорость, с какой он выбирал вещи и их оплачивал: пришел-увидел-оплатил.)
Впрочем, когда она прочитала цену товара в губах продавца (серьги оказались антикварными, первая половина девятнадцатого века), они с Леоном чуть не подрались прямо там, в магазине. Она хватала его за руки, подпрыгивала, пытаясь вырвать у него банковскую карточку…
– Впервые вижу, – заметил высокий лысоватый продавец, меланхолично наблюдая за этим боем быков, – чтобы девушка так сопротивлялась подарку.
Леон, победно улыбнувшись – как улыбался Исадоре наутро после водворения Айи в доме на рю Обрио, – пояснил:
– Это моя невеста.
– О, понятно, – отозвался тот невозмутимо. – Мисс примеряет должность охранительницы семейного кошелька.
Но именно эти серьги (и изумрудный ремешок к платью, и такой же – к новым часикам) придали ее слегка официальному облику строгое и нежное очарование, и пока пешком они возвращались в гостиницу, Леон раз пять останавливался, разворачивал Айю к себе, щурился, окидывая всю ее фронтальным, продленным, влюбленно-собственническим взглядом (одесский негоциант с супругой по пути в синагогу Бродского), щелкал пальцами и говорил себе: «Да! Изумительно!»
* * *
– Будь естественной, улыбайся – ты показываешь жениху ностальгические места своей юности. Два окна на втором этаже – чья это комната?.. Ага. А на третьем?.. Ясно…
Минут двадцать они потратили на «небольшую прогулку» по узкой дорожке позади дома. Капитан Желтухин попискивал, восседая на жердочке (матрос в «вороньем гнезде»): радовался легкой качке и узористому бегу теней сквозь прутья клетки, которую несла Айя. Клеточка убога, не для дарений, да… Ничего, сошлемся на иногородность: «сами мы не местные».
Искоса, не поворачивая головы, Леон осматривал коттедж, наполовину укрытый узловатыми ветвями старого бука. Надо полагать, летом с улицы дом полностью скрыт за густой листвой. Калитка садика наверняка заперта, высокая поросль кустов зажелтевшего дрока естественным забором отсекает частное владение от прохожих.
Прогулочным шагом они обошли квартал и наконец поднялись на крыльцо под чугунно-вязаный, будто пером каллиграфа писанный портик парадной двери. А как горят на солнышке начищенной бронзой почтовый ящик и почти интимная розочка с сосочком звонка!
– Подожди… – Айя перехватила руку Леона, уже готовую жать на кнопку. – Скажи только: какого черта мы носимся с кенарем? Зачем, что ты задумал?
Он нежно пробежал пальцами по ее щеке, подмигнул… А лицо чужое-чужое… и все мышцы напряжены и приведены в состояние боевой готовности: значит, опять будет лгать и изворачиваться. Ей захотелось протянуть руку и с силой провести по его лицу, разминая, разглаживая эту лукаво-холодную маску.
– Воительница моя, амазонка… ты обещала быть незаметной.
– Я боюсь тебя! – выдохнула она. – Ты сейчас такой, как на острове. Что у тебя на уме, кому там собираешься горло сдавить? – И взмолилась: – Леон! К черту их всех, уедем отсюда куда хочешь, немедленно и навсегда.
Он резко втянул воздух сквозь сжатые зубы, отвернулся, а когда вновь повернулся к ней, она увидела в его лице такую подавленную ярость, такое презрение, что отступила на шаг.
– Хорошо, – ровно проговорил он с этой ледяной улыбочкой. – Мы сейчас уйдем. А ты и дальше – скрывайся, садись в третье такси, меняй береты на платочки. Делай «куклу» и живи по водительским правам Камиллы Робинсон. И так до конца жизни или пока не убьют… Послушай, детка, может, тебе это нравится? Может, это твой допинг, а я напрасно суечусь, лишая тебя развлечений?
Она молча опустила голову, и он молча ждал, не помогая ей ни словом, ни движением. Разглядывал ее незаинтересованно, как прохожую, – черные беспросветные глаза скучающего хищника.
Он знал эти приступы тошнотворного страха перед последним шагом в пустоту, в зыбистую трясину опасности, сам проходил не раз, когда мысленно крался вслед за своим «джо», посланным в пульсирующий язычками огня, набухший ненавистью район действия… Страх Айи ощущал всей кожей, всеми нервами; ужасно за нее переживал, но ничего поделать не мог: она должна была справиться сама, решиться, принять это сражение как свое.
Ну, вот она молчит, и между ними – тысячи километров. А ведь она не произнесла своего «да» на его тихие слова – там, в кухне на рю Обрио. Она только плакала, а ее слезы – это просто божья роса.
Он предпочел не знать (и никогда бы не спросил), что там она себе говорит, как себя ломает; просто понимал, что вот сейчас, на этом крыльце, за эти две минуты между ними все и решается…
Вдруг она подняла к нему лицо, горестное и одновременно решительное, и по глазам, по губам он понял, что выиграл.
– Ты глянь, – сказал, – вон больная ворона кряхтит.
Айя обернулась. На чугунном копье ограды парка через дорожку сидела взъерошенная ворона и натужно вытягивала шею, будто пыталась что-то сказать; клюв разевала – длинный и острый, как хирургический пинцет, явно неможилось птице…
Когда – уже сама – Айя решительно потянулась к дверному звонку, Леон перехватил ее руку.
– Нас могут рассматривать из дома… – сказал он, улыбаясь одними губами. Взгляд его – горючая смола – растекался по каждой ее жилке. – Поцелуй-ка меня, ворона… веселей!.. Вот так.
Когда приблизились ее губы, пробежал по ним невесомым шепотом:
– Ничего не бойся, просто будь рядом.
Она молча кивнула. Уходящее солнце скользнуло по ее лицу последней волной, плеснув тихого золота в виноградно-янтарную зелень глаз.
Леон отстранился, большим пальцем мазнул по ее скуле, убирая слишком густо положенный тон темной пудры, беззвучно проговорил на легкой улыбке:
– Супец! Я на тебя надеюсь.
Она кивнула.
– Это – наш с тобой шанс, и другого не будет.
И опять она послушно кивнула.
– Теперь – звони!
Открыл им тот самый описанный ею восточный джинн с перекореженной физиономией, с удивлением в когда-то задранной, да так и рассеченной брови, с черной жесткой челкой, придававшей этому дикому лицу нелепо женское выражение.
Чедрик – телохранитель, привратник, прислуга, порученец и черт его знает, кто еще. (Леон вновь поразился острой наблюдательности Айи, тому, как точно она описывает внешность, осанку, повадки человека. Опять мелькнуло: если б не было этой бат-левейха[5]5
Сотрудница разведслужбы, выступающая в чисто «женской» роли – например, любовницы или супруги оперативника под прикрытием (иврит, развед. сленг).
[Закрыть], ее бы следовало придумать.)
При виде Айи Чедрик молча вытаращился, хотя явно был предупрежден.
– Что, бульдозер, не узнал? – спросила она. – Давай обыщи нас, бифштекс рубленый!
Это она незаметной обещала быть. Хорошенькое начало…
Но по выражению понурой физиономии громилы понял: все правильно, молодец, казахская хулиганка!
На ее хрипловатый голос в прихожую вышел Фридрих, и – мысленно сказал себе Леон – «занавес поехал»…
Он любил эти первые мгновения распахнутой сцены – всегда похожие на первое обнажение желанной женщины, когда ты жадно охватываешь взглядом всю ее, такую новую, неожиданную и все же страстно ожидаемую. Сцена обнажена, и необходимо подметить на лету все мельчайшие детали, и все уже неважно, ибо вот твой выход, действие мчится, ты посылаешь свой первый звук, первую ноту, первую фиоритуру… А взгляд все мечется, вибрируя и вбирая попутные детали, ибо ток действия еще не захватил публику настолько, чтобы сосредоточить внимание на самом главном: на собственно твоей партии в сложнейшей партитуре.
В фокусе его как бы раздвинутого увертюрой взгляда оказался Фридрих, сильно постаревший с того дня, как Адиль демонстрировал ему монеты Веспасиана: поредевшая волна зачесанных назад седых волос, нездоровое скуластое лицо с желтоватой кожей. Но все еще подтянутый, плечистый, крупный мужчина; да, к семидесяти, и все же – не старик пока. Не старик! И так небрежно-ловко сидели на нем темно-синяя вельветовая куртка свободного кроя, приятно перекликаясь с яркой сединой, и такие же свободные вельветовые брюки, и бледно-голубая рубашка с расстегнутым воротом. Правду сказал, мысленно отметил Леон: никакого протокола, домашняя вечеринка, почти семейный ужин.
Что сильно мешало сосредоточиться – избыточность этого яркого дома, избыточность во всем, начиная с прихожей, с ее пестрящего, черно-белого, как в голландских домах, шахматного пола; с двойных витражных панелей, сейчас разведенных по сторонам, так что полукруг лестницы, обегающей холл, увлекал взгляд дальше – к витражам площадки второго этажа.